— Здравствуйте. Вы кто такой? Как ты сюда попал? — сыпал он вопросы, не дожидаясь ответа, и обращаясь то на «ты», то на «вы». Букву «р» он не выговаривал. — Кто тебя сюда привел?
— Санька Карзыкин и Сергей Рыбаков его привели, — ответила за меня Шура Демина.
Василий Андреевич рассердился. Со злостью швырнул он в угол на лавку шапку и стал раздеваться, дергая на себе крючки полушубка. Меня настолько ошеломил гнев командира, что я не успел ответить ни на один вопрос и растерянно смотрел то на него, то на его товарищей. Двое из них были вооружены. Они уселись на лавку и зажали между ног винтовки, двое других остались у двери.
— Расстрелять за это мало, мальчишки! — кричал командир.
В это время явились виновники его гнева. Длинный, его-то и звали Сергеем Рыбаковым, неумело козырнул, полукольцом изогнул правую руку и, стукнув обледенелыми валенками, хотел было что-то отрапортовать, но так и застыл с полуоткрытым ртом. Большие черные глаза его беспомощно моргали. Командир, побагровев, набросился на молодых парней так, точно готов был их избить. Я не смог дольше спокойно наблюдать эту сцену и заговорил:
— Что же преступного в том, что эти парни привели сюда такого же партизана, как вы?
— Знаем мы этих партизан. Лучше бы эти партизаны на фронте дрались как следует...
— Горячитесь вы напрасно, опасности для вас я не представляю, — продолжал я.
— Да, Василий Андреевич, ты зря горячишься, разобраться надо. Он один, что он сделает? Разберись, а тогда кричи. Может быть, наш человек, кто его знает, — вступился за меня Демин.
Командир немного охладел, приказал всем садиться и, обратись ко мне, спросил, есть ли у меня документы. Я ответил, что документы имеются, и на глазах у присутствующих снял свое полупальто, лезвием бритвы распорол шов подкладки над левым плечом, куда мне пришлось перепрятать документы, когда сапоги пришли в полную негодность, и извлек партийный билет. И документ и способ хранения его вызвали всеобщее удивление. Рысаков взял билет, проверил, установил по документу мой возраст, смеясь потрогал мою бороду.
— Неужели вам всего тридцать пять лет? — спросил он, — а почему седой?
— Снежком присыпало, — ответил я.
Как-то так получилось, что за все время скитаний я ни разу не видел себя в зеркале. На стенке, под цветным рушником, висело зеркало. Я подошел к нему и поглядел на себя. Действительно, я выглядел седым стариком. Я потрогал бороду и сказал:
— Месяца три назад седым я не был.
Мы сели за стол и начали говорить о деле. Прежде всего я установил, что из семи человек партизан пять, так же как и я, офицеры кадровой службы, трое из них «окруженцы», а двое других бежали из Гомельского лагеря военнопленных. Остальные, в том числе и невоеннообязанные, уроженцы этой местности и друг с другом состоят в родстве.
Саша Карзыкин и Сергей Рыбаков, парни, которые привели меня сюда, сидели напротив, не спуская с меня глаз. Но теперь не подозрение, а любопытство сквозило в их взгляде. Они смотрели на меня приветливо, как на свой трофей.
— Теперь у нас два Василия Андреевича, — сказал Сергей Рыбаков, — одного будем звать «с бородой», а другого — «без бороды».
Так меня и звали долго — Василий Андреевич «с бородой», пока я в апреле 1942 года не сбрил бороду.
С Сашей Карзыкиным и Сережей Рыбаковым мы стали хорошими друзьями.
Все складывалось как нельзя лучше, и, хотя я еще не успокоился полностью от волнения, связанного с неприветливой встречей, которой на первых порах удостоил меня Рысаков, я уже почувствовал себя среди этих людей, как в родной семье. Шура подала на стол крепкий чай, вернее густо настоенный на какой-то душистой траве кипяток и блюдо печеной картошки. Я с жадностью и удовольствием выпил кружку этого напитка, и это едва не испортило все дело. Не успел я отодвинуть пустую кружку, как у меня открылись адские боли в животе. Стараясь не обнаружить свое состояние, я крепился, я гнулся, не выходя из-за стола, поджимал к животу колени. Затем вдруг меня точно ножом кто-то саданул в живот, я повалился и застонал. Никто, кроме старика Демина и Шуры, ко мне не подошел. Наоборот, всех насторожило это мое поведение. Почти теряя от боли способность рассуждать, я все же заметил, как вытянулись и озлобились посветлевшие было лица моих новых знакомых... «Им кажется странным и подозрительным мое состояние. Ну да, они могут думать, что я ломаю комедию с какой-то целью, — возникла в моей голове смутная мысль. — Может быть, они думают, что я шпион?»
Демин и его дочь помогли мне подняться из-за стола и провели к печке. С трудом забрался я на печь и лег животом на горячие камни, это не только не принесло мне облегчения, а напротив, вызвало еще более мучительные страдания. Я извивался, как уж в костре, кусал до крови губы и не мог сдержать стонов.
Что было тогда со мной, я не знал. От всего ли пережитого, от голодовки ли, от губительной ли для больного грубой и нездоровой пищи, от простуды ли, или, наконец, от пережитых волнений, у меня начался сильнейший приступ язвы. Уже после войны врачи установили на рентгене зарубцевавшееся закрытое прободение.
Некоторое время меня не трогали, а затем, укрепившись, быть может, в своих подозрениях, ко мне подбежал Рысаков и, приподнявшись над печной лежанкой, закричал:
— Притворяешься, сволочь, на дураков, думаешь, напал?!
Если бы я в эту минуту был в состоянии предпринять какие-либо действия, то развязка наступила бы быстро. Но я был так плох, что лишь прохрипел:
— Ты негодяй!
Рысаков поволок меня с печи за ноги. Я упал. Последнее, что я услышал, — дикие вопли Шуры и брань старика Демина — он ругал Рысакова...
Очнулся я в санях, укрытый с головой теплой овчиной. Я услышал глухой скрип полозьев. Меня покачивало с боку на бок, а в животе попрежнему держалась нестерпимая боль. Я вспомнил распоряжение командира и решил — все кончено. Но почему меня не пристрелили там же в комнате, а везут куда-то? Я осторожно приподнял шубу, увидел макушки мохнатых елей и рванул с себя овчину.
— Тихо, Василий Андреевич, тихо, тезка!
Это был Рысаков.
— Еще поиздеваться захотел? — спросил я, пытаясь приподняться.
Рысаков осторожно придержал меня.
— Не сердись, Василий Андреевич, ошибка вышла. Сейчас сам чорт не сразу разберется.
— Куда вы меня везете?
— В лес, в хатку Демина. В село немцы ворвались. Успокойся, все в порядке, а потом поговорим.
«В чем дело, что за перемена с ним произошла?» — думал я, но не стал ни о чем больше спрашивать.
— Если в Уручье нет предателей, немцы нас не достанут. Проверим уручинцев, — проговорил Рысаков.
Голос Демина ответил (я понял, что он правит лошадьми):
— Уручинцев-то мы проверим, да вот не выйдет ли так, что это мы последний раз кого-нибудь проверяем.
Предателей в Уручье не оказалось, и немцы в избушку Демина не пришли. Жизнь в избушке была трудной, она до этого пустовала и не имела ни окон, ни дверей. Спасало нас обилие печей: в избушке была русская печь и две железных — их приходилось топить непрерывно: железо накаливалось докрасна, а согревалась лишь та часть тела, которая была обращена к печке. В помещении тепло не задерживалось.
Поправлялся я медленно. Сережа Рыбаков и Саша Карзыкин от меня почти не отходили. Они ухаживали за мной, кормили. Все еще, видимо, чувствуя неловкость за встречу, которую устроил мне Рысаков, они пытались как-нибудь оправдать своего командира.
— Он у нас дюже крутой, вспыльчивый, но добрый. Вот, чуть не расстрелял вас, а потом быстро отошел...
Однажды ко мне подсел Рысаков и спросил, виновато улыбаясь:
— Получшело?
— Получшело.
— Не сердишься?
— Не сержусь.
— Подняться сможешь?
— Поднимусь.
— Тогда пойдем поговорим.
Мы вышли. Начинался тихий морозный день. Над снегом стояла серая дымка, а на ветвях деревьев висели искристые бусы инея.
Избушку Демина обступал густой смешанный лес, Со всех сторон ее окружали толстые вековые дубы и мохнатые сосны. Огромные, разряженные, точно под Новый год, ели скрывали ее от постороннего взгляда. Рядом с избушкой стоял ветхий и почти с верхом заваленный снегом сарай — укрытие для нашей единственной лошади. На дворе до того было тихо, что слышалось, как стучат по коре деревьев дятлы и трещат сухие ветки, обламываясь под тяжестью снега.
Рысаков молчал, ожидая, что я заговорю первый, а я глядел вокруг и вспоминал Карпыча и рассказанную им легенду.
За рекой за Десной и за Навлинкой,
Во дремучем лесу, во дубравушке,
Стоит дуб с сосной... —
вполголоса проговорил я.
— Что это такое? — спросил меня Рысаков.
— Это песня про партизан. Народ поет. Про хороших командиров...
— Кажется, теперь ты всю жизнь мне будешь глаза колоть, — проговорил Рысаков, воспринимая мои слова как напоминание о той сцене, когда он стянул меня за ноги с печи.
Я спросил Рысакова, что он слышал о Стрельце из Навлинских лесов?
Рысаков удивился:
— Откуда ты его знаешь? Знакомы?
— Он всему народу знакомый. Про него эту песню и поет народ.
Рысаков удивился, как может знать народ о Стрельце, если он не здешний, а из армии пришел с такой же группой людей, как у самого Рысакова, и находится в Навлинском районе.
— Наверное, дела хорошие совершает, потому и знает его народ.
— Да, действует он лихо, — подтвердил Рысаков.
— Ия шел к нему, да вот попал к тебе...
Мы остановились у толстой поваленной сосны. Рысаков смахнул с дерева снег и предложил сесть. Мы сели. Дымка в лесу рассеивалась. Макушки деревьев встретились с лучами солнца и горели светлооранжевыми отблесками. Рысаков отломил сук, очистил его от ветвей и, вычерчивая на снегу, какие-то кружочки и фигуры, начал говорить:
— Вот ты говоришь, я плохо тебя встретил, грубо. А как бы ты поступил на моем месте? Чорт его знает, попробуй, разберись, кто тут бродит — свой или чужой, друг или предатель. Негодяев уже было и перебыло ой-ой сколько, а тут еще случай такой, ну, что ли, небывалый. Как с человеком быть?..
— Конечно, кокнуть, а то вдруг как бы чего не вышло, — перебил я.
— Но ведь не кокнул же и даже наоборот, спас. Хлопцы не дали бы тебя расстрелять, но бросить в Уручье никто бы не помешал. В суматохе все про тебя забыли...
Последние слова Рысаков говорил волнуясь. Голос его дрожал и срывался. Еще раньше хлопцы рассказали мне, что Василий Андреевич после того как прошел у него приступ гнева, позаботился обо мне. Когда в село ворвались немцы, Рысаков приказал в первую очередь укрыть меня. Меня вынесли из хаты и в суматохе забыли в снегу. Рысаков обнаружил мое отсутствие в дороге, с полпути вернулся и вывез меня в лес. Значит, несмотря на проявления дикого безрассудства, хорошие качества не заглохли в душе этого человека. Он хотел убить меня только потому, что подозрительной показалась ему моя внезапная болезнь, а затем, когда он убедился, что я не симулянт, с риском для себя спас мне жизнь.
Это определило мое дальнейшее отношение к Рысакову, и никогда больше я не возвращался к печальному происшествию в день первой встречи.
Рысаков заговорил о делах своей группы. Мне казалось, что он не все договаривает до конца.
— Армия, должен тебе сказать, по-моему, дралась плохо, — говорил он, — да ты, пожалуй, и сам знаешь не хуже меня.
Этим Рысаков подчеркивал свое отношение и ко мне, как к одному из виновников плохого сопротивления. Меня, конечно, возмущало это несправедливое и, по существу, абсурдное мнение, — я-то хорошо знал, как дралась наша армия. Попытки возразить ему только раздражали Рысакова. Я замолчал, предоставив ему возможность высказаться.
— Мы строили укрепления, рыли окопы, рвы, — продолжал Рысаков, чертя палкой в снегу глубокие полосы,— благодарность получили за сооружение укреплений, и все это оказалось напрасным. Ни один красноармеец в наши окопы и рвы даже оправиться не зашел: все прошли мимо, лесом. Да и лесом-то пройти не смогли толком — с дорог сбились и болтались по лесу чуть ли не с месяц. Почему так произошло?
Спокойно я старался растолковать Рысакову обстановку, понятную каждому военному. Я говорил, что немцы воспользовались элементом внезапности: сконцентрировали мощные ударные клинья на важных стратегических направлениях; нам, обороняющейся стороне, приходилось распылять свои силы по всему фронту, так как мы не имели возможности предвидеть, по каким направлениям будут нанесены удары. Говорил о превосходстве немцев в ту пору в танках и авиации.
С маниакальным упорством Рысаков твердил свое. Даже рассказывая о том, как местный актив, увидев, что опасность приближается, стал готовиться к сопротивлению, закладывать базы, он не мог не упомянуть, что во всем виновата армия.
Слушать Рысакова дальше становилось невмоготу, и я перебил его словами из старой киргизской песенки, довольно глупо звучавшей в русском переводе:
На колу сидит ворона
И клюет своя нога.
Баран ходит по гора — ест трава.
Рысаков засмеялся.
— Что это? Опять народная песня про партизан? — спросил он.
— Нет, это твоя песня: что вижу под своим носом, о том и пою.
Но убедить Рысакова в ошибочности его взглядов было так же бесполезно, как попытаться прогреть своим теплом сосну, на которой мы сидели. Я продолжал расспрашивать о группе. И из его рассказа следовало, что единственно правым человеком и единственным до конца преданным советским патриотом был он, Рысаков.
— Где вы базу заложили?
— В Почепском районе.
— А в вашем районе разве нет леса?
— Хоть отбавляй. Так начальству вздумалось, а наше дело телячье...
— Почему же вы не на базе?
—...Предали и базу и людей.
— Что, начальство предало?
— Может, и не начальство, но нашлись такие.
Рысаков называл фамилии, но я запомнил одну только — Алекса, заместителя председателя райисполкома, но эти подозрения не имели основания. Алекса действительно был схвачен немцами и казнен, но арест его произошел после разгрома Выгоничской базы.
— Пришлось матушку-репку петь, — продолжал он,— хорошо, что первое время работа нашлась: вашего брата из окружения выводили, дорогу показывали, а потом и эта работа закончилась. Мы рыскали по лесу, как волки, но сколько можно?
— А народ разве не с вами?
— Вот поживешь — увидишь.
— Да вот по Уручью вижу — хороший народ.
— Уручье — другое дело. Да что говорить, сколько раз мне приходилось спасаться бегством. Однажды, если бы не Ленка Демина, висеть бы мне, как пугалу. Она на бревне переплыла Десну, пригнала с того берега лодку, и только благодаря этому я и спасся. Немцы открыли по мне огонь, когда я уже выходил из лодки. Уцелел. И решил я тогда в деревне больше не появляться. В Лихом ельнике — место есть такое в лесу недоступное — вырыл себе землянку-нору и жил в ней. В конце концов пришлось, однако, взяться за ум, и я начал понемногу собирать ребят.
На мой вопрос, где теперь находится секретарь райкома партии и есть ли с ним еще кто-нибудь из коммунистов, Рысаков ответил:
— А знаешь, тезка, слишком любопытных я не люблю. Давай договоримся, что ты не будешь спрашивать о райкоме. Когда надо будет, я сам скажу.
— Конспирация? — спросил я.
Рысаков промолчал.
Когда мы возвращались к сторожке, навстречу выбежал Сергей Рыбаков с бутылкой самогона в руках.
— Василий Андреевич, гляди-ка, чего добыли! — закричал он возбужденно. — Первач, высшей марки!
Бутылка на морозе заиндевела, переливала серебром и выглядела очень заманчиво. Рысаков молча взял бутылку и, не посмотрев на нее, со всего маху разбил о сосну. Рыбаков оторопел.
— Ты что же, не потребляешь? — спросил я.
— Потреблял раньше. А теперь дал зарок: пока не кончу войну, пить не буду. Самогонка в нашей обстановке, что белена, — сказал Рысаков и пошел к двери.
Мне понравилась выдержка Рысакова.
«Что же мне делать? — спросил я себя. — Уходить и искать Стрельца или оставаться с Рысаковым?»
Я решил остаться с Рысаковым.
Вместе со мной к отряду присоединились Иван Акулов и красноярец.
Несмотря на своенравность командира, лесное братство быстро росло. К нам вливались местные жители и бывшие военнослужащие, выходившие из окружения или бежавшие из плена.
СЛОЖНЫЙ ХАРАКТЕР
А порядки в отряде действительно казались сумбурными. Привыкнуть к ним было трудно, а пренебречь ими, пожалуй, невозможно.
По форме и по существу мы представляли собой случайную группу, члены которой являлись равными между собой во всех отношениях. В соответствии с этим существовала и форма обращения одного к другому: Ваня, Вася, Гриша и так далее, а старших по возрасту и по положению звали по имени-отчеству. Фамилии некоторых, в особенности новичков, долго оставались никому неизвестными, и если такой человек погибал в бою, то в памяти товарищей сохранялось только его имя или кличка. В нашем отряде не существовало никаких служб — ни штаба, ни отделов. Единственным начальником в группе был командир, в его лице сосредоточивалась вся полнота власти. Он и судьбами вершил.
Первое время мне казалось, что порядки в группе сложились по каким-то инструкциям, полученным Рысаковым до моего прихода, и я решил приглядеться, прежде чем действовать решительно. Во всяком случае ободряло меня, даже, можно сказать, вдохновляло то, что люди нашего отряда верили в свои силы, что были они готовы итти на лишения и невзгоды во имя Родины, на самопожертвование ради победы.
Никакой материальной базы наша группа не имела, не было даже продовольственных запасов. Члены отряда питались кто как мог и кто где мог. Обычный паек состоял из куска черствого и мерзлого хлеба, куска сала или вареной говядины, десятка соленых огурцов.
Торбочки с едой хранились в избушке под нарами. Продукты свои владельцы расходовали экономно. От близкого соприкосновения друг с другом продукты порой меняли свои вкусовые качества, но товарищи уверяли, что измятый соленый огурец, вымазанный салом и медом (некоторые счастливцы приносили с собой мед в сотах), становится только вкуснее и безусловно питательнее.
Труднее было пришельцам, людям не местным. Они питались по дворам во время разведок, по аттестату «дай пообедать, тетенька».
Однако в ту пору, когда я с товарищами присоединился к группе Рысакова, продовольственное положение постепенно стало улучшаться. Мы организовали «общественное питание», то есть общий котел. У крестьян приобрели большие чугуны, ведра, раздобыли кое-какую посуду, оборудовали общую кухню. В повара попал, избранный большинством голосов, бывший колхозный тракторист из села Уты, Андрей Баздеров. Это был молодой человек лет двадцати пяти — двадцати семи, среднего роста, с быстрой, в перевалочку, походкой, обладающий неугомонным и ворчливым характером. Деятельность повара Баздерова никак не удовлетворяла, тем более, что слишком часто приходилось ему выслушивать нарекания со стороны товарищей: кто говорил, суп пересолен, кто—недосолен, один жаловался, что порция мяса мала, другой, что ему картошки не досталось.
— Не работа, а каторга сплошная, — ворчал Андрей, убирая со стола опорожненный чугун из-под борща. — Брошу все к чертям собачьим, пусть каждый сам себе варит. Что я, инвалид? Я тоже могу воевать не хуже другого!
И Баздеров с силой швырял чугун в сторону кухни.
Продолжая работать поваром, Баздеров изучил ручной пулемет, взрывчатку, гранаты и вскоре передал свои кухонные обязанности почтенному и всеми партизанами уважаемому старику Абраму Яковлевичу Кучерявенко, бывшему председателю колхоза.
Конечно, вопросы снабжения и довольствия решались нами попутно. Никто не жаловался на голод и не просил еды. Никто даже не требовал одежды или оружия. Каждый одевался во что мог и самостоятельно добывал оружие.
Пришел к нам однажды Иван Маринский из поселка Гавань. Название свое поселок получил потому, что в том месте, где он находился, Десна во время разливов образовывала большое озеро, где сбивались плоты и откуда начинался сплав леса. Правильнее было бы сказать, что Маринский не пришел, а прибежал, запыхавшись, и сообщил, что в Утах бесчинствуют пять немцев-гестаповцев; ведут они себя беспечно, всех пятерых можно схватить живьем.
Маринского хорошо знали Рысаков и большинство старых членов группы. Ванюша, как называли его товарищи, проживал в поселке Гавань с весны 1940 года. Он тогда приехал из госпиталя, где находился после тяжелого ранения, полученного под Выборгом, и, состоя на пенсии, как инвалид второй группы, работал в лесхозе. Он хорошо знал военное дело, организовал в лесхозе осоавиахимовский кружок. Все понимали, что он собирается вступить в группу Рысакова, но не хочет приходить безоружным.
Маринский оказался прав: немцы в Утах вели себя беспечно, но живьем взять нам их не удалось; они оказали сопротивление и были убиты.
Маринский участвовал в операции без оружия, в бою добыл себе винтовку и пистолет, с ними и пришел он в избушку Демина.
— Вот теперь я прошу принять меня в отряд, — заявил он.
В той же операции еще три товарища вооружились и приоделись за счет немцев.
В самую лютую пору декабрьских морозов на двух-трех бойцов в группе приходилась одна пара валенок. Хорошо помню, как в связи с этим недостатком разыгрался однажды эпизод, чуть было не принявший весьма драматический характер.
Дело в том, что валенки, являвшиеся собственностью отдельных членов группы, передавались на время вылазок тем, кто должен был принимать участие в операции; не мог же человек постоянно ходить на операцию только потому, что у него ноги были в тепле, а другой постоянно находиться в «гарнизонном» карауле потому, что был разут, тем более, что караульная служба тоже не грела ноги часового? Кроме того, остающийся в лагере лишался возможности сытно поесть в деревне. Поэтому на операции ходили по очереди, и валенки отбирались у тех, кто этот день проводил на нашей примитивной базе.
И вот как-то в наш лагерь пришел связной из Павловки и сообщил, что в деревню прибыли немцы, десять человек. Расположились они в двух избах, посредине деревни, забирают скот и попутно допрашивают жителей, нет ли в деревне коммунистов. Крестьяне, верившие в наши силы, просили прогнать немцев и спасти их добро.
В те дни мы не были расположены вступать в открытую драку, тем более засветло. Мы усиленно занимались тогда сбором оружия: мы обыскивали места лесных боев и часто доставали из-под снега винтовки. Во время этих поисков колхозники Уручья нам сообщили, что несколько месяцев назад, при отходе наших частей, они подобрали два пулемета, ручной и станковый, и спрятали у берега Десны, в воде. Мы извлекли пулеметы из-подо льда. Они были без замков, станковый без лент, ручной без дисков. И замки, и ленты, и диски мы рассчитывали в конце концов отыскать. Таким образом, в те дни мы, что называется, занимались экипировкой. Но, коль скоро мужики просят о помощи, мы отказать им не могли. Рысаков первый свято соблюдал этот неписанный закон.
И на этот раз Рысаков скомандовал: «В ружье», и мы выстроились перед избушкой Демина.
Те товарищи, чья очередь была оставаться в карауле, передавали теплую обувь уходившим на операцию. Сборы проходили быстро. Люди переобувались в сенях. И вдруг из комнаты послышалась возня, треск, звон разбитой посуды. Я распахнул дверь и увидел странную картину. Иван Акулов и Баздеров кружились по комнате, опрокидывая скамьи и табуретки, смахивая посуду со стола, и каждый тянул в свою сторону валенок. Другой валенок красовался на ноге Баздерова. Вцепившись в снятый валенок и стараясь вырвать его из рук Акулова, Баздеров брыкал товарища босой ногой.
С первого взгляда я понял: владелец валенок Баздеров, а на операцию должен итти Акулов. Баздеров не хочет оставаться дома, Акулов не желает уступать своей очереди и требует валенки.
Партизаны, увидевшие из сеней эту сцену, расхохотались. Одни начали подзадоривать драчунов, другие увещевать и стыдить. Рысаков, вошедший в эту минуту с улицы, неожиданно рассвирепел. Он вбежал в комнату, схватил спорщиков за шивороты и приказал прекратить распрю. Но его угрожающий голос воздействия не возымел. Разошедшиеся бойцы попрежнему вырывали друг у друга злополучный валенок.
Тогда Рысаков с перекошенным от гнева лицом отскочил в сторону и крикнул:
— Нефедкин! Расстрелять мерзавцев!
Вначале все приняли это за шутку. Но Рысаков и не думал шутить. Нефедкин, выполнявший должность караульного, в смущении и в нерешительности поглаживал ствол своей винтовки и переминался с ноги на ногу, испуганно поглядывая на командира. В руке Рысакова появился пистолет.
Зная Рысакова в гневе, я подал знак драчунам, чтобы они опомнились. Первым пришел в себя Баздеров.
— Да что мы с тобой, сказились? Ведь он сейчас отпустит девять грамм, — прошипел Баздеров, но валенка все-таки не отдал, а, с силой дернув к себе, вырвал из рук Акулова.
— Ну и подавись своим обческом, — сказал Иван, выпуская валенок. — Человек дороже.
Баздеров взглянул на Акулова и швырнул валенок к порогу. Затем быстро стянул второй и, уже не глядя на товарища, бросил вслед за первым.
Остекленевшими глазами Рысаков взглянул на Баздерова, на Акулова, перевел взгляд на Нефедкина и дрожащей рукой сунул пистолет в кобуру.
После этой тягостной сцены операция по изгнанию немцев из Павловки проходила невесело.
Нас было шесть против десяти, но соотношение сил не имело существенного значения. Главное заключалось в том, что, во-первых, мы шли пешком по глубокому и рыхлому снегу, и маневренность наша вследствие этого оказалась сильно ограниченной, во-вторых, элемент внезапности был полностью исключен: Павловка находилась на возвышенности, на правом берегу Десны, она господствовала над равниной в радиусе пяти — семи километров; и немцы, конечно, нас заметили, как только мы вышли из леса и вступили на лед. Они обстреляли нас, заставили зарыться в снег.
Покамест мы подползали к высокому берегу, а затем взбирались на него, немцы успели подготовиться к бегству. И грош цена была бы всей операции, если бы не вмешались колхозники Павловки.
В деревню гитлеровцы прибыли на двух розвальнях. Когда завязалась перестрелка, они приказали старосте запрячь еще трое саней, чтобы укатить налегке. Подводы были поданы, когда мы уже ворвались в деревню и, укрываясь за домами, приближались к ее центру.
Отстреливаясь, немцы на четырех санях стали уходить в поле. На пятых санях колхозник Кирилишин, взятый немцами в качестве ездового, сделал вид, что очень испугался перестрелки и не может справиться с лошадьми. Один из немцев несколько раз ударил Кирилишина прикладом. Тогда ездовой погнал лошадей, но тут же упустил вожжи под полозья, и лошади влетели в сугроб.
Кирилишин вывалился из саней, перекатился к избе и скрылся за углом, а два немца, оставшись без ездового, ринулись что есть духу в поле, но быстро выбились из сил в глубоком снегу и через несколько минут были убиты.
Операция была не блестящей, но все же она являлась нашей победой. Так по крайней мере расценили ее павловские колхозники.
— Шестеро партизан выгнали из деревни десяток до зубов вооруженных гитлеровцев! Вот молодцы хлопцы, спасибо вам, — говорили колхозники.
В одном из дворов мы нашли целое стадо — сто голов. Весь скот мы вернули хозяевам. Колхозники отблагодарили нас двумя яловыми тёлками.
Дурное настроение Акулова, которое не покидало его после дурацкой истории с валенками, рассеялось после этой операции. Одна вдова, получившая из его рук свою корову, подарила бойцу валенки покойного мужа.
Так мы латали свои прорехи в обуви, одежде, оружии и питании. Следует все же еще раз подчеркнуть, что, не получи Иван Акулов валенки в Павловке, он не потребовал бы их от командира, а нес бы службу в той обуви, какая была на нем.
Если люди чего и требовали, так только одного — права на борьбу с общим врагом. А это право предоставлялось каждому, кто действительно хотел бить фашистов.
После долгого сидения в лесу я жадно тянулся к людям. Победа, хоть и небольшая, окрыляла, вызывала желание поделиться радостью, ощутить вместе с людьми нашу нарастающую силу. Такие же чувства волновали, видимо, жителей деревни. Самая большая из уцелевших, изба не могла вместить пришедших послушать партизанские речи. Дверь была открыта в битком набитые сени.
С тех пор как я читал «Правду» с докладом товарища Сталина колхозникам Новополья, прошло много времени. Газеты со мной не было, но я наизусть помнил доклад и пересказал его собравшимся.
Когда я ответил на все вопросы, колхозники заговорили:
— Слыхали мы о докладе-то товарища Сталина, слухом земля полнится. Да оно и по немцу видно, что неладно у них. Прежде он важный такой был, немец-то, а ныне беспокойный стал.
Ко мне подсел колхозник, на вид лет пятидесяти, широкая светлая борода его закрывала всю грудь. Акулов потрогал деда за бороду и сказал:
— Что-то рано, кажись, ты спрятался в нее.
— Она только и спасает, у всех бороды, посмотрите вон, — показал он на крестьян, из которых почти каждый, улыбаясь, поглаживал свою бороду. — Если бы не борода, то уже всех бы, пожалуй, спровадили. «А где, говорят, у вас молодежь? — «Всех, говорим, молодых-то на войне поубивали». Так за стариков пока и сходим.
Колхозник помолчал, снова разгладил свою бороду и сказал, тяжело вздохнув: