Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е 9 глава




– Скоро узнаете, – так же взвился и так же взвизгнул Шурыгин. – Тогда покажу.

– Ага, значит, невеста, – умудренно махнул рукой начальник, как на нестоящее. – Неужели задумали жениться? – похоронно покачал он узкой головой на широкой шее. – Что же вас заставляет? Разве мало таких… канашек?

– Жаль на кого попало тратить свое естество, – сказал Шурыгин. – А от этой и детей иметь не стыдно будет, ха-ха!

Начальник опять сделал кистью руки прежнее нестоящее движение, точно прикрыл на столе ладонью букашку.

– Смотрите… Какая попадется…

XVI

Веселый, шумный, нетерпеливый, помолодевший, даже похудевший, с охапкой покупок в руках, с вином, с пирожными, с апельсинами ввалился наконец вечером Шурыгин к своей Наталке-Полтавке.

– Талочка, миленькая, золотце мое, погляди скорее, какие такие разные штучки принес я тебе! – говорил он, сваливая с себя на подоконник гору продовольственных подарков. – Целуй за это скорее меня сюда, нá тебе мои губы, скорее, бегом!

И он поворотил от окна назад лицо.

– Что-что? – иглой вонзился в него острый и длинный окрик Наташи, и было слышно, как она топнула о пол своей маленькой детской ножкой. – Что за «Талочка» такая, что за «ты», и какие такие поцелуи? И потом, вы врываетесь в мою комнату без всякого предупреждения, как к себе домой!

Шурыгин согнулся, втянул в рукава руки, уставил на Наталку выбритое, удивленно-вытянутое лицо.

– Э… э… э… – захрипел он с жалким видом. – А разве мы сейчас не у себя дома?

– Что-о???

Он сжался под ее вопросом, под ее неприятным взглядом, покосился по сторонам, как вор, услыхавший за стеной подозрительный шорох, и так осторожно опустился на стул, как будто боялся напороться на уголки.

– Можете даже не садиться! – закричала Наталка, на всякий случай держась от него поодаль и разговаривая с ним через стол. – Я должна вас предупредить, что сегодня, то есть вчера, хотя это безразлично когда, мои обстоятельства резко изменились. Ко мне приехал с Украины земляк, можно даже сказать, друг детства, студент…

– Ну и что? – согнуто приподнялся со стула встревоженный Шурыгин…

– Ну и не перебивайте меня! – грубо оборвала она его. – Так вот, у этого студента очень большие способности и очень большое тяготение к науке, и совсем нет комнаты, и совсем нет надежды получить в Москве комнату, хоть попрощайся с наукой и полезай обратно в украинскую яму! И чтобы долго вам не рассказывать, я скажу прямо, что он согласен жениться на мне, слышите, не жить со мной, как собирались вы, а жениться на мне самым настоящим образом, и по-церковному, и по-советскому, по-всякому, по всем обрядам!

– За-за к-комнату??? – поднял со стула на Наталку лицо Шурыгин и скривил такую уморительную рожу, какую курсистка еще видела только один раз в жизни в посудном магазине, выставившем в центре витрины для приманки публики пузатую фарфоровую фигуру смеющегося китайского болванчика.

Его откровенный, насмешливый, губастый вид сразил уверенность курсистки, сбил ее с толку, и она на момент растерялась перед его слишком прямым вопросом.

– Отчасти, конечно, да, за комнату, – залепетала она, нахмурилась и, перебирая в воздухе тонкими пальчиками, собиралась с мыслями. – А отчасти, конечно, нет, не за комнату… А в общем, не за комнату, совсем не за комнату… Когда любишь, разве знаешь, за что любишь! – вдруг вскричала она яростно, исказив лицо и показав белые зубки, как маленький нападающий хищник, а потом заговорила с прежней уверенностью и прежним воинственным тоном: – По крайней мере, я буду законная жена, а не любовница, не содержанка! Я вам не бульварная все-таки, и вы не на такую напали! Правда, у меня был один такой момент, когда я готова была смотреть на ваше предложение как на спасение, но это происходило оттого, что я очень долго не обедала, а когда я потом у одной подруги пообедала, я поняла, что совершила бы великую глупость, если бы связалась с вами, – лучше пойти просить милостыню. А главное, у того студента связи, большие связи, в самых важных местах, и он обещал устроить меня на хорошую службу, где всё: и жалованье, и пайки, и обмундирование, и командировки, и санаторное лечение…

– И вы ему верите??? – опять возникла перед курсисткой широчайшая, глупейшая, расплывшаяся в веселой улыбке, глянцевитая фарфоровая рожа пузатого китайского болванчика.

Непомерная, чудовищная, классическая глупость упитанной рожи, похожей на тесто, на этот раз рассмешила курсистку. Она одной рукой уставилась в него через стол указательным пальцем, другой взялась за живот и принялась стрекочуще хохотать. Обе ее косы свешивались вдоль щек вниз прямыми золотыми палками.

– Бухгалтер! – сквозь удушающий хохот, сквозь умоляющие слезы визжала она, корчилась и показывала на него издали острием пальца: – Бухгалтер! Ха-ха-ха!

Ее смех, смех маленькой, хорошенькой, страшно далекой от него украинской плутовки, колко бил по самому сердцу влюбленного бухгалтера, и веселость его, веселость сытого болванчика, мгновенно соскочила с него. Он сидел на стуле уже уныло, как увядший в вазе цветок, для которого остался еще только один путь: в мусорную яму.

– Сколько же вам лет? – разинув рот, хохотала Наталка через стол.

– Теперь нечего спрашивать об этом… – пробормотал Шурыгин в пол безнадежно, потерянно. – Зачем же я тогда бороду снял! – вдруг провел он печально рукой по своим оголенным скулам.

Этот его жест дал Наталке повод еще раз хорошо посмеяться над ним. Она хохотала и рассматривала его издали, через стол, как ручную обезьянку, и занятную, и противную, и к тому же не совсем безопасную.

– Ну, батенька, – наконец сказала она, – вам пора уходить. Посмеялись, и довольно. А то сейчас ко мне должны подруги прийти, они меня засмеют.

Шурыгин тяжело поднялся на толстые короткие ноги и остановился в раздумье.

– Вы, оказывается, совсем еще девочка, – только и придумал он, чем ей отомстить за все ее глумления. – Даже совсем не похожи на курсистку!..

– Пусть буду не похожа, – следила за ним издали через стол курсистка и поправляла перед зеркалом косы.

Шурыгин стоял, достал платок и усиленно вытирал им пот с головы, шеи, затылка. Почему-то особенно лило у него с затылка. Словно главные удары курсистки приходились именно туда.

И удивительное явление: с той секунды, как его прошиб пот, он почувствовал себя значительно лучше. Точно из него вышла тяжелая, изнурительная простуда. Обычные силы вдруг вернулись к нему. И он не видел смысла в продолжении неравной борьбы. Надо было уходить.

– Ну что ж, – снял он с гвоздя свою новую, только сегодня купленную жениховскую шляпу. – Если студент, тогда конечно…

Взгляд его случайно упал при этом на подоконник, на кучу принесенных им продуктов, на вино и, главное, на апельсины, стоившие ему дьявольских денег.

Апельсинов бухгалтер сам не пробовал шесть лет!

И он решился на последний, рискованный безумный шаг. А вдруг?

Он сделал самое приятное, самое соблазнительное лицо самца, самые вкрадчивые, самые просительные глаза, на которые только был способен.

– Ну а на прощание, а на прощание, на прощание?… – просипел он сладеньким голоском, вкусно потягивая от нее к себе носом и подробно облизывая взглядом всю ее нежную молоденькую фигурку. – На прощание…

– Что-о? – сдвинула она брови. – Я вас не понимаю. Вы хотите, чтобы я постучала в стену соседям? Чего вы хотите? – грозно спросила она.

– Ничего, – скромно ответил бухгалтер, опустил голову, подобрался и более или менее неслышно вышел.

Часа полтора спустя, у Никитских ворот, под столбом с ярко освещенными уличными часами кучка трамвайных пассажиров с видом птиц, готовых к отлету, ожидавшая вагонов с номерами 16 и 22, отчетливо слышала, как в темноте вечера через дорогу перекликались два молодых, веселых, брызжущих жизнью голоса, мужской и женский, оба с заметным южным акцентом.

– Наташа, ну а если я очень запоздаю, ваши хозяева пустят меня?

– Ничего, ничего, Алеша, или как вас там, Андрюша, что ли! Ничего, приходите, когда хотите, я буду ждать! Только еще раз предупреждаю: ничего из еды не приносите! У меня все уже есть: и вино, и закуски, и апельсины!

– Ого, и апельсины! Это добре! Таки по-буржуазному вы тут в Москве живете! Хе-хе…

XVII

На другой день рано утром перед службой Шурыгин, не спавший ночь, наконец дождался, когда открылась ближайшая к его квартире государственная булочная.

– У вас можно поговорить по телефону? – вошел он в булочную с встревоженным видом.

– Вообще мы не разрешаем, – приглядываясь к странному виду посетителя, помялся управляющий, курносый, белявый, с моржовыми усами, в кожаном картузе на моржовой голове. – А вам по какому делу?

– По важному, по служебному.

– Если по важному, служебному или какое семейное несчастье… – задвигал белявыми бровями северный морж.

– И семейное несчастье тоже! – подхватил Шурыгин.

– Ванька, брось, сукин сын, жевать! Не можешь дождаться лому, от цельного откусываешь, весь товар тобой откусанный! Отведи вот их к телефону!

Дрожащей рукой схватил Шурыгин трубку телефона, приложил к уху, назвал номер.

– Соединила, – ответили оттуда, точно с черствым хлебом во рту.

– Благодарю вас. Это квартира Арефьева? Попросите, пожалуйста, Григория Петровича к телефону. Спит? Это ничего. Разбудите. По неотложному делу. Он не рассердится. Что? Я же вам говорю, что не рассердится! Скажите: просит Шурыгин, он будет рад. Гриша, это ты? Здравствуй!

– Здравствуй, черт бы тебя побрал! Какого тебе черта?

– Гриша, не сердись. У нас радость! Кричи «ура»! Я сегодня забираю твою полячку!

– Дудки!

– Что?

– Говорю: дудки!

– Оставь глупые шутки. Что это значит?

– Это значит, что ее вчера забрали. Хорошенькая женщина одного дня не засидится без мужчины, будь покоен. Она еще растет, ей еще двенадцать лет, а за ней уже следят тысячи глаз нашего брата!

– Но объясни, по крайней мере, как это произошло!

– Это произошло главным образом по твоей глупости! Не надо было зевать, надо было хватать предмет на лету, брать из рук в руки, когда давали. Так жизнь дураков учит.

– Но кто ее взял?

– Когда я сговорился с другой и она осталась ни при чем, я ей надавал записок к разным акулам насчет должности…

– А ты говорил, она корсажница!

– Да, она была корсажница, а когда мастерскую в одно окно, где она работала, приравняли по обложению к десятитрубной фабрике, хозяйка ее мастерской из-за налогов закрыла свое дело.

– Понимаю! Ну, она пошла с твоими записками – и?…

– И понравилась во Внешторге проходившему мимо персу. И вышло, что перс привез в Москву сушеный урюк для компота, а вывез из Москвы мою полячку… ну, а как обстоит дело с твоей свадьбой, ха-ха-ха?! Я рад!

Шурыгин злобно бросил трубку и выскочил из булочной на воздух. Он был похож на бешеного, и прохожие шарахались от него.

Бежать. Куда глаза глядят бежать!

XVIII

Весна в том году в Москве была поздняя. Стояли первые числа мая, а во дворах, под стенами и заборами, в тени еще лежали пласты мокрого, ноздреватого, грязного снега. Зато по улицам, тротуарам и площадям везде текло, весело журчало, хлюпало, блистало в теплых лучах солнца множеством больших и малых зеркал. Земля! Трамвайные работницы, подпоясанные, похожие в своих спецнарядах на мужчин, и дворники, выражением мешковато-раззявых лиц похожие на баб, так же, как в предыдущие годы, нимало не считаясь с прохожими, размашисто гнали метлами грязную весеннюю воду с площадей и дорог в раскрытые подземные стоки. Вороны и галки, благополучно прозимовавшие в Москве возле непонятного человека, возле его содержательных мусорных ящиков, теперь с праздничным гомоном несметными тучами вольно носились по окрестным полям, рощам, лесам. В воздухе появились отдельные, странные, легкие, полупьяные от слабости мухи, и с Курского вокзала в то же время спешили в город целыми группами такие же хилые, бескровные, смуглые, иссиня-черноволосые шарманщики с белыми, фиолетовыми и зелеными попугаями, достающими клювами из длинненького ящичка тем дворникам и трамвайным работницам изложенное на ярлычке человеческое счастье. Зелени на московских бульварах еще не было, но земля уже набухала, уже резинилась и вздыхала под человеческими ступнями, уже проснулась, уже чувствовала, уже готовила миру веселые сюрпризы, уже таила в себе мириады зародышей, которым предстояло счастье не сегодня завтра прокричать миру о своем праве на молодую, яркую, свободную жизнь. Выпадали отдельные дни, когда при совершенно пасмурном, покрытом серыми тучами небе, при непрерывном, теплом тихом дожде в Москве стояла такая мягкая расслабляющая теплынь, так парило, что пассажиры трамваев обливались потом, как в июле, с изнемогающими лицами становились ближе к раскрытым дверям, обвевали себя руками, платками; и так странно было им тогда наблюдать, как из иных глубоких московских дворов вывозили на крестьянских телегах высокие громады серого снега, сложенного аккуратными плитами. На Тверской, на Петровке, на Кузнецком, на Арбатской площади норовистые молодцы, с прямыми затылками, в высоких сапогах и черных картузах, бежали вровень с рысаками, уносящими по мостовой прекрасные глубокие коляски, и, держа перед носами чванливых седоков крепко зажатые в руках, как в вазах, букеты, ядрено кричали, подставляя ветру свои красные щеки:

– Фиалки! Фиалки! Ландыши! Ландыши!

Но, конечно, ничто так не говорило о наступлении в Москве долгожданной весны, как тот любовный трепет, та горячка любви, которыми были охвачены жители красной столицы. Не за этим ли, не для этого ли главным образом ожидали весну?

XIX

Любовь! Любовь!

И на бульварах, этих рынках любви, в числе бесконечного множества других, тайно покупающих и продающих любовь, бродят и бродят, мечутся и мечутся разрозненные одинокие фигуры бухгалтера из Центросоюза Шурыгина и жены доктора Валентины Константиновны. Они узнают друг друга издалека, они видят друг друга тут каждый день, но они никогда не встречаются. Они своим видом вызывают в сердце друг друга только тупую боль… Что-то когда-то было… Что-то когда-то могло быть… А теперь? Теперь она окончательно неподходящий для него человек, теперь она ходит по бульварам, и кто ей поверит, что она только ходит, а ему нужна женщина чистая, безупречная, верная, которая знала бы только его одного. А он для нее? Он для нее теперь тоже определенно не пара. Он все ночи напролет проводит на улицах, на бульварах, подходит к одной, к другой, и кто поручится, что он только подходит, а у нее дети, три девочки, старшая хорошо учится, и Валентину Константиновну спасет мужчина только порядочный, солидный, которому можно поверить и который смог бы жить только с одной.

И оба они ищут, усиленно ищут.

Сумерки…

Вечер…

Ночь…

– Толстый! Зря не идешь со мной. Такой, как я, не найтить.

Леонид Добычин
Встречи с Лиз

Шевеля на ходу плечами, высоко подняв голову, с победоносной улыбкой на лиловом от пудры лице, Лиз Курицына свернула с улицы Германской Революции на улицу Третьего Интернационала.

С каждым шагом поворачивая туловище то направо, то налево, она размахивала, как кадилом, плетеным веревочным мешком, в который был втиснут голубой таз с желтыми цветами.

Кукин повернулся через левое плечо и молодцевато шел за ней до бани. Там она остановилась, повертелась, торжествующе взглянула направо и налево и вспорхнула на крыльцо.

Дверь хлопнула. Торговки, сидя на котелках с горячими углями, предложили Кукину моченых яблок. Не взглянув на них, он, радостный, спустился на реку.

«Пожалуй, – мечтал он, – уже разделась. Ах, черт возьми!»

Ледяная корка на снегу блестела на вечернем солнце. Погоняя лошадей, мужики ехали с базара. Вереницами шли бабы со связками непроданных лаптей; перед прорубью ложились на брюхо и, свесив голову, сосали воду.

– Животные, – злорадствовал Кукин. Когда он шел обратно через сад, луна была высоко, и под перепутанными ветвями яблонь лежали на снегу тоненькие тени.

«Через три месяца здесь будет бело от осыпавшихся лепестков», – подумал Кукин, и ему представились захватывающие сцены между ним и Лиз, расположившимися на белых лепестках.

Он посмеялся шуткам молодых людей, которые подзывали извозчиков и говорили «проезжай мимо», и в приятном настроении повернул в свой переулок.

Клуб штрафного батальона был парадно освещен, внутри гремела музыка, на украшенной еловыми ветвями двери висело объявление: труппа батальона ставит две пьесы – «Теща в дом – все вверх дном» и антирелигиозную.

Чайник был уже на самоваре. Мать сидела за Евангелием.

– Я исповедовалась.

Кукин сделал благочестивое лицо, и под тиканье часов «ле руа а Пари» стали пить чашку за чашкой – седенькая мать в ситцевом платье и ее сын в парусиновой рубахе с черным галстучком, долговязый, тощий, причесанный ежиком.

В канцелярию приковыляла хромоногая Рива Голубушкина и велела идти к Фишкиной графить бумагу.

– Читали газету? – спросила она, подняв брови. – Есть статья Фишкиной «Не злоупотребляйте портретами вождей». – И, откинув голову, она выкатила груди.

Было холодно. В открытое окно дул мокрый ветер. Рива усердно переписывала. Кукин, стоя, разлиновывал.

Фишкина, приблизив темное лицо к его руке, смотрела, и ее черная прическа прикоснулась к его бесцветным волосам. Тогда она встряхнулась и отошла к окну.

Стояла, вглядываясь в тучи, коротенькая, черная, прямая и презрительная. Потом негромко высморкалась и, повернувшись к комнате, сказала:

– Товарищ Кукин.

Приотворилась дверь, и кто-то заглянул. Она надела желтую телячью куртку и ушла.

– Вы ей понравились, – выкатывая груди, поздравляла Рива и таинственно оглядывалась. – Старайтесь к ней подъехать: она вас будет продвигать. Жаль только, что нас с ней переводят. Но ничего, я вам буду устраивать встречи.

– Возможно, – радовался Кукин. – В конце концов, я не против низших классов. Я готов сочувствовать. – И, ликуя, он насвистывал «Вставай, проклятьем».

Красные и синие шары метались по ветру над бородатым разносчиком. На углах голосили калеки. От дома к дому ходила старуха в черной кофте:


– Подайте милостыньку, Христа ради,
Что милость ваша —
Кормилица наша,
Глухой больной старушке.

У ворот с четырьмя повалившимися в разные стороны зелеными жестяными вазами Кукин положил руку на сердце: здесь живет и томится в компрессах Лиз. У нее нарывы на спине – в газете было напечатано ее письмо, озаглавленное «Наши бани».

В библиотеке висели плакаты: «Туберкулез! Болезнь трудящихся!», «Долой домашние! Очаги!»

– Что-нибудь революционное, – попросил Кукин.

Девица с желтыми кудряшками заскакала по лесенкам.

– Сейчас нет. Возьмите из другого. «Мерседес де Кастилья», сочинения Писемского…

Ах, черт возьми! А он уже видел себя с теми книжками – встречается Фишкина:

– Что это у вас? Да? Значит, вы сочувствуете!

Мать сидела на диване с гостьей – Золотухиной, поджарой, в гипюровом воротнике, заколотом серебряной розой.

– Не слышно, скоро переменится режим? – томно спросила Золотухина, протягивая руку.

– Перемены не предвидится, – строго ответил Кукин. – И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют.

Покончив с учтивостями, старухи продолжали свой раз говор.

– Где хороша весна, – вздохнула Золотухина, – так это в Петербурге: снег еще не стаял, а на тротуарах уже продают цветы. Я одевалась у де-Ноткиной. «Моды де-Ноткиной»… Ну, а вы, молодой человек: вспоминаете столицу? Студенческие годы? Самое ведь это хорошее время, веселое… – Она зажмурилась и покрутила головой.

– Еще бы, – сказал Кукин. – Культурная жизнь… – И ему приятно взгрустнулось, он замечтался над супом: – Играет музыкальный шкаф, студенты задумались и заедают пиво моченым горохом с солью… О, Петербург!

– Идемте, идемте, – звала Золотухина. – Долой Румынию.

Кукина отнекивалась, показывала свои дырявые подметки…

Ходили долго. Развевались флаги и, опадая, задевали по носу:


Эх, вы, буржуи,
Эх, вы, нахалы.

Луна белелась расплывчатым пятнышком. В четырехугольные просветы колоколен сквозило небо. Шевелились верхушки деревьев с набухшими почками.

– Вот, все развалится, – вздыхала Кукина, качая головой на покосившиеся и подпертые бревнами домишки, – где тогда жить?

Фишкина презрительно посматривала направо и налево:

– Фу, сколько обывательщины!

Ковыляя впереди, оглядывалась на Кукина и кивала Рива и, пожимая плечами, отворачивалась: он ее не видел. Перед ним, размахивая под музыку руками, маршировала и вертела поясницей Лиз. Когда переставали трубы, Кукин слышал, как она щебетала со своей соседкой:

– В губсоюз принимают исключительно по протекции…

В канцелярию пришел мальчишка.

«Не теряйте времени, – прислала Рива записку и билет в сад Карла Маркса и Фридриха Энгельса. – Подъезжайте к Фишкиной. Она вас продвинет. Вы не читали „Сад пыток“? Чудная вещь».

– Лиз, – сказал Кукин, – я вам буду верен…

– Плохи стали мои ноги, – жаловалась мать. – Сделала студень и оладьи, хотела отнести владыке, но, право, не могу. Попрошу бабку Александриху, а ты будь любезен, Жорж, присмотри за ней издали.

– Сейчас, – сказал Кукин и, дочитав «Бланманже», закрыл переложенную тесемками и засушенными цветками книгу. – Ах, – вздохнул он, – не вернется прежнее.

Штрафные, ползая на корточках, выводили мелкими кирпичиками на насыпанной вдоль батальона песочной полоске: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».

Лиз, лиловая, с лиловым зонтиком, с желтой лентой в выкрашенных перекисью водорода волосах, смотрела.

Кукин остановился и обдергивал рубашку. Лиз засмеялась, покачнулась, сорвалась с места и отправилась.

За ней бы? Но нельзя было оставить без присмотра Александриху.

Возвращались вместе: Александриха в холщовом жилете и полосатом фартуке и унылый Кукин в парусиновой рубашке с черным галстучком – и белесым отражением мелькали в черных окошках.

– Утром дух бывает очень вольный, – рассказывала Александриха… Бегали мальчишки и девчонки. Хозяйки выходили встречать коров. В лоске скамеек отсвечивалась краснота заката.

Запахло пудрой: на крыльце у святого Евпла толпилась свадьба – какое предзнаменование!

В воде расплывчато, как пейзаж на диванной подушке, зеленелась гора с церквами.

Солнце жарило подставленные ему спины и животы.

– Трудящиеся всех стран, – мечтательно говорил Кукину кассир со станции, – ждут своего освобождения. Посмотрите, пожалуйста, достаточно покраснело у меня между лопатками?

Шурка Гусев, мокрый, запыхавшийся, с блестящими глазами, прибежал по берегу и схватил штаны:

– Девка утонула!

Толпились мужики, оставив на дороге свои возы с дровами, бабы в армяках и розовых юбках с ворохами лаптей за спиной; купальщицы застегивали пуговицы.

– Вот ее одежда, – таинственно показывала мать Ривы Голубушкиной, кругленькая, в гладком черном парике с пробором. – Знаете ее обыкновение повертеть хвостом перед мужчинами? Заплыла за поворот, чтобы мужчины видели.

«Почему вы к ней не подъезжаете? – писала Рива. – Я опять пришлю билет. Будьте обязательно. Есть вокальный номер:


Деньги у кого,
Сад наш посещает,
А без денег кто —
В щелки подглядает.

После него сейчас же подойдите:

– Что за обывательщина! Я удивляюсь – никакого марксистского подхода!»

Пыльный луч пролезал между ставнями. Ели кисель и, потные, отмахиваясь, ругали мух. Тихо прилетел звук маленького колокола, звук большого – у святого Евпла зазвонили к похоронам.

Бросились к окнам, посрывали на пол цветочные горшки, убрали ставни.

– Курицыну, – объявила Золотухина, по пояс высунувшись наружу.

Кукина перекрестилась и схватилась за нос:

– Фу!

– Чего же вы хотите в этакое пекло, – заступилась Золотухина. – А мне ее душевно жаль.

– Конечно, – сказал Кукин, – девушка с образованием…

После чаю вышли на крыльцо. Штрафные пели «Интернационал».

Блеснула на гипюровом воротнике серебряная роза.

– В ротах, – встрепенулась Золотухина, – в этот час солдаты поют «Отче наш» и «Боже, царя». А перед казармой – клумбочки, анютины глазки… Я люблю эту церковь, – показала она на желтого Евпла с белыми столбиками, – она напоминает петербургские.

Все повернули головы. По улице, презрительно поглядывая, черненькая, крепенькая, в короткой чесунчовой юбке и голубой кофте с белыми полосками, шла Фишкина.

– Интересная особа, – сказала Кукина. Жорж поправил свой галстучек.

Сергей Малашкин
Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь

Н. П. Смирнову

 

Глава первая
К некоторым читателям

Уважаемые читатели! Я хорошо знаю, что одни из вас, прочитав мою повесть, скажут: «Зачем было нужно автору брать больных типов, когда у нас и здоровых сколько угодно»; другие скажут еще более упрямо: «И нужно же было автору копаться в такой плесени, вытаскивать из нее отвратное, показывать нам, когда жизнь кругом полна радости, любви, творческого труда»; остальные еще более жестоко поступят, чем первые и вторые, и, возможно, не дочитав повести до конца, пошлют автора просто куда подальше, – повесть же, в пылу неприятного раздражения, выбросят за окно, редактора, напечатавшего повесть, несмотря на то что он замечательный человек и во всех отношениях высоконравственный, обложат крепким, хорошо проперченным российским словом. Такие упреки не должны смущать автора, он должен писать только о том, что видит собственными глазами, что чувствует собственным сердцем, а поэтому, да простят мне читатели за такое невнимание к ним, – я окончательно выброшу из своей головы все будущие возражения недовольных, расскажу в сей повести необыкновенную любовь, вернее короткую историю одной девушки, хотя в ее любви я ничего необыкновенного не нахожу, так как с такой любовью в наши дни мне не один раз приходилось встречаться и наблюдать, но все же мы будем ее называть редкостной и необыкновенной. Тут я должен сознаться перед читателями, что, описывая эту историю, я не только наблюдал за своей героиней, наблюдал за многими другими типами, окружавшими ее, похожими на мою героиню, пользовался ее личными документами: дневником, огромной пачкой писем. Все эти документы – дневник и письма – были переданы мне ее братом через несколько дней после ужасной драмы, которая необычно потрясла многих ее знакомых, брата, в особенности автора настоящей повести, в этой драме, как выяснилось впоследствии, кроме смелого сверхчеловеческого прыжка в новую жизнь, ничего непостижимого не было… Еще я пользовался рассказами брата, моего хорошего товарища и друга. Вот что он мне рассказал о детстве своей сестры Тани Аристарховой.

Впрочем, об этом после.

Глава шестая
Записки Татьяны Аристарховой

Размышление первое

Нынче ровно четыре года, как я приехала в Москву. Как они быстро прошли. Не прошли, а галопом проскакали. Сколько за эти годы пришлось пережить, проголодать, прохолодать, перестрадать! Четыре года тому назад, как и нынче, была в небе большая луна, приторный запах ночи. Да, это верно: тогда был острый запах поздних цветов. Даже в Москве, когда я рано утром слезла с поезда, вышла из Курского вокзала на площадь, этот запах был, и, я как сейчас помню, он обломным потоком обдал тогда меня всю, несмотря на дохлую костлявую лошадь, валявшуюся на площади недалеко от вокзала. Но я прошла тогда мимо лошади спокойно, на ходу взглянула в ее выкатившиеся из орбит темно-пепельные застывшие глаза и в них, как в зеркале, увидала себя, улыбнулась себе. Москва тогда, несмотря на позднее лето, на всюду валявшуюся падаль, казалось мне, весной пахла, подснежниками. Сейчас тоже позднее лето, лунная ночь и все та же Москва, правда, на ее улицах не валяются дохлые лошади, не ходят злые костлявые люди, похожие больше на скелеты, чем на людей, но я не чувствую того острого запаха подснежников, как четыре года тому назад. Неужели я потеряла способность чувствовать запах весны, лета, осени, зимы? Неужели я не могу различить запах подснежника от запаха только что выпавшего снега? Да, не могу. Я даже не могу различить запах остаркового чебора от запаха первых фиалок. Я не могу молодо плакать, молодо смеяться, как это было раньше. Я потеряла не только способность обоняния, я потеряла зрение, хотя вижу землю, дома, людей, солнце, луну, но не могу так остро, так хорошо различить молодость от детства, детство от старости, я вижу только перед собой серое, ничего не говорящее пространство, на котором стоят, движутся ничего не говорящие моему зрению предметы, вещи, люди. Почему это? Отчего? Ответа не нахожу. Да и не нужен он.

Нынче вечером обещали ребята принести «анаша», я накурюсь, и тогда все переродится передо мной: сольются в одно целое улицы, площади, авто, лихачи, люди и закружатся колесом, а я, сидя на корточках и глядя на это колесо, буду покачиваться из стороны в сторону всем туловищем и безудержно хохотать. Ха-ха! Какой у меня хриплый, нехороший смех. Мне становится от него холодно, до отупения безразлично. Мне кажется, что жизнь моя прошумела и ушла. Кто это так сказал? Это не мои слова. Это сказал какой-то поэт, а какой – я совершенно не помню и не знаю. Разве неправда, как хорошо: «жизнь прошумела и ушла». И я, заваливаясь прямо животом на кровать, несколько раз повторяла: жизнь прошумела и ушла, жизнь прошумела и ушла… А когда мне надоело повторять, я перевернулась на правый бок и стала смотреть в окно. Смотрела я до тех пор, пока не появилось в противоположных окнах электричество: мое окно выходило во двор и как раз упиралось в большой корпус другого дома, в котором жили коммунисты холостые и семейные. Из моего окна, не вставая с кровати, было хорошо наблюдать за жизнью в противоположном корпусе. Один раз я видела странную и единственную картину, как одна жена одного коммуниста в каких-нибудь два часа перепробовала надеть на себя одиннадцать платьев разного фасона и цвета. Надев новое платье, она несколько минут вертелась, кружилась перед большим трюмо, вращая головой во все стороны и любуясь собой. Насмотревшись на себя, она выходила в другую комнату и столько же, сколько вертелась перед зеркалом, она вывертывалась и перед мужем, как змея перед игроком на свирели. Сколько стоят эти одиннадцать платьев? А сколько стоит такая красивая и модная жена? Я думаю, ни одна спецовка не покроет ее ненужной жизни. А я разве нужна для жизни? Я ничего не беру лишнего у жизни, не отнимаю у рабочего часть его труда, который должен идти на накопление, а живу на свои гроши, но я тоже не нужна. А еще я раз видела такую картину и опять в этом же корпусе: посреди комнаты стояла толстая голая женщина, похожая на сырое белое облако, а рядом с ней голый мужчина, высокий дылда, в два раза выше ее, тонкий, как жердь, и страшно костлявый. Этот дылда стоял за ее спиной, выгибал туловище, сгибал голову и, как журавль, целовал ее свысока в шею, в спину, в затылок, в вялые и безобразно отвисшие груди, а она смотрела в зеркало и чопорно восхищалась собой. Глядя на эту пастораль социалистического века, на эту пару редкостных экземпляров, я готова была надорваться от смеха, лопнуть и не встать с кровати, и, наверно бы, лопнула, ежели бы не помог товарищ, который жил в другой комнате, рядом со мной, и тоже наблюдавший за изумительной идиллией. Сосед запустил туда вместе с «чертом» небольшим облупленным мандарином, который легко перелетел узкое пространство двора и как раз попал в раскрытое окно необыкновенной пары, мягко шлепнулся на подоконник, но, несмотря на мягкое его падение, пара незабываемых экземпляров страшно перепугалась, бросилась в сторону, а через какую-нибудь секунду с шумом и треском упала штора и закрыла от моих глаз необычайную пастораль переходного времени. После такой картины я впала в холодное раздумье и, повернувшись лицом к потолку, увидела всю свою жизнь за последние четыре года в Москве, и я сказала себе: «Ты видела сейчас, как один высокий дылда целовал толстую женщину, похожую на огромный жирный и бескостный кусок мяса?» – «Видела», – ответила я себе другим голосом. «Ее целовал один дылда?» – «Один». – «А тебя целовали в одну ночь шесть дылд?» – «Верно», – ответила я на вопросы другого голоса, – другой голос еще жил во мне и не утратил своего значения и порой очень ярко, определенно высказывался и больно бил… Этот второй голос говорил мне: «Тебя целовали, захватали, замусолили». А первый, стараясь перекричать второй, кричал: «Жизнь прошумела и ушла». Второй тоже начинал кричать громче первого: «Врешь! Она только чуть-чуть прошла!» Но первый еще громче начинал орать: «Нет, ты врешь, она прошумела и ушла». Слушая внутри себя оба голоса, я закрывала глаза и старалась вспомнить все эти семь лет, что не прошли, а проскакали безумно быстро, держа меня на своей спине. Теперь я не вижу быстрого полета лет, теперь я не нахожусь на огненных крыльях времени, а спокойно лежу в грязном болоте и, как выброшенная волной на берег рыба, трепещу и смердящим запахом заражаю и без того зараженный воздух. Верно ли это? И слышу из глубин своего нутра, из-под первого голоса, второй: «Нет, неверно. Тебя только зацеловали, захватали, замусолили. Тебя только затянули, опутали паутиной плесени, чтобы ты не видела солнца, голубого неба, чтобы не чувствовала запаха первого снега, запаха первых весенних подснежников, запаха чернозема и всего великолепия и величия жизни. Тебе необходимо встряхнуться, крепче упереться ногами в землю, взглянуть на небо, где все так же, как и до этого вечера, бегут облака, купаются жаворонки, вслушиваясь в сладкие песни, светит ослепительное солнце, а ночами бодрствует желтая, спелая, как антоновское яблоко, луна, и всегда с правой стороны». Я открыла глаза: и действительно в небе была луна, и похожа она была на антоновское яблоко и светила с правой стороны. Я радостно вскочила с постели, завертелась по комнате, но увы! – тут же остановилась: я совершенно потеряла обоняние. Сейчас для меня не пахнет луна, как раньше. Сейчас я не чувствую запаха ночи и… своей молодости. Я села на пол, положила на колени руки и дико во все горло не то закричала, не то захохотала: «Жизнь прошумела и ушла!» Так почему же они, черти, не идут ко мне! Почему они не несут «анаша»? Ну, скорее! Скорее! Эх, и накурилась бы я! Давайте мне скорее «анаша»! Потом я утихла, и мне стало опять безразлично, я только чувствовала, как по моим щекам катились капли слез, падали на обнаженные руки… Так, сидя на полу, я провела одиноко всю ночь и в эту же ночь продумала всю свою жизнь, вспомнила отца, бабушку, мать, родное село, революцию, мужиков, Акима. (Здесь после слова «Акима» я выбрасываю большой кусок, так как это же содержание имеется в ее письмах к Николаю, приведенных мною в начале сей повести. – С. М.). Я вспомнила комсомол в родном селе. Его хорошее отношение ко мне. Вспомнила, как многие из этого комсомола добровольно ушли на фронт и там сложили свои головы за революцию. А оставшиеся в живых вернулись обратно и сейчас крепко стоят на постах и охраняют завоевания Октября. Я никогда не забуду светлоглазого Петра, сына бедняка Вавилы, своих поездок с ним по другим селам и деревням, ночевок в полях под копнами хлеба, ночевок в лугах под снопами сена, его грубоватого товарищеского ко мне отношения, его какой-то своеобразной целомудренности, которой я тогда не понимала, да и не думала понимать… Потом я уснула и совершенно не слыхала, как вошли в мою комнату Николай и Петр, с которыми я не виделась пять лет… Не успела я подняться с пола, как Николай подбежал ко мне, тревожно спросил:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-02-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: