— А он все учит, немец-то, учит, как нам на свете жить. Непорядки, говорит, у вас, сплошные непорядки. Офицеры тут у Степана Игнатова стояли, с месяц, что ли, это было...
Присутствующие подсказали:
— Три недели тому назад.
— Да, кажись так. С офицерами переводчик был. За ужином офицерам показалось, что водки мало. Они с ножом к горлу к Степану — давай им шнапс и только. Степан раздобыл где-то литр самогонки. Офицер понюхал и говорит: «Дрек», — дрянь, что ли, это по-ихнему. Дрек-то, дрек, а выпить хочется. Налил немец чайнушку и подал Степану: «Пей», — боится, как бы отравы не подсунули. Степан выпил. Немцы тогда чайнушки по две осушили и стали обучать Степана уму-разуму. Дом, дескать, построен не так, в избе грязно, и кругом непорядки, и народ, говорят, весь ваш непорядочный. «Зачем советы, зачем колхозы? Все это непорядки». Степан слушает себе и усы крутит. А немцы говорят: «Страна завоевана, хозяева мы, а почему Россия воюет? Нет России, а она воюет. Здесь, говорят, и то не проехать, не пройти — в лесу стреляют, в деревнях стреляют. Зачем стреляют? Это бандитство, непорядки». А Степан возьми да и скажи: «Знамо дело, господин офицер, может, непорядки. Кто его знает? Ведь если бы все шло по порядку, зачем бы нам тут стрелять, у себя в лесах и деревнях. Мы давно бы в Берлине стреляли... Но оно опять же и так посудить, господин офицер, кажется, все это идет не по порядку, а глядишь, из этого самого порядок-то и вырастает. Это если о войнах говорить. Домашняя утварь — это другое дело... Он еще будет, порядок-то, я так полагаю...» Ну, офицеры пьяны-пьяны, а поняли, о чем толкует им Степан — переводчик, идол, объяснил, — его за шиворот и в гестапо...
Так ли действительно разговаривал Степан с немецкими офицерами, сказать трудно, но по всей Брянщине разошелся слух о смелом разговоре Степана с немцами. Из уст сотен людей я слышал пересказ этого разговора.
|
Люди интересовались всеми сторонами нашей партизанской жизни — много ли нас, где мы находимся, связаны ли с армией. Многое хотелось знать людям, многое мы им рассказывали. Все, что не относилось к партизанской тайне, не скрывалось от колхозников.
— И райком партии, сказывают, с вами? — говорил тот же колхозник.
— С нами, — сказал я и взглянул на Рысакова.
Он отвел глаза.
— Вон ведь как. А немцы давно уже болтают, что всех коммунистов переловили. Нет, ее не изведешь, партию-то, руки коротки. Передайте райкому, что дух у народа силен и еще сильней будет.
Когда я выходил из избы, меня остановил один из колхозников и сказал шопотом:
— У меня винтовка есть и патронов немного, может быть, она нужна вам?
— А тебе? — спросил я.
Колхозник смутился.
— Она немецкая. А у меня своя есть, русская…
— Может быть, в отряд пойдешь?
— Дети, понимаете? Куда их сейчас денешь. К весне — другое дело.
Мой собеседник добыл свой трофей еще осенью, убив в лесу немца. Стрелял он в него из своей русской винтовки, оставленной раненым красноармейцем, выбиравшимся из окружения. «Что ж, этот павловский мужик по-своему тоже партизанит», — подумал я. И пусть он до поры до времени действует в одиночку.
Мы остались с Рысаковым одни. Приближался час расставания с павловцами, и мы читали в их глазах смешанное чувство страха и надежды.
— Жалко оставлять людей, — сказал я Рысакову. — Мы уйдем, а немцы нагрянут и будут карать их. И предлог теперь есть.
|
— Их и без предлога карают, — ответил Рысаков. — Да вот только не поумнеют никак!
Я удивленно посмотрел на командира.
— Не удивляйся! — зло проговорил он. — Знаешь, сколько сволочи еще среди этих мучеников?
— С чего ты это взял! — возмутился я.
— Говорю, значит знаю! Меня, брат, митинговщиной и елейными речами не проведешь...
Трудно было с этим человеком. На первый взгляд кажется непонятным, как можно было мириться с его не знающей меры подозрительностью, нежеланием признавать целесообразность воинских порядков, с его вспыльчивостью, иногда явным невежеством, своеволием и неорганизованностью.
Но он был командиром, центром нашего пока маленького мирка, и у меня не было власти сместить его. Да и нужно ли это было? Существовала более благодарная, хотя и неизмеримо трудная задача: выковать из этого беспорядочного сплава хороших и дурных черт характер настоящего борца, вожака. А хороших качеств у Рысакова было немало. Это был человек, преданный советской власти. Это был беззаветно смелый человек и при всех своих недостатках благородный человек. Он любил свой народ, болел его болью, страдал вместе с ним, но не умел сладить со своей буйной натурой и считал свои тайные чувства признаком слабости. Иногда любовь к людям проявлялась у него по-детски чисто.
Пока наши хлопцы собирали и подсчитывали трофеи, захваченные в Павловке, Рысаков пригласил меня пройти по деревне; он хорошо знал ее до войны и хотел посмотреть, что сталось с ней за это время.
— Самая лучшая часть деревни была, — говорил он, показывая вдоль улицы. — Какие дома! А смотри, что сделали, сволочи... У каждого дворик был, садик, улья...
|
Обе стороны улицы напоминали теперь старый гребень с обломанными зубьями. Покосившиеся домики без крыш, а некоторые — вовсе развалены. Возле них ни пристроек, ни тем более оград. Между домиками высятся заснеженные холмики, из них струится не то пар, не то дым.
— Выжгли, все выжгли! — говорил Рысаков.
Появилась женщина. Точно из земли выросла. Мы
подошли к ней. И только теперь я догадался, что заснеженные холмики — это попросту землянки.
— Семья тут партизанская скрывалась, ну, немцы и взбеленились, — пояснила женщина.
В землянке заплакал ребенок. Женщина вытерла концом поношенной шали навернувшиеся на глазах слезы.
— Ничего, всех он не перебьет... Отольются кошке мышкины слезки...
— Ну, ну, — перебил ее Рысаков, — мы не мышки, и врага не слезы заставим лить, а кровь из него выпустим. Веди в гости, показывай, как живешь...
— Милости прошу, милости прошу, — заговорила крестьянка и быстро спустилась по ступенькам.
Мы последовали за ней. Дверь жалобно заскрипела. Согнувшись, чтобы не задеть головой за косяк, я вошел в землянку последним. Было темно, пахло сыростью и гнилью. Я попытался выпрямиться, но ударился головой о потолок.
Рысаков чиркнул спичкой, хозяйка поднесла каганец. Мы прошли к столу, сбитому из двух обломков неотесанных досок, и присели на чурбак. Жилище! Это была простая яма. Посредине небольшая печка, у стены нары, забросанные разной ветошью. Из-под тряпья торчали четыре детские головы. Детям нечего было надеть, они даже днем не покидали постели.
— Ничего не дали спасти, — сказала крестьянка. — Все побросали в огонь. Так мы и остались, в чем были. Четверо вот, голые, босые, голодные. Старшему девять лет, а самому малому второй год. Тяжело, ума не приложу, как быть.
Ребята, заметив, что люди пришли к ним не злые, быстро освоились.
— Ну, кто из вас самый смелый? — спросил Рысаков.
— Я, — ответил мальчик и встал на ноги.
Вид его был ужасен: вздутый животик, тонкие ножки, белая мохнатая головенка, смертельно бледное, изможденное лицо. Изорвавшаяся в ленты рубашка едва прикрывала плечи и спину. В одной руке мальчик держал самодельную игрушку, а в другой — грязную маленькую лепешку.
— Как тебя звать? — спросил Рысаков.
— Васька.
— Тезка, значит. Иди ко мне, меня тоже Васькой зовут. — Рысаков посадил мальчика на колени. Заглядывая ему в глаза, он прижал его голову к груди и пригладил волосы. — Самый боевой? Молодец. А где батька?
— На войне, — ответил мальчик.
— По первой мобилизации еще, — проговорила мать. — Как ранили под Ковелем, с той поры и слуху нет.
— Что это ты жуешь? Меня не угостишь?
— Тошнотики, — ответил мальчик и с готовностью поднес лепешку к его рту.
— Что? — переспросил Рысаков отвернувшись.
— Тошнотики, — повторил мальчик. — Мама испекла.
Мать подтвердила: лепешки эти действительно называются тошнотиками, — они приготовляются из гнилой картошки.
— Хлеба ни крошки, — сказала крестьянка, как бы оправдываясь, — как же быть-то? А они есть просят.
— А это что? — спросил Рысаков, показывая на игрушку.
— Цацка, — ответил малыш.
— Цацка, — повторил Рысаков и вздохнул, — плохая, брат, у тебя цацка... А ну-ка вот эта — не лучше ли?
Он достал из кармана портсигар и показал мальчику. Это был хороший никелевый портсигар, блестевший даже при тусклом свете каганца. Мальчик выпустил свою цацку и потянулся к портсигару.
— Нравится? — Рысаков, освободив портсигар от табака вложил в него несколько монет и потряс над ухом мальчика. — На, играй. А добуду настоящих игрушек, тогда разменяемся.
Я подумал сперва, что Рысаков наобещал мальчику игрушек и тотчас забыл об этом. Однако не прошло и недели, как он выполнил свое обещание: не знаю где, но раздобыл детские игрушки, попросил Демина сделать деревянную лошадку и все это богатство доставил через связного мальчику.
Когда наши бойцы распределяли среди населения Павловки захваченные у немцев хлеб и скот, он лично проследил за тем, чтобы крестьянке, у которой мы были, выдали мешок муки, картошки и мяса.
А вскоре я имел случай убедиться и в бескорыстии Рысакова.
Как-то наши разведчики поймали на большаке немецкую легковую машину «оппель-капитан». В ней ехал немецкий чиновник. В его чемоданах оказалось много ценных вещей: шелковые отрезы, золотой портсигар, часы, дамские браслеты, даже именная шашка с серебряной и золотой отделкой. Все эти вещи разведчики принесли командиру. Рысаков не только не взял себе ничего, но ввел новый порядок: все ценные вещи, захваченные у противника, хранились у нашего отрядного казначея. Ими премировались отличившиеся бойцы.
После уничтожения гестаповцев в Утах и нападения на немцев в Павловке нас, что называется, потянуло на полицейские участки. Участки эти были незначительны по составу воинских чинов, но неприятель в них вел оседлый образ жизни. Во дворах полицейских участков скапливались большие гурты скота, отобранного у населения и предназначенного для угона в Германию; в деревнях и селах, в которых располагались полицейские участки, как правило, имелись продовольственные склады. Именно то, в чем мы испытывали крайнюю нужду.
Свои продовольственные запасы мы пополняли, конечно, не только путем разгрома полицейских участков.
К тому времени мы завели свое стадо, которое пополнялось за счет овец и коров, перехваченных у немецких заготовителей на дорогах.
С населением у нас складывались отношения, основывающиеся, так сказать, на принципе взаимопомощи. Характерно в этом отношении, как у нас обстояло дело с хлебом. Вначале партизанская группа Рысакова снабжалась хлебом путем «побора» — буханка со двора. «Побор» этот установили сами колхозники тайком от немцев и их прихвостней. В дальнейшем мы целиком перешли на довольствие за счет немецкой армии н теперь уже из своих запасов помогали нуждающимся крестьянам.
БОЙ В ЛОПУШИ
В те дни пришел в отряд лейтенант Владимир Власов, смуглый, коренастый якут. В окружение он попал в районе Брянского леса и скрывался, как говорилось в той местности, в «приймах» у одной молодой вдовы в селе Уты. В Утах он стал хозяином дома, крестьянствовал, но, как только появились партизаны, покинул тепленькое крылышко гостеприимной вдовы, пошел в отряд и принес с собой оружие. Впоследствии он стал заместителем командира отряда.
С первых же шагов Власов обратил на себя внимание тем, что превосходно знал все виды пехотного оружия и был отличным стрелком: без промаха из пистолета или винтовки сбивал на лету воробья. Особенно удивляло товарищей, что так же метко бил Власов в сумерках и почти в темноте, когда, казалось бы, и цели не видно. Многих партизан Власов обучил снайперскому искусству.
Вскоре встретил я в группе и своих первых знакомых парней в Уручье, тех, которые варили самогон. Один из них оказался бывшим председателем сельского совета, Николаем Жевлаковым. Другой, Павел Воробьев, был младшим лейтенантом, сапером по специальности. Человек, знающий взрывчатку и технику подрывного дела, он в дальнейшем принес нашей группе большую пользу.
В Гавани когда-то был склад взрывчатых веществ. Немцы его разбомбили. Взрывной волной вокруг склада на большое расстояние разбросало куски тола. Когда войска ушли, крестьяне собрали тол, приняв его за мыло. Живя в Уручье, Воробьев узнал об этом, женщины жаловались ему: с вида, мол, мыло хорошее, а на самом деле никудышное, совсем не мылится. «У меня оно будет мылиться», — говорил он. За короткий срок Воробьев накопил запас тола центнера в два, — весь этот тол был доставлен нам колхозниками.
— Почему вы не пришли в отряд Рысакова раньше? — как-то спросил я Воробьева и Жевлакова.
— Потому что отряда не было, а была только затравка, — за двоих ответил Воробьев.
Николай и Павел, сидя дома, помогали членам рысаковской группы чем могли, но переходить на партизанское положение не хотели. Как только группа приобрела оружие, провела несколько боевых операций, короче говоря, оформилась как отряд, явились и Воробьев, и Кириченко, и многие другие.
Когда мы находились в деревне Сосновое Болото, к нам пришли четыре брата Черненковы, один другого могучее, и старший брат Николай сказал:
— Давно хотели итти к партизанам, да куда пойдешь? Раньше только слухи мы слышали о партизанах, а за слухом далеко не угонишься. Теперь сами партизаны явились, и мы пойдем с вами.
Хорошо запомнилось мне, как появился в отряде Матвеенко. В дальнейшем за его богатырскую силу и привычку пересказывать повесть Гоголя его прозвали Тарасом Бульбой. В те дни, однако, когда он к нам пришел, его внешний вид совершенно не соответствовал приобретенной впоследствии кличке. Был он так истощен и худ, что походил на живого покойника.
— Краше в гроб кладут, — сказал о Матвеенко лесник Демин.
В конце декабря 1941 и в январе 1942 года люди в отряд Рысакова вливались непрерывно. «Иногородние» отличались от местных скудностью платья, обуви, удивительным смешением форм одежды — воинской и гражданской, подчас даже женской и мужской, и полным отсутствием запасов продовольствия.
К середине зимы в отряде Рысакова было больше тридцати активных штыков. Лесная избушка Демина уже не вмещала такого количества людей, да и неудобно была расположена — всего лишь в километре от села.
Для того чтобы обезопасить себя от риска быть застигнутым врасплох, мы решили оборудовать лагерь в глубине леса. Наиболее подходящим местом для этого оказался Лихой Ельник, находящийся в шести километрах от Уручья и в четырех километрах от поселка Гавань. Почему это место называлось Лихой Ельник сказать трудно; видимо, название соответствовало понятию «недоступный». Дремучая пуща с вековыми елями и соснами, расположенная на сухой возвышенности и охваченная со всех сторон болотами, была непролазна.
Здесь, в этом Лихом Ельнике, при помощи тола, принесенного Воробьевым, мы приготовили обширный котлован, а затем в течение нескольких дней оборудовали землянку на тридцать человек, с нарами в два яруса, с окнами в потолке, с отделением для сушки одежды и другими службами. Строительство лагеря в Лихом Ельнике мы затеяли как раз во-время. Нам пришлось переселиться в землянку, не дожидаясь, пока она как следует просохнет.
Случилось это по следующим причинам.
Нас, участников партизанской борьбы, до глубины души возмущало то, что среди русских людей находились отщепенцы, которые шли на немецкую службу. Они вербовались из числа забулдыг, преступников или кулацких отпрысков. Отыщут, бывало, гитлеровцы такого проходимца, назовут его полицейским, вручат ему бумагу с фашистским орлом и свастикой, дадут винтовку с одним-двумя патронами, и заново испеченный служака начинает властвовать. Он пьянствует, обижает молодых вдов и солдаток, прохода не дает бывшим колхозникам-активистам, издевается над стариками, хватает так называемых подозрительных, подводя под эту категорию всех, кого захочет, грабит крестьян, расхищает колхозное добро, которое честные люди стремились сохранить в неприкосновенности.
В Субботове однажды наши разведчики поймали такого служаку и страшно перепуганного притащили в избушку Демина.
Рысаков учинил ему допрос. Едва живой от страха, полицейский уверял, что немцы силой заставили его служить. Он клялся, что говорит правду, умолял сохранить ему жизнь, клялся, что докажет свою преданность.
Кое-кто из товарищей стали уговаривать Рысакова отпустить полицая.
— Бить надо эту мразь, бить беспощадно. Другого обращения они не понимают, — твердил Рысаков.
Полицейского все же отпустили, а на следующий день выяснилось, что Рысаков был прав, не пожелав щадить предателя. Полицейский обманул нас и привел по горячему следу к избушке Демина довольно сильный отряд гестаповцев. В составе карательной экспедиции, как выяснилось позднее, было до трехсот штыков пехоты, несколько легких пушек и минометов. Каратели прошли по большаку в сторону Красного Рога, беспощадно расправляясь с мирным населением, затем повернули на Сосновое Болото и спустились в Уручье, то есть в нашу партизанскую резиденцию. Здесь нам пришлось принять оборонительный бой — бой тридцати партизан против трехсот карателей. Несмотря на то, что оборона была заранее подготовлена, несмотря на наше страстное желание защитить свое пристанище, нас хватило лишь на два часа, до тех пор пока не иссяк запас патронов.
Вот тогда нам и пришлось на некоторое время покинуть старое жилье и переселиться в еще не обжитую сырую землянку в Лихом Ельнике.
В первых числах февраля, когда мы были в Уручье, полицейские из Лопуши передали Рысакову наглую записку:
«Что, товарищи бандиты, трусите? Зима не тетка, захотелось, небось, в тепло? А вы попробуйте, суньтесь, а то в лесу в теплые времена вы храбрые. Ручаемся, пощады давать не будем, каждый получит полную норму — ровно девять грамм».
— Это тот полицай писал, которого мы отпустили, — заговорил Рысаков, взмахивая полученной бумажкой, — Впрочем, и я-то хорош, поверил... Кто принес бумагу? — спохватился он вдруг.
Оказалось, записку принес мальчишка лет десяти-одиннадцати. Он шел сюда из самой Лопуши пешком по морозу, а до Лопуши двадцать километров. Мальчишка отогревался у нас, отдыхал после долгой дороги. Его немедленно притащили к командиру.
— Ты, сопляк, принес бумажонку? — спросил Рысаков и схватил мальчишку за рукав, разделанный, как немецкая плащ-накидка, разноцветными латками.
— Я, — шмыгая носом, ответил мальчуган.
— Где взял?
— Начальник полиции дал. Отнеси, говорит, в Уручье партизанам, а не отнесешь, матку убьем и тебе башку оторвем...
— А я тебе, щенку, башку не оторву за то, что ты мне такие дрянные бумажонки приносишь?
И Рысаков, побагровев от гнева, замахнулся на мальчишку.
— Не виноват я, не виноват, заставили, каждого можно заставить, коли ты к нему с винтовкой! — закричал мальчишка, плача в три ручья.
— Да ты что, Василий Андреевич, мальчишке еще двенадцати лет нет! — сказал я и встал между Рысаковым и мальчиком.
— А если он шпион! — горячась, сказал Рысаков. — Зачем принес такую дрянную бумажонку?
Рысакова особенно обидел тон послания, развязный и грубый.
— Какую же бумагу ты думал получить от предателей, если уж довелось получать от них бумаги? Хочешь, чтобы они тебя другом назвали да в гости пригласили чай пить? — сказал я.
Рысаков посмотрел на меня, как он обычно делал, когда его удивляла какая-нибудь мысль, и рассмеялся, что бывало с ним не часто.
— А ведь правда, фу ты, дьявольщина! — сказал он. — А я-то распетушился! Тогда знаешь что? Проучим их, сволочей, как следует!
— Как это проучим?
— Конечно, не бумажки станем писать. Немедленно разгромим все гнездо.
Я подозвал к столу паренька из Лопуши, чтобы расспросить его о силах противника.
— Это зачем тебе? — всполошился Рысаков и самоуверенно добавил: — Сам знаю все, к чорту расспросы! Только время зря расходовать. Поехали, быстро.
Я пожал плечами: опять знакомая рысаковская удаль. Но спорить было бесполезно, да и запуганный мальчик вряд ли что путное мог рассказать.
И мы, действительно, быстро собрались, взяли у колхозников Уручья двенадцать саней и выехали на дорогу.
От Уручья до Мякишева четырнадцать километров, от Мякишева до Лопуши еще шесть, а в десяти километрах за Лопушью находились Выгоничи, районный центр, — там районная управа с бургомистром, с военной комендатурой, гестапо, отряды полиции СД и батальон железнодорожной охраны. Что имеется у противника в Лопуши, какие силы, как они расположены и вооружены, я не знал. Мальчишка до вмешательства Рысакова сообщил лишь то, что полиции в Лопуши много и есть пулеметы с «кругами на дулах и другие, на колесиках, как у плуга», — значит, ручные и станковые. У нас же был всего лишь один единственный ручной пулемет с двумя дисками. Вместе с командиром нас было двадцать четыре человека. Но и скудное наше вооружение, и крайне незначительное число людей сами по себе не так меня беспокоили, как то, что по существу мы почти ничего не знали о Лопуши. С такими данными о противнике, какими мы располагали, я наступал впервые в своей военной жизни.
Ехали мы по глубокому, рыхлому снегу. День был серый, облачный, тихий. Падали редкие снежинки. Лошади двигались медленно. В большинстве они были заморенные: хозяева, боясь, что немцы заберут скотину, держали ее в черном теле. Колонна наша растянулась. Я ехал в одних санях с Рысаковым, впереди других.
— Почему ты поехал впереди колонны? — спросил я Рысакова.
— А где же мне ехать? В хвосте?
— Впереди должна итти головная походная застава. В данном случае она же выполняла бы функции разведки.
— Сколько человек?
— Выслать одни сани по нашим силам хватит.
— Где же такое правило существует, в армии? — спросил Рысаков насмешливо.
— В армии.
— Оно и видно. Войну-то проездили с такими правилами?
И Рысаков опять стал бранить армейских командиров, придумавших дурные порядки, при которых командир ходит позади своих солдат. Он был наивно уверен, что если бы офицеры, командующие частями и соединениями Красной Армии, всегда были впереди бойцов, то Советский Союз уже праздновал бы победу.
— Это что значит, когда командир ходит позади? Это значит, что он трус, вот что это значит! — горячился Рысаков.
— Ну, хорошо, а если полицаи устроят в Мякишеве засаду?
— Откуда они могут знать, что мы едем? В том-то вся штука, что они не знают. Внезапность! — Рысаков любил это слово и повторял его всякий раз, когда выдавался подходящий случай, со вкусом, чуть ли не прищелкивая языком. Никакой разведки впереди себя мы не высылаем. Шпионы тоже о нас сведений не подготавливали, вот мы и нагрянем нежданно-негаданно. А разведка только может помешать. Представь себе, попадутся такие разведчики, что разболтают. А тут внезапность...
К Мякишеву мы подъезжали в темноте. Хотя Рысаков и полагался полностью на внезапность, все же, на всякий случай, чтобы не напороться на противника, он решил объехать деревню.
— Дорога везде одинаковая; — сказал он.
Убеждать Рысакова соблюдать правила, выработанные обширным армейским опытом, было ни к чему. Я спросил его, как он представляет себе бой в Лопуши. Что будут делать полицейские? Как будем действовать мы?
— Зачем я буду фантазировать? Дело покажет... В основном будем уничтожать врага, — ответил Рысаков раздраженным тоном.
— Деревня большая? — продолжал я свои вопросы.
— Длинная. Одна улица — да тянется километра на три.
— А где, как ты думаешь, находятся полицейские?
— Конечно, в бывших кулацких домах, где же им еще быть?
— А как ты будешь нападать? Откуда?
— А вот сейчас увидишь.
Впереди показались очертания домов. Рысаков вполголоса подал ездовому команду «стой» и вышел из саней. Я последовал за ним. Несколько секунд мы стояли на обочине дороги и молча вглядывались в темноту.
Было тихо. Из Лопуши доносился редкий лай собак. В какой-то избе, в глубине села, мерцало освещенное оконце. Рысаков приподнял руку и повел пальцем в направлении этого далекого освещенного окна.
— Там они все и сидят. Это самый большой кулацкий дом, — заключил он. — Главное—не ждут. Это самое главное...
Одна за другой подтягивались наши упряжки. Скрипели полозья в темноте, тяжело дышали лошади, но людей слышно не было, люди говорили шопотом, оружие не звенело, бойцы отряда умели сосредоточиться беззвучно.
Когда все, кроме ездовых, собрались вокруг Рысакова, он вполголоса разъяснил план нападения.
— Мы с Василием Андреевичем (то есть со мной) следуем впереди, остальные за нами. Да смотрите, чтобы ни один не отставал! Дальше, что есть духу врываемся в Лопушь... На задней подводе кто?
— Я, — отозвался Саша Котомин.
— Вот хорошо. Как только сравняешься с третьей хатой, открывай винтовочный огонь. Это и будет сигналом для нападения. Понятно? Как только у третьей хаты услышите выстрел, так все открывай пальбу, кто из чего может. Ясно?
— А куда стрелять, Василий Андреевич? — спросил Иван Акулов.
Рысакова не смутил этот уничтожающий по существу вопрос.
— Куда попало, — ответил он не задумываясь. Затем уточнил: — Туда бей, где огонь горит или кто-нибудь шляется. В такой час некому больше шляться, кроме врагов. Уразумели?
Все ответили утвердительно.
Вмешиваться в распоряжения Рысакова, выступать с советами, тем паче с требованиями, в эту минуту было не только бесполезно, но, пожалуй, вредно для дела: Рысаков не только не отменил бы своего замысла, но, напротив, усложнил бы его из духа противоречия и в доказательство командирского авторитета.
Нервы его были натянуты до предела. Это чувствовалось в голосе, каким он отдавал распоряжения, в стремительности жестов, в его прерывистом и шумном дыхании.
Я молчал, обдумывая, как помочь Рысакову во время боя, если надежды командира на внезапность окажутся преувеличенными и бой завяжется нешуточный.
А Лопушь молчала, точно там не было ни одной живой души. Даже собаки умолкли.
— Итак, повторяю еще раз, — снова заговорил Рысаков, — стрелять всем, не жалея патронов, переполох наделать такой, чтобы жарко было. Симонов, знаешь, где был раньше сельсовет? Забросаешь дом гранатами... Гранаты у всех есть? Баздеров, ты из пулемета тоже стреляй, только смотри, один диск оставь на всякий случай...
Я воспользовался бережливостью Рысакова и попробовал высвободить ручной пулемет для безусловно необходимого прикрытия.
Нарочито неуверенным голосом я предложил Рысакову, чтобы Баздеров с пулеметом и Власов сели к нему в сани.
— Это еще зачем? — удивился Рысаков.
— Разгорячатся и израсходуют диски, а ты во-время сумеешь их охладить.
— Баздеров и Власов со мной! — не вдаваясь в рассуждения, приказал Рысаков. — Остальным следить, что я буду делать. Когда я остановлюсь, сходить с саней и нападать на дома, из которых будут стрелять. Из Лопуши мы не уйдем, пока не перебьем всю сволочь.
Он упал в сани, за ним на ходу вскочили Власов, Баздеров и я. Мы понеслись по деревенской улице с той быстротой, на какую только были способны наши кони.
Все началось «по расписанию» Рысакова. Мы проскакали из одного конца деревни до другого, стреляя и производя изрядный шум. Однако в ответ, к великому удивлению командира, не раздалось ни одного выстрела, ни одного крика.
Настроение у Рысакова заметно понизилось.
— Что за чертовщина, почему они молчат? — с недоумением проговорил он. — Где они сидят? Неужели тот щенок нас обманул?
Мы повернули обратно и вышли из саней. Где же, в самом деле, полицейские? Не ушли же они из Лопуши!
Котомин попытался вызвать из какой-то избы крестьян, но сколько ни стучал в дверь и в окна, никто не появлялся. Бойцы снова собрались вокруг командира, и это оказалось кстати.
Метрах в тридцати от нас перебегал улицу какой-то человек. Я окликнул его. Он побежал быстрее. Власов приложился к винтовке, и снайперское искусство его не подвело — почти в полной темноте с первого выстрела он подбил бежавшего. Человек оказался полицейским, вооруженным винтовкой. Пуля Власова пронзила ему обе ноги выше колен. Рысаков замахнулся, чтобы добить полицейского, но я остановил командира.
— Где размещены полицейские? Сколько их? Где начальник? — спросил я.
Раненый ответил на все вопросы. Полицейских в Лопуши было пятьдесят человек. Размещены они были в четырех домах, раненый указал эти дома. Охранные посты не выставлялись. По деревне патрулировали лишь два полицая, он — один из них.
Рысаков скомандовал: «Вперед!» — и быстро пошел к центру деревни. Сани двигались за нами. Каждую минуту можно было ожидать внезапного нападения. Роли переменились — «по расписанию» мы должны были владеть фактором внезапности, в действительности им владел теперь противник. Это почувствовал даже Рысаков. Он заметно волновался, то и дело приостанавливался, прислушивался, оглядывался по сторонам.
— Такой ватагой нельзя итти, Василий Андреевич, — сказал я.
— А как лучше? — на этот раз он ждал совета и был готов его выполнить.
— Нужно разбиться на три группы, итти раздельно и, если полицаи откроют огонь, сближаться, прикрываясь домами.
Группы составились молниеносно. Котомин с шестью бойцами прижался к левой стороне домов и быстро пошел вдоль улицы. При себе Рысаков оставил Баздерова с пулеметом и еще несколько человек. Иван Федотович Симонов с десятью партизанами двигался позади и прикрывал передовые группы.