ИЗ «МЕМУАРОВ ЮНОГО ПЕДАГОГА» 1 глава




ПОЭТ

АКСАЙСКИЙ ДНЕВНИК

СТАТЬИ И РЕЧИ

 

ДАГЕСТАНСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО 1971

 

С(Даг) К20

Составление и примечания Н, В, КАПИЕВОИ

7—3—3 71

Художник В. Бекетов

 

Эй вы, люди! Да здравствует ваше будущее!

М. Горький

ОТ АВТОРА

Это цикл этюдов, писанных с натуры.

В книге не происходит никаких событий. Автор поставил перед собой дерзкую задачу: показать через поэта прозу жизни, ее течение и будничный колорит. Нарочно избегая всего исключительного и останавливаясь лишь на обыденном (а это самое трудное для писателя), автор стремился не столько показать личность поэта, сколько постичь в нем душу своего древнего горского народа на фоне того нового быта, что дала ему революция.

Увы, постигнута, может, одна лишь капля... Но ведь бывает довольно и капли, чтобы ощутить в ней соленый привкус моря...

Невысокий старик в стеганом горском бешмете и лохматой папахе стоит у ворот своей хижины. Большие серые глаза его смотрят прямо. В них нет той отчуждающей неподвижной ост-

роты, которая присуща скаредным душам, они спокойны, и в глубине их светится грусть. Глядя на вас и слущая ваши слова, он часто думает о своем. Лицо его, округлое и тонкое по рисунку, болезненно. Цвет кожи, подобный цвету сухого листа орешника, темно-коричневый, с переливающейся кое-где желтизной, поэтому седая борода его кажется чисто белой, как снег. В руках он держит стариковский короткий посох с загнутым концом. Вокруг него шумят сады...

Вот он щурится, вглядываясь в даль дороги. G отдаленной вершины поднимается орел и медленно, описывая круги, взлетает все выше и выше. Закатное солнце делает красным его оперение. Поэт следит за ним, выпрямясь и заслонясь ладонью...

РАЗГОВОР О ПОЭЗИИ

Нет, ты не можешь певцу запретить,

в удовольствие наше,

То воспевать, что в его зарождается

сердце. Гомер

Сулейман сидит на пороге сакли босиком, расстегнув ворот бешмета и по-стариковски согнув колени. В руках он держит посох. Перед ним на глиняном полу сверкает жаркий квадрат солнца, мешая ему смотреть на собеседника.

— Ты приехал ко мне в гости, а затеваешь спор,— говорит он равнодушно.— И вчера и сегодня одно и то же,— отдохни, не утомляйся, будто какой-нибудь доктор! Ты же поэт, ты должен понять: уходит конь — остается зеленое поле; уходит герой — остается его слава. Я не герой, и слава живого поэта, конечно,— не слава героя. Она непостоянна, подобно костру, пламя которого надо все время поддерживать: иначе пламя меркнет и перестает озарять лицо. Я еще жив, зачем же ты советуешь мне безделье? Оставь, Габиб!

— Но поэт должен быть бережливым. Ты же болен.

— Поэт должен быть щедрым, как соловей. Я не болен.

— Но сердце не кремень, Сулейман. Нельзя без конца высекать из него огонь.

— Слушай, Габиб, я думаю иначе. Груз пережитого лежит в моем сердце, как черный виноград. Он бродит, закипая пеной, и стоит мне только наклониться над ним, как самый запах его зажигает кровь. Этого достаточно тебе?

— Этого достаточно. Только виноград ведь может в конце концов перебродить, запахи выдыхаются быстро, и обычно под старость в сердце человека оседает горький уксус. Я не понимаю, что тогда делает поэт?

— Поэт умирает,— говорит Сулейман обиженно.— Почему ты разговариваешь со мной загадками? Ты же мне друг, а не враг,— сказал бы прямо: дескать, не пора ли тебе вовсе замолчать? На твоем месте другие давно, мол, валяются в углу, а ты все вертишься, старый жернов!..

Сулейман неожиданно широко открывает глаза и, стукнув посохом об пол, громко добавляет:

— Сказал бы ты мне так, Габиб, было бы лучше!

Он поднимается и, покинув порог, переходит в тень. Там он усаживается на красной ситцевой подушке и некоторое время хмуро молчит.

— Ты думаешь, Габиб, в моем сердце оседает уксус?— говорит он, вдруг глянув исподлобья, но уже миролюбиво. И, не давая мне ответить, тут же машет ладонью:—На свете много чудес, и ты, конечно, всего не знаешь. Разные бывают поэты. Дождь одинаково орошает землю, но в пустыне не растут ни мак, ни цветы.

— Пустыня не в счет. Это же нечто мертвое, Сулейман.

— Пустыня — это пустыня, юноша! Мертвое всегда холодно, а пустыни бывают иногда горячими и полны жизни, полны всяких змей и скорпионов. Заметь: пустыня страшнее старости. Это болезнь, ржавчина, бесплодие души, и вылечить ее труднее, чем вылечить старость... Бывают разные поэты, как и почва!

— Но молодость, как правило, плодотворна? Сулейман отрицательно качает головой и, задумываясь

на время, вешает посох загнутым концом на плечо. Это означает, что он настроен к обстоятельной беседе и что ответ будет серьезным.

Тогда притихаю и я.

Солнечный квадрат, расползаясь, постепенно переходит в дальний угол сакли и ложится на ковры. Сулейман говорит неторопливо, "изредка меняя позу и не выпуская посоха из рук. Глаза его спокойны, и в них временами колеблется грусть.

— Ты слушай, Габиб! Говорящий сеет, слушающий жнет. Ты слушай. Я расскажу, почему' я не боюсь, что опустошится мое сердце, и почему я неутомим. Молодость много значит, но одна молодость, юноша, ничего не значит. Ты пойми: у настоящего поэта душа должна кипеть, как сад. Хорошие слова растут на высоких деревьях, а их нужно выращивать. Поэт тот, кто многоопытен и молод душой. Его любовь должна быть щедрой, как солнце летом (ветви сада цветут под

солнцем!), его ненависть должна быть яростной, как река в грозу (корни сада питаются влагой!). Без этого заглохнет жизнь, и сад души вскоре обратится в пустыню.

В молодые годы мои я слышал, что истинная любовь и честная ненависть, как два крыла, едины и что на них-то и парят орлы. Чем крепче крылья, тем выше полет орла. «Летай!— говорили мне мои учителя.— Никогда не прощай даже маленькой обиды врагам, ибо с каждой прощенной обидой ты роняешь одно перо из крыла ненависти и спускаешься ниже. Если все герои — соколы, то поэт должен быть орлом: летай, раскрывай крылья пошире!» И сейчас я говорю то же самое всем, кто спрашивает у меня о вдохновении: «Летай!» Это закон, которым начинается песня...

В молодые годы мое левое крыло — крыло любви — было у меня слабее правого, потому что любить тогда было нечего, а ненавидел я слишком много. Молодость моя была навьючена горем; и не было простора моим крыльям — их связывали беды...

Через пески и сыпучие перевалы шел мой путь. В этих песках не было человеческих следов. Встречные колодцы были солеными, и вода их жгла мой язык. Встречные ветры кружились и качали меня. Я падал и вставал. У каждого человека есть свой Багдад. Я тоже хотел найти дорогу в свой Багдад. Но бедный честный человек в те времена напрасно блуждал в песках. Его Багдад еще не был найден, и прямая дорога к нему еще~никому не была известна.

Хорошо вам, рожденным у ворот Багдада. Ах, юноша! За Багдад свой умереть, когда он уже найден, пойти на все — в огонь, в ад,— я бы не желал иного счастья!.. Да. Но нам было трудно...

Иногда я оглядываюсь назад и думаю о себе: на перевалах прошлого видны мне черные следы — это там когда-то тлел мой костер, дымя и разъедая мне глаза. Славу бедняка ашуга в то время со всех сторон заносило песками и разрушало ливнями, и я никогда не слышал, чтобы какой-нибудь ашуг (ашуг значит страдающий!) при жизни был счастлив.

Мне семьдесят лет. В мои годы поэты обычно плачут, ты прав. Горькая соль пережитого лежит в моей крови, как камень, и перетягивает чашу старости. Но в моем сердце еще кипит вино. Разные бывают сердца!.. Я не знаю, чудо это или что, но мои годы, ты видишь, вошли в Багдад не как случайный караван, а как свои — торжественно, с колокольчиками...

Теперь слушай. Почему, интересно, мои старые жернова кружатся так весело? Или они наново кованы? Почему в моем саду все еще поют соловьи и я далек от того, чтобы срывать с деревьев незрелые плоды? Почему костер моей славы сегодня разгорается все ярче и не иссякает жар в моем старом сердце?

А потому, Габиб, что большая ненависть, так же как и большая любовь, не старится. Мои крылья отныне ничем-не связаны. Я нашел то, что можно любить всем сердцем, и теперь оба мои крыла раскрыты во всю ширь. Ты молод, ты это должен запомнить. Есть пословица: «Хозяин многого — неутомим». Я — поэт не лезгинский и не кавказский, я — советский поэт, хотя и пою я только на своем языке. Потому что я пою о Красной Армии, а Красная Армия и в Москве и в Самарканде— одна, и в горах и на равнине — едина. Я пою о комсомоле — комсомол и грузинский и лакский все тот же. И родина у нас одна. Вот и получается, что я общий поэт, а не

только лезгинский.

Я хозяин многого, мой сын Габиб, я должен быть неутомимым.

Истинная любовь зажигает огонь даже в брюхе маленького светлячка, а я человек! Честная ненависть к грязи заставляет кипеть даже холодные родники на скалах, а я человек!

Могу ли я молчать в такое время! Не могу, раз я поэт! И ты не советуй мне покоя. Пойми наконец: разные бывают поэты. И в погожие дни, и на самой плодородной почве из одного и того же цветка змея добывает яд, пчела добывает мед. Я поэт советский, я ищу мед. Пусть я стар, но разве у старой пчелы мед бывает горше? Ты меня обидел, Габиб!

Сулейман впивается пальцами в посох — руки его дрожат. Он встает во весь рост и, унося с собой подушку, уходит в дальний угол сакли. Там он бросает ее на залитый солнцем ковер и долго молчит, глядя в окно.

— Ты говоришь мудрые вещи, Сулейман! Я не могу с

тобой спорить...

Сулейман оборачивается. Взгляд его, полный мыслей и мечтаний, и светел и грустен. Лицо бледно. Солнечное золото лежит у его босых ног, обнимая их и отражаясь на стенах.

О родина, о моя великая отчизна! Ты одна в силах постичь величие и скромность простых твоих сынов, к тебе одной возвращаются их мечтания...

Сулейман ничего не отвечает и только, немного наклонив голову, прислушивается к тому, как за окном шумят сады от нарастающего ветра...

ОДИССЕЯ

Речь идет о прошлом. За окном не шумит традиционный дождь, которым принято в таких случаях заполнять паузы. Рассказчик не покуривает трубку, не смотрит задумчиво на огонь, и огонь не тлеет в очаге. Все напечатанное ниже есть запись выступления поэта по радио. Голос его, медленный и спокойный, раздавался во всех уголках страны.

—...Мать была беременна мною, когда отец ни с того ни с сего выгнал ее и женился на другой. Я родился у дяди в хлеву. Оскорбленные поступком отца, мои родственники выместили гнев свой на мне: тотчас же, не дав мне даже испробовать материнского молока, они завернули меня в драный палас и подкинули к отцовским воротам. Так, с обиды, и началась моя жизнь.

Соседка, у которой в ту пору родился мертвый ребенок, из жалости кормила меня грудью, обзывая щенком. До семи лет я оставался у нее. Потом отец однажды увидел — взрослый мальчик в соседском дворе: «Ба, да это же мой сын!» —и взял меня в свою саклю.

Отец мой был крестьянином, но очень несчастным. Он обрадовался случаю взвалить на сына часть своих забот и сразу же стал крикливым, как ковха'. Сакля его была полна детей. Злая мачеха прятала от меня кукурузные лепешки. Я рос там, где и родился, в хлеву, вместе с буйволом.

Не помню ничего об этой поре,' кроме навозного запаха. Потом заболел отец, и стало совсем страшно. Я не знаю, что это была за болезнь, но его мучила тоска и днем и ночью, как жажда. Он много думал и, когда, наконец, поднялся с постели, оказалось, сошел с ума. Целыми днями он собирал по улицам камни, приносил Домой полные пазухи и прятал от людей, называя это богатством. Я вспоминаю отца, внезапно поседевшего, с желтыми глазами...

Ковха — старшина.

Он умер, оставив на руках мачехи шестерых детей и разбросанные по всему двору кучи булыжника...

Не вините меня, друзья, что не все могу вспомнить по порядку. Такие уж были времена. По всей округе у нас только два человека умели читать, да и те — начальник почты и старшина, который носил соломенную шляпу. Мне было, наверное, лет тринадцать, когда я ушел из своего аула. В Дербенте меня призрел богатый купец. Я ухаживал за его трехверстными виноградниками, сторожил конюшни, рубил дрова, чистил двор.

Четыре года батрачил я у этого человека, ни зимы, ни лета не замечая. А когда уволился, оказалось, что мне снова некуда себя деть и карманы мои по-прежнему пусты.

Тогда я вернулся в аул. Но в нашем ауле всегда было батраков больше, чем надо, и долгое время мне пришлось перебиваться поденной работой у соседей.

Я был молод. Это очень унизительно, друзья, молодому просить работы у соседей.

Люди рассказывали, будто недалеко, в Гяндже, чужеземцы арендуют у царя земли, где добывают какие-то корни. Там нужны рабочие. И вот вместе с другими я скоро уехал в Гянджу. Два года работал я на этих плантациях, жил впроголодь, болел малярией и, наконец не выдержав, сбежал. Это был ад: я не только ничего не заработал, но даже остался должен в харчевне, где кормили нас коровьими кишками. Из Гянджи я — и сам не помню как — добрался до Самарканда. Там я устроился чернорабочим в депо и работал несколько лет подряд. Затем около года работал на постройке моста через Сыр-Дарью.

Очень много увидел и узнал я в те годы. А главное, я узнал, что везде и всюду одинаково трудно рабочему человеку, что уйти самому от себя невозможно, что бедные люди и на Сыр-Дарье и в моем ауле одинаково несчастны. Тогда потянуло домой — скорее на родину, где могилы отцов. Но денег оставалось мало. Я застрял в Баку и с трудом устроился на нефтяные промыслы. Проработал там около двух лет. Жил впроголодь, и, когда с грехом пополам накопил немного денег, оказалось, что я уже тридцатилетний мужчина, у меня борода и я уже старею. Надо обзаводиться семьей. В то время это была большая забота для бедняка. Но мне повезло впервые в жизни. В ауле я нашел круглую сироту — дочь бывшего объездчика. Мне уступили ее в долг за небольшой выкуп.

Нас поженили, и я навсегда остался в ауле. Шли годы. Как вспоминаю теперь,— очень тяжелые и безрадостные. Своими руками, вместе с женой, мы построили маленькую саклю. Недоедали, недосыпали, завели огород. Огород охраняла жена, а я в это время жал у людей пшеницу.

Так жили мы на окраине аула пять лет, стараясь быть похожими на людей; но только люди в то время не были похожими на себя...

Однажды, возвращаясь к обеду домой, на одной из улиц я заметил множество народа и удивился: «Что случилось? Или умер кто?»

А надо вам сказать, что люди в те дни избегали друг друга. Беднота выходила и возвращалась домой окольными путями, ибо каждый день по аулу рыскал ковха и ловил встречных на бесконечные повинности: на рытье канав, косьбу сена.

«Что случилось?» — подумал я и подошел к толпе. Посреди улицы сидели бродячие ашуги с бубнами в руках и пели песни о соловье, тоскующем по солнцу. Ашуги были одеты в лохмотья и пели с закрытыми глазами, будто сквозь сон. Постоял я с народом, послушал. «Черт возьми! Ведь это все давно лежит у меня на сердце. Постойте-ка, постойте!»

— Султан,— сказал я соседу,— ведь я каждый день говорю про себя то же самое, почему же мне до сих пор не пришло в голову спеть об этом?

На меня обернулись все собравшиеся. (Как раз в ту минуту ашуги кончили петь.)

— Ведь это мои слова!—крикнул я, расстегивая ворот бешмета, потому что мне стало совсем жарко.

■ — Куда тебе, убогий, — ответили мне.— Ты на себя посмотри: разве эти слова подходят к твоему носу, тоже еще соловей!

Сосед сказал это, и вдруг вся улица затряслась от смеха. Был полдень. «Ого,— подумал я,— почему не полночь теперь?..»

— Ведь это не силой, это не хитростью и не деньгами, а человек поет от сердца,— сказал я.— Разве мое сердце не из мяса? Над чем вы смеетесь, эй, люди?

Домой я вернулся пристыженным.

— О соловье может всякий спеть,— прошептал я дома жене,— всякий, в ком есть душа,— и, взяв в руки вместо бубна свою папаху, впервые в жизни начал слагать стихи.

Ты все поешь в тиши ночей, Влюбленный в розу соловей... Откуда знать тебе людей, Людскую скорбь, людскую боль, Людской неласковый язык, Печаль, разящую, как штык? Души моей голодной крик Пойми, счастливый соловей!

Эту первую мою песню я прочел друзьям, но друзья не поверили.

— О соловьях много песен на свете,— сказали они.— Где ты слышал эту песню, Сулейман? Она нам нравится.

— Это моя песня,— сказал я.

— Уж не сходишь ли ты с ума, как и твой отец?— засмеялись друзья.

— Я мог бы сложить песню покрепче о самом себе, но у меня мало хорошего в жизни,— сказал я друзьям.— Пусть не соловей будет, пусть будет собака, если вы не верите. Дайте мне собаку, и я сложу вам песню о ней.

— Хорошо,— ответили друзья,— в таком случае сложи-ка ты песню о старшине, а потом мы найдем тебе еще штук сорок...

Так постепенно входил я во вкус своего нового занятия. Мои друзья в большинстве были безземельные бедняки. Они годами пропадали на нефтяных промыслах в Баку и лишь изредка приезжали на лето в аул. Поэтому они видели глубже моего. Они были почти настоящие рабочие, и я всегда благодарен им, этим лучшим людям, научившим мои глаза видеть.

— Мир,— говорили они,— это весы, умышленно сбитые с толку. Ты смотри, Сулейман, не ошибись. На этих весах и днем и ночью обвешивают нашего брата на кусок хлеба, на аршин бязи, а иногда и на целую жизнь. Будь посмелее, брат, проверяй все гири...

Песни свои я привык слагать в поле во время работы. Возвращаясь под вечер в аул, я часто присоединялся к друзьям и по дороге оглашал им то, что сложилось за день. Я даже не заметил, как вдруг мои песни стали повторяться в ауле. Я не распевал их, не заучивал. Мое новое занятие оказалось трудным и неспокойным. Оно стало причинять мне много хлопот и мало радости.

Как-то во время отдыха у родника мы разговорились о мирских заботах. Прохожий мулла остановился здесь помолиться богу и после молитвы, ради приличия, ввязался в бе-

I

седу. У меня тогда было горько на душе: в тот день засудили моего знакомого, старого садовника, за долги его сына, неделю назад убитого кровниками. Я сложил песню и спел ее громко. Мулла обиделся. Он ткнул меня посохом в грудь и начал кричать:

— Где это слыхано, чтобы голодранцы учили царских судей? Паршивый хвост! Твое дело плестись сзади, а думать за тебя, слава богу, поручено голове. Или, может, ты видел где-либо, чтобы ходили задом наперед? Скажи-ка?

Я вскочил с места: слова муллы обожгли меня.

— Интересно,— сказал я,— разве на хвосте растут такие руки? — и, взяв за плечи, чуть-чуть приподнял муллу над родником. Тогда мои товарищи рассмеялись и, по-моему, испортили все дело. Мулла побелел и умчался в аул. За мной явился старшина. Меня забрали в канцелярию, допрашивали и посадили в тюрьму. Но пришли друзья. Они поклялись на коране, что это ошибка и Сулейман, мол, вовсе не со зла показал силу своих рук.

Меня отпустили, строго-настрого предупредив, чтобы никогда больше не слагал я «грязных» песен. Я обещал.

Что мне оставалось делать? Правду говорить нельзя, а неправду говорить в стихах невозможно. После этого я много лет не оглашал новых песен, потому что не хотел рисковать глазами...

Когда-то давно в Кюринских горах жил у нас владетельный хан Мурсал. При нем был поэт — бедный ашуг Сайд Кочхорский. Слава Сайда шла далеко, а хан не любил, чтобы при нем о других говорили хвалебное. Он скучал. Позвали ашуга.

— Пой,— сказал хан, у которого было восемь жен и который скучал на этом свете.

Сайд спел.

— Ты, кажется, хорошо спел,— сказал хан.— Ты, видно, мастер, но почему ты смотришь так дерзко? Ведь здесь присутствуют мои жены... Эй, выколоть ему глаза!

И ашугу выкололи глаза.

Я слышал об этом не раз и хорошо помнил это. Поэтому решил беречь свои глаза. Но поэт, если только он не мертв, молчать не может. Ему, против его воли, будет тревожно, смутно от плохого и радостно от хорошего, а скрыть от людей, сохранить для себя свою песню ему не удастся. Поэт — это ореховое дерево. Покуда есть на его макушке хоть бы один-

i единственный плод, люди не перестанут швырять в него палками.

...Однажды я отправился в город на заработки. К тому времени обо мне как о поэте уже знали в народе, и, останавливаясь в ауле, прохожие часто спрашивали о Сулеймане. В Дербенте, после целого дня поисков работы, я ночевал в караван-сарае1. Я был измучен, спал на полу. Вдруг слышу сквозь сон: кто-то поет мою песню. На сердце у меня стало горячо... Я впервые почувствовал тогда, как слезы подступили к горлу и душе моей стало тесно... (Ах, люди, вы не знаете души поэта!)

Со mhqk) рядом в общей комнате спало множество народу, таких же бедняков, как и я. Среди них были и лезгины. И вот я слышу сквозь сон, как мою песню начинает заглушать другая, очень громкая и неуместная, о том, как какой-то соловей — будь он неладен! — влюбился в розу и роза, мол, роняла лепестки. «До соловья ли здесь, когда людям так тесно на земле? — прошептал я.— Мир, мир нужен иной, но где он?..» То пел даландар2. Он начал спорить со всеми, выдавая себя за лучшего певца и требуя в знак признания по четверти абаза3. Те отказывались, даландар настаивал. Тогда встал я.

— Эй, герой! — сказал я.— Ты от себя поешь или так, иногда чужое повторяешь?

— От себя.

— Тогда спой-ка, будь добр, об этом караван-сарае и о нас, несчастных.

Даландар задумался. Подождал-подождал я и, не выдержав, начал по-своему. В караван-сарае стало тихо, как в лесу. Я не помню, о чем я пел, должно быть о Багдаде моем ненайденном, неоткрытом, неизвестном.

Где ты, Багдад, родина счастливых?

Всю ночь напролет слагал я песни, а наутро даландар снял свою папаху передо мной и не принял платы за ночлег. Должно быть, и он был несчастен.

— Караван пройдет, караван-сарай останется,— сказал он. — Песня твоя была правильная, поэт. Плачу за тебя! Но научи меня этой песне...

...В другой раз ко мне пришли только что вернувшиеся из

1 Караван-сарай— постоялый двор,

2 Даландар — приказчик. 8 А б а з — двугривенный.

Баку мои старые друзья. Они рассказали мне печальную-весть: на нефтяных промыслах была забастовка рабочих, на она кончилась плохо, и моих друзей, оказывается, уволили как зачинщиков.

Друзья были печальны. Но главное, в ауле ходила про них оскорбительная песня: «Пляшите теперь,— пелось в песне,— повесьте на свои головы барабаны, отправьте жен своих на базар, пускай они продадут там матрацы, ибо вам, ослам, выгнанным палками с огорода, на что роскошь?»

Эту песню сочинил один грязный поэт, работавший тогда на промыслах вместе с моими товарищами, но не уволенный потому, что он всегда держал сторону хозяина. Подлец!.. Разве я мог пройти мимо этого? Нет, я еще не мертв! Я целый день бродил, не находя места, где бы мне было удобно. Я сочинил-таки ответ и спел его во всеуслышание со своей крыши:

«Не отряхивайся грязными брызгами, паршивый пес. Не оскверняй звания поэта, ибо я вижу заранее, как голова твоя катится барабаном на свадьбе моих друзей...»

Так, от случая к случаю, слагал я песни, подобно тому, как горячую, обжигающую язык пищу глотают осторожно, по маленькому кусочку...

Прошло пять лет. И вот слышу я однажды, весной, что царя свергли, что все теперь равны, что настала свобода, которую искал народ. «Какая же это свобода? — думал я.— В судах по-прежнему сидят те же судьи, богатеи аула по-прежнему властвуют над нами,— интересная свобода, если это правда!»

Но потом закружилось время.

То чужеземцы, то деникинцы, то бичераховцы,— кто их разбирал, кто их помнил?

В то время я еще ничего не знал о большевиках, хотя и чувствовал сердцем, что кто-то желанный народу должен прийти и разогнать этот базар. (Откуда пришли эти большевиками называемые люди? Кто их создал, этих настоящих людей?)

Я думал много. Мимо моей сакли проезжали горцы и спрашивали моего совета. Но я не всегда торопился с ответом. Я знал — язык не нога: споткнувшись языком, часто остаешься лежать на земле, не в силах подняться.

Однажды в мой аул пришли какие-то чужеземцы и повесили трех моих односельчан. За что? Оказывается, эти трое были большевиками.

«Ого,— подумал я,— земля наша, горы наши, а люди, которых вешают и убивают, тоже наши... Что же это такое? Значит, выходит, большевики — это мы сами, а чужие люди тут хозяйничают?»

В тот же день на улице встретился мне мой бывший хозяин.

— Сулейман,— сказал он,— почему ты не сложишь песню в честь Казимбея? Или бережешь ее для большевиков?

Я промолчал.

— Этот мир — колесо,— прибавил хозяин,— все время крутится, все время крутится...

— Неправильно крутится,— оборвал я его.

— Постой, постой, уж не просится ли твоя шея на крючок?

— Нет,— ответил я,— крючок любит сало, а моя шея сплошь из мозолей...

В этот день, наверное, в моей крови одна капля заговорила по-большевистски. Я не стал мешать ей, я дал ей волю... Ее голос оказался властным. Он стал родным...

Вот и все. Остальное додумайте сами.

Моя жизнь, мои годы, подобно странствующему в сыпучих песках бедному каравану, вышли наконец на верную дорогу...

Дорога эта вела в Багдад.

ЧЕТЫРЕ ПРИТЧИ

Вот что повествуют путей знатокиБродяги-провидцы, цари-бедняки.

Саади

Давным-давно, говорят, у одного могущественного хана заболел единственный сын.

Вот, значит, болен сын, вот собрали всех врачей отовсюду, вот говорят врачи, кланяясь хану в пояс:

— Великий хан! Престолу твоему грозит опасность. Наследник умирает. Единственное, что может спасти его, это айва. Но где взять айву в нашем государстве?

— Скорей, скорей!—вскричал хан.— Объявите народу!

Вместе с айвой доставьте мне и того человека, в чьем саду созрел этот плод. Я хочу наградить его по-царски.

Визири бросились во все концы, но народ решил не давать айвы и оголил все деревья. Хан этот был жестоким, много бед взвалил он на народ, и народ его ненавидел. «Пусть иссякнет род палача», — решили люди.

Долго искали визири и вот наконец перед саклей одного бедного дровосека они увидели айвовое дерево, на котором случайно сохранилось три плода.

— Что вам надо? — спросил дровосек визирей. (Он жил далеко в глуши и не знал о решении народа.)

— Айву!— вскричали визири.— Какое счастье! Скорей,, старик, собирайся во дворец — ты спас жизнь самому наследнику!

Но дровосек вдруг потемнел весь и нахмурился.

— Горе мне!— сказал он.— Я не знал об этом. Вы уже взяли айву, и мне не отнять ее теперь обратно! Но во дворец к хану я не пойду! Мой отец и мои два брата погибли в ярме этого хана и завещали мне свою ненависть. Как мне теперь искупить вину?

Но визирям было некогда, и они, не слушая его слов, силой увели старика во дворец.

— Хан тебя озолотит, дурак! — говорили они, смеясь.— Счастья своего не знаешь?

Дворец был окружен стражей. На башне поднимали черный флаг. При виде его визири побледнели и, поскорей втолкнув бедняка в ворота, бросились со всех ног к хану.

...Скажем коротко: совершилось чудо, и умирающий наследник, как только поднесли айву к его губам, открыл глаза и ожил. Ханский род не иссяк. На башне вновь подняли зеленое знамя.

Между тем дворцовая стража, наткнувшись на неизвестного оборванца, который сидел, скорбно опустив голову, на ступеньках, схватила его и поволокла в тюрьму. Это был дровосек. О нем все забыли. (Ведь айва была уже съедена!) Хав ликовал. Начались торжества...

Прошло много дней. И вот по случаю женитьбы наследника хан велел освободить из тюрем всех заключенных, ибо, по обычаю царей, он с кораном в руке дал этот обет. Стали освобождать. Дошла очередь и до дровосека.

Но дровосек наотрез отказался выходить.

— Я сижу в тюрьме поделом,— сказал он.— И мне надо сидеть здесь всю жизнь, чтобы хоть капельку искупить свою вину!

Доложили хану.

— Что за дурак,— улыбнулся хан.— Приведите-ка его ко мне!

Дровосека привели.

— Какое такое преступление ты совершил?— спросил хан строго.— Говори правду, не бойся. Сегодня все равно я добр.

— Я всегда говорю только правду,— ответил дровосек.— Преступление мое велико. Я взрастил, видишь ли, ту айву, которая спасла твой род от гибели.

— Ну и шутник! — засмеялся хан весело.— А я думал, ты я вправду какой-нибудь злодей. Однако как же так, что я столько времени не вспомнил о тебе? Прости, брат, это нечаянно!..

И велел визирям тотчас же раскрыть перед бедняком все свои сокровищницы и дать ему самому выбрать любые три вещи, хотя бы они были самыми драгоценными во дворце.

— Его заслуги передо мной неоценимы,— сказал хан.— Пусть все знают, как я щедр, когда дело касается престола.

Дровосека повели и одну за другой раскрыли перед ним двери всех сокровищниц. Там было все: и золото, и серебро, и алмазы, и жемчуг.

Но бедняк спокойно прошел мимо всех этих богатств и выбрал валявшийся в одном из уголков ржавый топор. Потом он отсыпал в полу горсть соли и, взяв с полки тот самый коран, на котором цари произносили свои клятвы, направился к выходу.

— Это все? — спросили визири.

— Все!—ответил дровосек.— Я выбрал себе в награду три вещи, теперь укажите мне кратчайшую дорогу домой.

«Он сошел с ума,— подумали визири.— От радости, наверное!» И, показав старику дорогу, посмеявшись за его спиной, пошли доложить хану.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: