Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е 7 глава




«Самое большое удобство моей связи с Валей состоит в том, – припоминалось ему вдруг с радостью, – что я в любой момент, без объяснения причин, могу порвать с ней. Полная свобода отношений. Как найду другую, лучшую, так и порву с ней. Вот сейчас познакомлюсь с этой наивной мордашечкой, с этим утенком с книжками, что так уютно сидит напротив меня в трамвае, разговорюсь с ней, а вечером уже могу дать отставку Вале. Она у меня „на пока“. А „на пока“ она идеально хороша. Она так ценит меня, так крепко держится за меня, что в отношении безопасности для здоровья тут полная гарантия, а это пока что самое главное…»

Но иногда покой Шурыгина ни с того ни с сего внезапно прорывался припадками странного беспричинного ужаса. Его вдруг охватывал безумный страх за себя, за свое здоровье, за свою жизнь. И где бы он в тот момент ни находился, днем ли, ночью ли, стремительно, как помешанный, мчался он оттуда прямо к Вале.

– Идем сейчас к доктору!

– Зачем?

– Освидетельствоваться.

– Кому?

– Тебе.

– Ты с ума сошел!

– Говорю, идем.

– Но я уже легла спать.

– Ничего, одевайся, пойдем.

– Ни за что не пойду!

– А-а, раз не хочешь идти, значит, больная, значит, зараженная, первое доказательство!

– Тише ори. Дети услышат. Ненормальный. Погоди, я оденусь – и выйдем на улицу…

Они выходили на улицу, и тут Валя отчитывала его как следует.

– Ты иди, если тебе надо, а я не пойду! – решительно заявляла она в заключение. – Может быть, тебе это и надо, я ведь не знаю, где ты бываешь пять дней в неделю, а мне это не нужно, я здоровая, я от детей никуда не отхожу, можешь спросить у соседей.

– Ты тише кричи, прохожие оборачиваются.

– Ничего, пусть оборачиваются, раз ты такой!

В конце концов Шурыгин несся на освидетельствование один.

Он рассказывал доктору, что не так давно сошелся с одной очень порядочной, хотя и подозрительной женщиной, имеющей трех детей, старшая из которых учится… Он просил доктора хорошенько осмотреть его, нет ли на его теле каких-нибудь признаков страшного заболевания. Доктор осматривал бухгалтера, ничего не находил, улыбался, ласково и насмешливо успокаивал его, как отец ребенка, и говорил, качая головой:

– А сколько таких ложнобольных в течение дня прибегает ко мне! Боятся, а грешат. Жениться надо, милостивый государь, жениться!

– Теперь-то я, конечно, женюсь. Доктор, посмотрите, пожалуйста, внимательно еще вот на этот прыщичек на моей щеке, вы еще на этот прыщичек не смотрели, я служу в Центросоюзе, где все есть, и дома у меня для вас, для ваших детей приготовлено два пуда хороших грецких орехов, ни одного гнилого.

– Да я уже смотрел везде. На моих щеках таких прыщиков больше, чем на ваших, однако же я не болен. Идите себе, идите.

– Доктор, – уходя и оборачиваясь на ходу, спрашивал с жалким лицом бородатый Шурыгин, – а это ничего, что у меня в левой коленке хрустит? А я вам за это принесу два пуда изюму, хорошего, без косточек.

– Э, батенька, у меня в обеих коленках хрустит. Погодите, поживете, побегаете, еще везде захрустит. Хе-хе…

– Может быть, для верности сделать реакцию? Деньги я могу внести вперед…

– Какую там реакцию? Ха-ха!

Для проверки знаний этого доктора Шурыгин сейчас же мчался к другому, более знаменитому, потом, для полного спокойствия, к третьему. Потом намеренно не в урочное время он врывался опять к Вале. Авось внезапным появлением удастся захватить ее на месте преступления с каким-нибудь богатым купчиком. Нервы его так и ходили, и он оттуда увлекал Валю к себе домой для более подробного объяснения и осмотра, и снова начинались бесконечные выспрашивания, хитрые вопросы, судейские уловки…

– Павлик, – говорила Валя, изнеможенная, обиженная, растерянная, – но почему ты не веришь мне, почему ты не хочешь раз навсегда поверить мне, что я не сойдусь ни с одним мужчиной, не объявив об этом тебе? Ты все подозреваешь меня в каких-то тайных совместительствах?

– Я очень хотел бы верить тебе, Валечка, очень хотел бы. Но, к сожалению, я никак не могу этого сделать, потому что слишком хорошо знаю жизнь, в особенности теперешнюю. Другое дело, если бы я был в состоянии платить тебе большую сумму. Тогда у меня было бы больше уверенности в тебе. А теперь, когда я даю тебе в обрез, только чтобы кормиться, то естественно, что у тебя могут возникнуть помыслы о том, где бы еще достать денег, чтобы обуть детей, одеть, доставить им и себе какие-нибудь развлечения. И ты начнешь не брезговать материальной поддержкой других мужчин, будешь, как говорится, подрабатывать на стороне, тем более что ты, по собственному признанию, уже пережила все страхи и «решилась на все».

– Ах, как ты не понимаешь меня, как ты не понимаешь меня! – воскликнула Валя с отчаянием и утомленно прикрыла глаза рукой.

– Я тебя, Валя, понимаю, может быть, больше, чем ты себя понимаешь. Я уже не раз слыхал от тебя жалобы, что ты «все-таки» не можешь «по-человечески» одеть детей. В устах матери такие жалобы что-нибудь значат. И это сейчас у тебя идея фикс. А по мне, дело обстоит вовсе не так, по мне, теперь не время «по-человечески» одеваться, теперь лишь бы прокормиться…

– Павлик! – закричала она неистово. – Они у меня раздетые!

– Вот видишь? – еще сильнее ухватился он. – Вот видишь, какая ты настойчивая в этом пункте? Ты – мать, и это самое страшное в тебе для меня. И я утверждаю, что однажды ты соблазнишься возможностью улучшить положение своих детей и ничуть не постесняешься при этом погубить меня, какую-то букашку для тебя по сравнению с твоими детьми. Я ведь вижу, как ты к ним относишься.

– Павлик!

– Погоди, не волнуйся. Знай, что я так хорошо все это понимаю, что даже не обиделся бы на тебя, даже не проклинал бы тебя, если бы ты, спасая своих детей, погубила меня, чужого для тебя человека. Помни, Валя! Я никогда ни в чем не обвиню тебя, что бы ты ни сделала! Я наперед знаю, что ты ни в чем не можешь быть виновата! Просто ты попала в такое положение, из которого у тебя может не оказаться иного выхода…

– Ох уж эти мне рассуждения, заклинания, – потянулась Валя всем корпусом в кресле. – Уже начались анализы, теории… Это нехороший признак.

– Это, Валя, признак того, что мы полного успокоения друг другу все-таки не даем.

– Не знаю, Павлик, как ты, но я обрела с тобой полный покой. Я так хорошо сплю с тех пор, как сошлась с тобой. И вообще я теперь чувствую себя гораздо лучше и физически, и морально. Все знакомые удивляются, расспрашивают меня, отчего я так хорошо стала выглядеть. И вспоминается мне моя прежняя жизнь с мужем… И детям моим теперь тоже гораздо легче со мной, я уже не нервничаю, как раньше, и поступаю с ними не так круто, больше прощаю, меньше браню.

– А я – нет, – перебивал ее Шурыгин, возбужденно шагая по комнате. – А я – нет. Я не имею с тобой полного покоя. На меня находят иногда полосы такого темного, беспричинного страха, когда я, как вот сейчас, безумно боюсь тебя. Бог тебя знает, что делается у тебя под твоей женской черепной коробкой, какие бродят у тебя там мысли.

– Ты все боишься заразиться, Павлик. Это у тебя мания. Но я же дала тебе слово, я тебе поклялась всем, что дорого для меня, ни с кем из мужчин не сближаться, пока не порву с тобой.

– Валя, Валя! Жизнь ломает всякие клятвы, всякие слова…

В результате таких объяснений Шурыгин изменял обычное расписание свиданий и отодвигал следующую очередную любовную встречу с Валей дня на три дальше или просто предлагал пропустить целую неделю, тем самым как бы стараясь отдалить день своей гибели…

VII

– Мамочка, откуда у тебя вдруг деньги? – спрашивала иной раз у Валентины Константиновны ее старшая дочь, когда они садились за давно не виданный обильный обед.

– Это, детка, я получила комиссионные, – опускала мать глаза в тарелку с супом.

– Что значит «комиссионные»?

– Это деньги, которые получают за какую-нибудь услугу, комиссию. Вот я, например, сперва стояла в очередях на городской станции и покупала для богатых людей железнодорожные билеты. Богатые люди за это платили мне комиссионные.

– Ну да. Это ты тогда целую неделю по ночам на городской станции стояла. То было тогда. А теперь?

– Пошла расспрашивать!.. Ну а теперь я удачно продаю один ценный товар и тоже за это получаю…

– Какой товар?

– О! Еще и это надо сказать тебе? Ты лучше ешь и благодари маму.

– Я, мамочка, ем и, когда поем, поблагодарю, но все-таки мне интересно знать: какой такой товар?

– А тебе не все равно какой?

– Он, говоришь, дорогой?

– Отвяжись! Дорогой! Очень дорогой!

– Что ж, это хорошо. Давно бы надо тебе было этим товаром начать торговать. По крайней мере, теперь у нас все есть: и мясо, и масло, и сахар, и белый хлеб. В то воскресенье был клюквенный кисель с молоком и каждый клал себе, сколько хотел…

У матери вдруг пропадал аппетит, валилась ложка из рук, делалось нестерпимо жарко, становилось нечем дышать, в голову лезли мрачные мысли.

Что она сделала, что она делает?! Думая спасти детей, она губит их.

VIII

В Москве еще была зима, лежал снег, стояли десятиградусные морозы, а в письмах из Харькова писали, что на юге уже установился колесный путь. Это и Москву заставляло жить волнующими предчувствиями весны. Москвичи, выходя утром на улицу, поглядывали на небо, на землю, покрытую черным от грязи снегом, потягивали носами и мысленно с нетерпением спрашивали: когда же?

Прошла Пасха.

– Ты с кем-нибудь христосовалась? – спросил Шурыгин Валю во время первого после Пасхи очередного свидания с ней.

– Нет. Ни с кем. А ты не мог для Пасхи изменить свое расписание и встретиться со мной лишний раз? Мне так хотелось в такой день побыть с тобой! У меня был кулич, творожная пасха…

– Это предрассудки. День как день. А творогу в магазинах всегда сколько хочешь.

– А ты с кем-нибудь из женщин христосовался в эти дни?

– Я-то нет!

– Что значит это «я-то»? Ты мне опять не веришь?

– Нет, наоборот, я хочу сказать, чтобы ты очень не стесняла себя. И вообще имей в виду, Валя, если тебе представится случай устроиться с кем-нибудь из мужчин лучше, удобнее, выгоднее, то ты, пожалуйста, не смущайся и, согласно нашему условию, смело устраивайся.

– Это что? – спросила Валя, мешая ложечкой в чашечке чай. – Уже гонишь меня?

– Я не гоню тебя, я только говорю. С тобой даже нельзя говорить. У-у, какая сделалась ты!

Он придвинулся к ней со своим стулом, обнял ее за талию, прижался своей щекой к ее щеке.

Она вырвалась из его объятий и неприязненно заглянула ему в глаза.

– Не ожидала я, что ты так скоро пресытишься мной, не ожидала… Едва прожили до Пасхи, каких-нибудь два-три месяца…

– Валя, это глупо! Это недобросовестно, наконец! Я тебе говорю одно, а ты мне приписываешь другое!

– А ты думаешь, я не понимаю твоего истинного отношения ко мне? Я все чувствую, я все замечаю! Ты переменился ко мне.

– Ну вот видишь, какая ты! Уже что-то усмотрела, уже что-то создала в своем воображении из ничего. Как же после этого с тобой жить? Искренно говорю тебе, что, заботясь о судьбе твоей и твоих детей, я буду очень рад, если ты найдешь себе богатого человека, который окончательно устроит тебя.

– Богатого? – с усмешкой недоверия покосилась на него Валя.

– Да, именно богатого, – твердо сказал Шурыгин. – Отбросим старую мораль, будем людьми своего времени, пора идеализма канула в вечность. Стесняться тут нечего. И лично я ничуть не меньше стану тебя уважать тогда, чем уважаю теперь.

– Ты меня уважаешь? – спросила она задумчиво, строго, низким голосом.

– Очень! – воскликнул он пламенно. – Очень! Я преклоняюсь пред тобой!

– А это ничего, что ты на бульваре меня нашел, с бульвара меня подобрал?

– О, это такая ерунда, такие пустяки! Я ведь тебе говорю, что я все сознаю, все понимаю!

Она жадно и как-то дико схватила в обе руки его голову, долго глядела ему в глаза, точно смотрелась в зеркало, потом принялась преданно целовать его в лоб.

IX

Через два дня после этого она пришла к нему и, не садясь, странно скользнув глазами в сторону, заговорила с тревожным вздохом:

– Ну-с…

Он, не приглашая ее садиться, с недовольным лицом поднялся ей навстречу и раздраженно оборвал ее словами:

– Зачем ты сегодня пришла? Почему ты явилась днем раньше? Ведь сегодня четверг, а по расписанию свидание у нас должно быть в пятницу!

– Погодите. Не горячитесь. Сейчас все узнаете. Сядьте. Успокойтесь.

Он сел на стул, впился в нее снизу вверх глазами; она молчала секунду, а ему показалось – час, и непонятный страх вдруг пронизал его всего. Он даже забыл сказать ей, когда она сама без приглашения садилась в кресло, чтобы она сняла шляпу, боа, пальто, перчатки.

– Прежде всего скажу, что я не для того пришла, – холодно, гордо, надменно начала она. – Я официально пришла. Я пришла вам объявить, что с сегодняшнего дня я больше не любовница ваша и вы не любовник мой. Мы свободны! Сидите, сидите, не волнуйтесь, это уже бесповоротно. Ничто не может заставить меня изменить мое решение. Вот, возвращаю вам деньги, которые я взяла у вас в прошлый раз авансом, за месяц вперед. Тут немного не хватает, истратила на своих девочек, потом когда-нибудь верну…

Больших усилий стоило Шурыгину подавить в себе отчаянный, нечеловеческий стон. Он побледнел, встал, наморщил лоб, закусил губы, подошел к Вале, дрожащими руками попытался снять с нее шляпу, боа…

– Что? Что? Что такое случилось? – недоумевал он.

– Пустите! – не давала она снимать с себя ничего. – Все равно не останусь! Между нами все кончено! Пустите!

Его вдруг охватила бешеная страсть, такая, какой он еще никогда не испытывал. Все исчезло для него, весь мир исчез, существовала только одна она. Валя.

Вне себя от страсти, от ревности он обнимал ее, осыпал поцелуями, раздевал…

Она убегала от него, он с шипением гонялся за ней, прыгал через мебель, ловил. Когда настигал ее, она кричала, он закрывал ей рукой рот.

– Так, без ничего, все равно не отпущу!

– Значит, насилие?

– Да, насилие!

Минут пятнадцать они боролись. Потом она сдалась.

– Ам… ам… ам… Что-о, другого себе нашла? Другого нашла? Другого?…

– Ничего подобного. Если бы нашла, тогда бы прямо сказала, согласно нашего… «регламента».

И еще никогда не отдавались они таким бурным, таким беззаветным, таким бесстыдным ласкам, как в этот раз! И настала минута, когда от чрезмерного утомления оба они зарыдали навзрыд…

– Что?… – с торжеством смотрела она на его слезы, словно глазам своим не веря, что это его настоящие, неподдельные слезы, крепко держа перед собой его покорную, безвольную, как бы телячью голову. – Плачешь?… Плачешь, мой скверный, мой толстый бородач?…

– Валечка, неужели ты всерьез хотела бросить меня?

– Конечно, всерьез! И не только хотела, а и теперь хочу! – пытала она его и мучила. – Это я с тобой осталась только ради последнего раза, на прощание!

– Но отчего?… – снова заныл он и завозился на постели. – Но почему?… Объясни причины!..

– А-а-а! Уже «почему» и «причины»! Но ведь ты сам настаивал на том, чтобы «любая сторона» могла рвать связь «без объяснения причины»! Ты, ты, ты на этом настаивал!

Вид у бухгалтера был жалкий, пришибленный, расплывчатый, кисельный, она крепко держала его голову за уши, как держат за ручки суповую миску, ворочала ее и туда, и сюда и с наслаждением говорила ему прямо в лицо, точно без счета плевала в глаза:

– Хитрец, хитрец, чтобы не сказать больше… Хитрец, ты думал, что если женщина малоразвитая и глупая, то она и в любви глупая… Ошибаешься, милый… В делах любви самая глупая женщина умнее самого умного мужчины… Тут у нас есть такое чутье, какого у вас нет… И ты думаешь, я тогда не понимала, зачем тебе так понадобилось это «без объяснения причин»!.. Отлично понимала… Этим пунктиком ты, конечно, заранее приготавливал для себя лазейку, через которую однажды без хлопот мог бы от меня улизнуть… Ну что ж, бог с тобой, это твое дело… Но только я не такая жестокая, как ты, я жалею тебя и свои «причины» открою тебе… Я две ночи не спала, прежде чем окончательно решилась на это… Ты, конечно, подозреваешь, что я богатого себе нашла… Нет, ничуть не бывало… Слушай же, в чем дело… Ты для меня ясен, весь ясен, я вижу тебя насквозь, женщине мужчину нетрудно видеть насквозь… И я знаю, что рано или поздно ты бросишь меня… Ты не перестаешь засматриваться на других женщин, ты всех их мысленно примеряешь к себе, как, стоя перед витриной магазина, мысленно примеряют к себе дорогие шляпы, шикарные ботинки, ты не засматривался на других и не примерял их к себе только в нашу «медовую неделю»… Что, хорошо я тебя раскусила, сластолюбец ты этакий?… И ты, несомненно, скоро найдешь себе другую, более интересную, более блестящую, чем я, нищенка, ведь не забывай, что у тебя на руках деньги, пайки, возможность посодействовать устроиться на службу… Ты скоро бросишь меня, а я так привыкаю к тебе, так привязываюсь к тебе… И вот, чтобы не оказаться брошенной тобой, я сегодня сама бросаю тебя… Первая!.. Этак мне меньше придется страдать от разлуки и легче будет перенести наш разрыв… Ведь в любви для самолюбия сторон очень важно, иногда важнее самой любви, кто кого бросил: он ее или она его…

– Я все-таки тебя немножко не понимаю, Валечка, – шумно вздохнул Шурыгин. – Ты что, и сейчас думаешь рвать нашу связь, и сейчас, и сейчас?

– А конечно. Я же тебе говорила, что это я только так с тобой сегодня осталась, пожалела тебя на прощание.

Он опять потянулся к ней с ласками, начал умолять ее хотя бы на время отложить свое решение, хотя бы еще немножечко продлить их связь…

– Ага-а! – вскричала она. – «На время»! «Немножечко»! Вот видишь, ты какой! За «навсегда», за «много» ты сам не ручаешься?!

– Конечно, не ручаюсь. А ты разве ручаешься, а ты разве можешь быть уверенной, что завтра же не встретишь кого-нибудь лучше меня?

– Мне не надо лучшего! Мне надо тебя!

После долгого спора она согласилась взять обратно свое решение о разрыве.

– Значит, Валечка, ты моя?

– Твоя.

– Ам… ам… ам…

Они лежали в постели и, во избежание новых ошибок в будущем, подробно разбирали свои прошлые отношения. Припоминали нанесенные друг другу вольные и невольные обиды, случаи недостаточного внимания к себе, бестактности, грубости.

– Это, конечно, мелочь, Павлик, но тоже очень характерная для эгоизма мужчины, – вспоминала Валя. – Помнишь, когда мы с тобой ехали к тебе в первый раз на санях, какие ты тогда сулил мне золотые горы: и мануфактуры, и подошвенной кожи! Я уже не говорю о монпансье… Но ты, пожалуйста, не подумай, что я вымогаю у тебя, я от тебя теперь ничего не возьму, мне только хочется спросить у тебя: где же та твоя хваленая «мануфактура» и та «подошвенная кожа»? А между тем я знаю, что у тебя есть спрятанное и то и другое, и это в то время, когда мои три дочки ходят разутые, раздетые? Это я говорю, конечно, между прочим…

– Ох, – вырвался вздох у Шурыгина. – Опять «три дочки»! Как это скучно! Всю жизнь избегал иметь собственных детей, прибегал к разным медицинским средствам, а тут… Вот что: чтобы покончить с этим, приходи ко мне завтра засветло, я разыщу и дам тебе что-нибудь из мануфактуры и кожи.

– Приблизительно в котором часу прийти?

– Или до девяти утром, или после шести вечером.

– Хорошо.

Они зажили снова, лишь передвинули в расписании дни любовных свиданий, засчитав как очередную и эту чрезвычайную встречу.

– Как, однако, ты боишься лишний раз встретиться, – заметила по этому поводу Валя. – Все бережешь себя, все разы считаешь.

– А конечно, – ответил Шурыгин с прежним неумолимым каменным видом, снова чувствуя себя властелином.

Она промолчала, только враждебно повела бровями.

X

– Вот вкусный компот! Мамочка, миленькая, отчего же ты в прошлом году, позапрошлом не торговала тем замечательным товаром? Ведь это так выгодно!

– Не догадалась, детка. Человек доходит до всего не сразу. А ты старайся хорошенько кушать, когда тебе дают, да поменьше рассуждать за обедом.

– Я-то, мамочка, хорошо кушаю, но мне все-таки хочется знать, почему мы, три твои дочки, вдруг стали и обутые, и одетые. Ведь это интересно, и я не маленькая, мне уже десять лет…

Она немного помолчала, разгрызла косточку от сушеной сливы, положила в рот сладкое зернышко и сказала, жуя:

– А тот пожилой господин с большой бородой, который тогда к нам приходил, что он из себя представляет?

– Он не пожилой, он еще молодой. Вот он-то и есть один из тех пассажиров, для которых я тогда железнодорожные билеты доставала.

– Ага, значит, он уехал?

– Да, уехал…

– Значит, сейчас его нет в Москве?

– Нет, он тут. Ты же сама вчера его видела, когда он мимоходом к нам забегал узнать, как мы живем…

– Как же это так: и уехал, и тут?

– Ну и надоедливая же ты какая! Сперва уехал, потом приехал, что же тут непонятного?

XI

Однажды, сидя в вагоне трамвая и по обыкновению сличая разные женские качества пассажирок с качествами своей Вали, имеющей кроме всех прочих бесчисленных дефектов еще и трех дочек, Шурыгин пленился видом одной хорошенькой молоденькой блондинки. У нее были, точно у гимназистки, две косы, длинные, толстые; тонкие, словно наведенные карандашиком, украинские брови; красивый, картинный, заостряющийся книзу овал нежного лица; но главная притягательная ее сила была в больших синих, немного выпуклых глазах, полных невинности и вместе скрытой чувственности, невинность и чувственность как бы источались из ее глаз, как бы просили каждого: возьмите нас. Все мужчины в трамвае – и старые, и молодые, и кондуктор – не могли оторвать своих взглядов от этих ее глаз. Голову синеглазой блондинки покрывала густо-красная, под цвет румянцу щек, матросская бескозырка, под мышкой она держала черную клеенчатую, шитую белыми нитками сумочку, набитую книжками и тетрадками.

Курсистка! Провинциалка! Попова дочка! Только что приехавшая в Москву! Как раз то, что ему, Шурыгину, надо. И у нее, наверное, еще никого из мужчин нет, не успели заметить, он первый заметил, ему она и должна принадлежать.

И ради нее, как это с ним случалось и раньше, бухгалтер проехал свою остановку, вагон уносил его куда-то в сторону, он даже не хотел знать куда, а все только смотрел в податливые, студенисто-жидкие глаза красной шапочки и слез там, где спрыгнула она, потом, совершенно подавленный своим чувством, тяжело поволокся за ней, как на Голгофу, переулками к ее квартире. Уже в течение пятнадцати лет он ежедневно точно таким же образом волочится улицами Москвы за незнакомыми женщинами. Когда же этим пыткам будет конец? За что он страдает? Тут никакое усиленное питание не поможет…

Она вошла с парадного крыльца в серый, облупившийся пятиэтажный дом, остановилась за стеклянной дверью и, излучая на него оттуда своими необыкновенными, далеко не детскими глазами, серьезная, без улыбки, как из засады, наблюдала за ним. Конечно, она желает познакомиться с ним! Видит, что порядочный человек… И Шурыгин приблизился к дверям вплотную, прильнул, как школьник, бородатым лицом к стеклу, запустил в глубину темного помещения, как удочку, счастливую, щупающую, беспокойную улыбку. Тогда невинное существо, полуобернув к нему вниз выжидающее лицо с расширенными глазами, начало медленно-медленно подыматься по лестнице. Она поднималась, и смотрела на него, и притягивала его. Конечно, зовет! Теперь не могло быть сомнения в этом. Недаром столько проехал… И бухгалтер всей своей коротконогой, широкой, грузной тушей ринулся в тесную дверь. Он хватался руками за перила и бежал вверх по лестнице гигантскими шагами, как гимнаст, работающий на приз.

Вверху и на самом деле его ожидал ценный приз.

Объяснение между ними произошло на лестнице, в духоте, мерзости и смраде подобных лестниц, перед дверью чужой квартиры, под непрерывный лай на них оттуда противной, визгливой и, должно быть, вонючей комнатной собачонки, строго охраняющей частную собственность.

– У-у-у! Чтоб ты околела, проклятая! – от всего сердца не раз посылал ей туда бухгалтер тяжелые пожелания.

– Вы не поверите, и никто бы не поверил, этому нельзя поверить! – между тем быстро рассказывала ему свою историю хорошенькая курсистка. – Надо мной тяготеет какой-то злой рок! Я чувствую, что я пропадаю! Жизнь бьет меня без всякой жалости! Я сама украинка, с такими трудностями вырвалась из родного гнезда и вот все не могу никак в этой вашей Москве устроиться. И нравится она мне, и не дается. Я учусь и зарабатываю, но как справляюсь с этим, какими тяжелыми жертвами! Сейчас, например, я опять без службы и уже без надежды на службу. Три раза с боя пробивалась на службу и три раза попадала под сокращение штатов. И пробиваться, протискиваться куда-нибудь в четвертый раз у меня уже не хватает сил. Выдохлась! Одним словом, Москва сломила меня, я пала духом… А тут еще верхушка правого легкого стала покалывать, но это, конечно, ерунда, не чахотка же у меня начинается, ха-ха! И вы не смотрите, что я на девочку похожа, на гимназистку, я не девочка, не гимназистка, я уже многое испытала, многое передумала! И вы думаете, в другое время я так легко познакомилась бы с вами? А теперь я решилась, только сегодня в трамвае решилась, вы своими настойчивыми взглядами помогли мне решиться… Впрочем, для чего я все это вам говорю? Вот наболтала! Ха-ха-ха! Хотите, зайдем сейчас ко мне? – кивнула она лицом на верхние этажи.

– Очень! – застонал всем своим нутром Шурыгин. – Очень хочу!

От волнения его всего трясло, ноги вдруг ослабели, колени подкашивались, все тело заныло, заломило, как в приступе инфлуэнцы. Он с трудом полз за курсисткой вверх по лестнице и так впивался руками в перила, точно лез с висящими в воздухе ногами по отвесному канату.

Трудно добывается настоящая любовь!

Они поднялись на самый верхний этаж, где было еще душнее, мерзостнее и смраднее, чем внизу. Она позвонила, и дальнейшее продолжение их беседы происходило в ее комнатке, такой же маленькой, узенькой, чистенькой и невинной, как и она сама, в глубокой тесной щелочке, с одним оконцем в конце, точно далеким выходом из туннеля, с видом на множество больших и малых крыш, так и этак наклоненных своими унылыми бурыми плоскостями. Исключительная чистота комнатки-щелочки, какая-то непорочно-девическая белизна всего, что увидел там Шурыгин, и глухая монастырская тишина, царившая вокруг, сразу привели бухгалтера в мечтательное, сентиментальное настроение. Вот где, в этой белой женской келейке, вот с кем, с этим светлоликим херувимчиком, возможно его доподлинное счастье! Сегодняшний день поворотный в его жизни…

Наташа, беседуя с Шурыгиным, не находила себе ни места, ни покоя. Щеки ее пылали, глаза блестели. Она бросалась в своей тесной щелочке и туда и сюда, беспокойно откидывала назад золотистые косы, хватала в руки один предмет, другой, принималась за одно дело, за другое, чертила по бумаге карандашиком продольные и поперечные штришки, сломала о стол стальное перо, зачем-то вытащила из чернильницы давнишнюю муху, изорвала края белой бумаги, которой был накрыт подоконник, искрошила ножницами уголок хозяйкиной скатерти…

– …Я уже все свои тряпки продала, какие можно было продать, совсем раздела себя, – нервным, звенящим, мученически-веселым голоском быстро тараторила она и медленно рвала в руках то там, то здесь крепкий хороший носовой платочек. – Теперь мне осталось только одно: выходить замуж!

Шурыгин делано рассмеялся.

– Нет, правда, чего вы смеетесь?! Найдите мне богатого жениха, ха-ха-ха! Неужели не найдется такого мужчины? Находят же как-то другие! Я молода, здорова, недурна собой… Ха-ха-ха! До чего я дошла! А ехать домой к себе в провинцию я не хочу, я хочу учиться, работать, а это возможно только в Москве. Я решила жить или в Москве, или нигде! Мне девятнадцать лет, а когда мне будет сто девятнадцать, тогда я поеду «отдыхать» в провинцию. Я так рада, что вырвалась оттуда. Кто увидит теперешнюю Москву, тот не вернется в теперешнюю провинцию.

Она суетилась и болтала все в таком роде.

А Шурыгин сидел и, угнетаемый тяжкой страстью, следил налитыми глазами за всеми движениями и изгибами ее нежного тела, как паук следит за жужжащей поблизости мухой: кувыркнется в его паутину или же пожужжит и улетит в пользу другого какого-нибудь паука.

– Я-то найду вам человека, – слушая ее, подавленно и трудно повторял он и с нечеловеческой силой зажимал в руке и ломал на все стороны свою красивую пружинистую бороду. – Я-то найду…

– Ну найдите! Слушайте, помните, вы обещали!

Истязая свою бороду, Шурыгин взвешивал наличные обстоятельства. Конечно, эту Наташу с той Валей даже сравнивать нельзя. У этой все в будущем, а у той все в прошлом. Эта только еще собирается расцветать, а с той уже осыпаются листья. Та брюнетка, эта блондинка, а блондинка лучше, добрее, это даже установлено статистикой… Но, помимо всех этих бесчисленных плюсов, которыми располагала Наташа, у нее было и еще одно неоценимое преимущество. Она живет в этой конурочке одна, ход к ней отдельный, и если он с ней сойдется, то для сеансов любви он к ней станет ходить, а не она к нему. А это для мужчины очень важно. Если женщина ходит к мужчине, то мужчина должен терпеть ее присутствие, как бы противна она ему ни была; и по миновании надобности в ней не выгонишь же ее из дому сразу – неловко, обидится, рассердится, вовсе откажется приходить. А когда мужчина приходит к женщине, то в случае, если она в тягость ему своей ограниченностью, он волен уходить от нее, когда вздумает, хотя бы сейчас же по окончании акта любви, то есть через какие-нибудь четверть часа. Четверть часа каждую женщину можно вытерпеть. На свою же Валю он тратит слишком много драгоценного времени, зачем-то завел глупый обычай каждый раз пить с ней чай, сидеть, разговаривать. Гораздо умнее было бы за это время самому пройтись, погулять по свежему воздуху, зайти в кино.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-02-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: