В заточении эмир пишет богословское сочинение «О единстве бога», в котором он излагает свое понимание сущности религии. В своих религиозных воззрениях Абд-алъ-Кадир близок к тем школам в мусульманской философии, которые пытались найти золотую средину между религией и наукой, разумом и верой, догмой и свободной мыслью. Стремясь примирить религиозную веру и разум, он сводит их к единой божественной основе. Вера стоит выше разума, но, поскольку и то и другое исходит от бога, между ними нет противоречия, они взаимно согласуются и оплодотворяют друг друга. Делая уступки рационализму, Абд-аль-Кадир в то же время признает единственной реальностью существование творца, лишь видимость которого является нам в современном мире. Чтобы приблизиться к познанию его сущности, надо отрешиться от видимости, сбросить телесную оболочку, уничтожить свою личность, слившись воедино с вездесущим божеством.
Из этого пантеистического представления о мире, существующем в боге, Абд-аль-Кадир производит понятие о единстве религии. Отсюда его веротерпимость, хотя ислам, по его убеждению, составляет вершину религии. «Начиная от Адама и Мухаммеда, среди пророков не было разногласий относительно основ и принципов религии. Закон Моисея был практичным, поскольку он предписывал верующим правила поведении; закон Иисуса был духовным: он провозглашал отречение от мирского и любовь к небесному; закон Мухаммеда соединил в себе и первое и второе...
Религия едина, именно это признавали пророки; они расходились только в частностях. Если бы мусульмане и христиане обратили ко мне свой слух, я бы устранил Их расхождения, и они стали бы братьями...»
|
В этих размышлениях явственно проступает гуманистическое стремление Абд-аль-Кадира к вселенскому братству людей. Облеченное в религиозный покров, — иначе эмир не мог мыслить, он оставался человеком восточного средневековья, — это стремление имело не религиозные, а мирские мотивы. В отличие от многих мусульманских мыслителей Абд-аль-Кадир видел в мирном общении с современной европейской цивилизацией благотворные возможности для восточных народов. Он сознавал научно-техническое превосходство Европы и надеялся, что настанет время, когда европейцы будут посылать на Восток не генералов и пушки, а машины и инженеров. Несмотря на все те беды, которые обрушили на его народ французские властители, он не озлобился на французов и не проклинал Францию. Он предостерегал от слепой ненависти к врагу, ибо, по его словам, «нельзя судить Францию по одному моменту».
Отношение Абд-аль-Кадира к европейской цивилизации вообще и к французской культуре в особенности стало в последующие годы традиционным для ведущих сил в национально-освободительном движении Алжира. Спустя сто лет, в самый разгар народной войны за независимость, алжирцы будут заявлять:
«Реки крови разделяют две страны, но трезво рассуждающие патриоты отдают себе отчет, что, помимо нынешних препятствий и преступной политики французских правителей, имеются высшие интересы обоих народов, к которым следует прислушиваться. Франция может помочь молодой Алжирской республике в технической, экономической и культурной областях».
Когда произносились эти слова, в мире уже возникли условия для осуществления былых надежд Абд-аль-Кадира. Однако в его время эти надежды были всего лишь прекраснодушными мечтаниями, к которым сам эмир относился довольно скептически. Он, разумеется, не мог предвидеть последующего развития событий. Эмир не верил в то, что иностранное господство в Алжире будет вечным. Но он и не видел в своей эпохе реальных путей для победы над колонизаторами и создание независимого алжирского государства. Поэтому, когда французы интересовались его мнением, о колониальном управлении Алжира, он отвечал: «Мой совет легко и просто претворить в жизнь. Следуйте моему примеру: управляйте только по закону, и вы преуспеете».
|
В заточении Абд-аль-Кадир, как и в период алжирской войны, привлекал живое внимание общественности во Франции и в других европейских странах. Интерес к нему даже возрос. В немалой мере это было вызвано возмущением либеральных кругов недостойным обращением с эмиром французского правительства, грубо нарушившего свои обязательства. Требования об освобождении эмира особенно громко звучали в Англии, что, впрочем, объяснялось не столько любовью к справедливости, сколько старым англо-французским соперничеством в колониальном мире. В январе 1849 года лондонская «Таймс» писала: «В момент капитуляции эмиру могли бы быть предъявлены более жесткие условия; но коль скоро слово дано, честь французской нации зависит от того, будет ли оно сдержано».
Большой интерес европейцев вызывает и сама личность Абд-аль-Кадира, которая, по свидетельству современника, «привлекает своим возвышенным духом, чистотой и силой характера, благородством чувств и оригинальностью мысли». Выходят книги о жизни эмира. Его образом вдохновляются поэты и художники. Английский поэт Мэйдстоун написал о нем огромную эпическую поэму в несколько тысяч стихов, изданную в Лондоне в 1851 году. Во Франции Абд-аль-Кадир стал «модным человеком». Чуть ли не ежедневно к нему являются с визитами журналисты, офицеры, политические деятели.
|
Эмира навещал профессор истории Вуньяр, который подарил ему перстень с камнем, осколком от гробницы Наполеона на острове Святой Елены. Известный дипломат и делец Фердинанд Лессепс, организатор строительства Суэцкого канала, посетивший Абд-аль-Кадира, говорил с ним об экономическом развитии Африки. С бывшим епископом Алжира эмир обсуждал богословские проблемы. Французские офицеры толковали с ним о военных делах. Многие из них были обязаны эмиру своим продвижением по службе. А'бд-алъ-Кадир говорил: «Во французской армии есть немало офицеров, которые должны быть благодарны мне: если бы не война со мной, многие полковники до сих пор остались бы капитанами, а генералы — полковниками».
Вывали в гостях у эмира и любопытствующие светские дамы. Одна из них спросила у него:
«— Почему мусульмане имеют много жен, а не одну, как принято у нас во Франции?
— Потому, — ответил Абд-аль-Кадир с галантной иронией, — что мы любим одну за ее глаза, другую — за ее губы, третью — за ее тело, четвертую — за ее сердце или характер. Если бы мы нашли все это в одной женщине, примером которой можешь быть ты, то не стали бы больше искать других».
Однако не всех визитеров влек к эмиру искренний интерес к человеку большого ума и своеобычного характера. Большинство слеталось «на знаменитость». Группе посетителей, которые начали расточать ему комплименты, Абд-аль-Кадир сказал с деликатной прямотой:
«Я вижу вокруг себя добрых и благожелательных людей, любезно выражающих хвалу тем немногим хорошим качествам, которыми небо наградило меня; но боюсь, что среди вас нет истинного друга, указавшего бы мне на мои недостатки, которыми я наделен в гораздо большей мере, чем достоинствами».
В конце концов неумеренно частые визиты стали слишком докучать эмиру, и он попросил тюремное начальство ограничить их число.
В период пребывания Абд-аль-Кадира во Франции возникает новый миф о нем, искажающий его личность и до сих пор бытующий в официальной французской историографии. Если во время войны его порочили как государственного и религиозного деятеля, то во время и после заточения стали извращать истинный смысл его отношения к победителям, изображая эмира чуть ли не приверженцем французского колониализма. При этом использовался тот же прием, что и прежде, только теперь французские авторы выступали не в роли врагов, а в облике друзей или даже поклонников Абд-аль-Кадира.
Миф о туземном разбойнике уступил место мифу о просветленном туземце. Если в прошлом эмира поносили за религиозный фанатизм, то теперь стали восхищаться его веротерпимостью, возникающей, понятно, под влиянием французских покровителей. Об этом говорится, например, в «Истории Алжира», изданной в 1962 году в Париже, равно как и в десятках других книг, написанных ранее. Из врага цивилизации он вдруг превратился в ревностного ее поборника, из воинственного вождя — в благолепного миротворца.
Более того, были даже сделаны попытки вообще отлучить Абд-аль-Кадира от алжирского народа и представить его... национальным героем Франции. Полковник П. Азан в предисловии к своей книге об эмире так прямо и пишет: «В действительности он принадлежит Франции; он останется крупной фигурой в ее истории, так же как Верцингеторикс, который, подобно Абд-аль-Кадиру, боролся против латинян».
Материалом для этого мифического преображения Абд-аль-Кадира послужили мемуары общавшихся с ним французов и обширная переписка эмира с французскими военными, политическими и религиозными деятелями. Едва ли стоит стыдливо умалчивать, как это делают некоторые авторы, питающие искренние симпатии к эмиру, о тех местах в этих свидетельствах, где можно усмотреть в его отношении к бывшим врагам смирение, почтительность, даже приниженность. Но только в том случае, если навязать эмиру чуждые ему нормы нравственности. Если же исходить из конкретных исторических условий и особенностей характера Абд-аль-Кадира, то его отношение к победителям предстанет совершенно в ином виде — таким, каким оно было в действительности.
Оставим в стороне сотни раз повторенные описания того, как Абд-аль-Кадир склонялся, чтобы целовать руку Наполеону III в знак признательности за то, что французский правитель освободил его из тюрьмы. Это была для мусульманина обычная и вполне пристойная форма изъявления благодарности, и чувство неловкости вызывают здесь только те просвещенные европейцы, которые умиляются этому обычаю или смакуют его в своих описаниях. Но суть дела не в этом. И чтобы уяснить ее, надо разграничить те две разнородные системы нравственности, которые соприкоснулись во взаимоотношениях побежденного (только в войне и ни в чем другом) с победителями. Лишь после этого можно будет установить истинный смысл того неравенства, которое наличествовало в этих отношениях.
Абд-аль-Кадир был представителем общества, в котором отношения собственности еще не разрушили естественные связи между людьми. Эти связи основываются еще не на богатстве и социальном положении человека, а на его личных качествах. Человеческая связь в общении между людьми преобладает над вещной связью. Человек здесь равен или не равен перед человеком, а не перед законом, установленным государством и закрепляющим фактическую иерархию собственников. К. Маркс, находившийся весной 1882 года на излечении в Алжире, обращает на это внимание в своих письмах. В апреле он пишет Лауре Лафарг: «В самом деле, мусульманское население не признает никакой субординации: они не считают себя ни «подданными», ни «управляемыми», никаких авторитетов.,.» Несколько дальше К. Маркс подчеркивает: «У них абсолютное равенство в социальном общении — совершенно естественное...»[8]
Оттого, что Абд-аль-Кадир оказался в стране, где естественные человеческие связи были подчинены отношениям собственности, он не изменился в общении о людьми, хотя эти люди, со своей стороны, и общались с ним согласно правилам, принятым в мире вещных или денежных связей. Он жил в мире людей. Высшей мерой отношения эмира к человеку служили личные его свойства, а не общественное положение. Абд-аль-Кадир был сторонником полного социального равенства — В той его форме, которая существовала в религиозных общинах раннего средневековья. В своих идейных воззрениях он признавал лишь то неравенство, которое проистекает из естественных различий между людьми и существует не в материальной, а только в духовной области. В философском трактате «Призыв к умному, назидание невежественному», написанному уже после того, как он покинул Францию, эмир спрашивает: «Как можно отрицать неравенство людей в том, что касается духа? Если бы оно не существовало, их бы не различали по способности в постижении наук. Людей не подразделяли бы на «глупых», которым науки даются только после долгих усилий наставника, «умных», постигающих их с меньшим трудом, и «совершенных», которые схватывают суть вещей без наставлений учителя».
Абд-аль-Кадир был аристократом духа. Только в пределах духовного признавал он иерархию. Только там, по его убеждению, оправдано неравенство, предвечно установленное самой природой или всевышним. Неравенство же, сотворенное обществом, несправедливо и бесчеловечно.
А вот как понимали равенство те, кто пытался направить эмира на путь истинный. Маршал Бюжо, пытаясь склонить его к отказу от стремления покинуть Францию, писал ему: «Я хотел бы, чтобы Вы решили принять Францию как свою вторую родину и попросить правительство пожаловать Вам собственность с правом передачи ее Вашим наследникам. Вы бы, таким образом, заняли положение, равное тому, которым пользуются самые влиятельные люди в нашей стране, и могли бы свободно исповедовать свою религию и воспитывать своих детей в соответствии с Вашими желаниями».
Слова маршала обнаруживают систему нравственности, противоположную той, о которой речь шла выше. Это — плебейская система, это — нравственность собственника и эгоиста, чуждая эмиру и совершенно неприемлемая для него. «Даже все сокровища мира я не променял бы на свободу, — ответил он Бюжо. — Я не требую ни милости, ни покровительства. Я требую одного: выполнения данных мне обязательств».
Здесь перед нами диалог между плебеем и аристократом духа. И если последний соглашался вступать в этот диалог и даже называл в письмах своего собеседника «другом» и «великим деятелем», то это проистекает, как и в других подобных случаях, из личных свойств эмира, а никак не из почтения перед высоким общественным положением его корреспондента. Он видел в человеке прежде всего человека. Он мог вступать в общение с людьми — кем бы они ни были — только на основе равенства. С соотечественниками это получалось, естественно, само собой. Чтобы уравняться в общении с победителями, ему приходилось либо возвышать их, либо снисходить до их уровня. Именно эмир снисходил до них, а не наоборот, как это представляется во множестве французских книг.
Абд-аль-Кадир был великодушен. Его характер был свободен от мстительности, злобливости, обидчивости. Он не страдал ни высокомерием, ни тщеславием. Ему было жаль людей, которые ради корысти идут на низость. Он даже сочувствовал тем, которые поступали с ним несправедливо и вероломно. По словам современника, в общении с ними «он пытался освободить их от бремени предательства и позора».
Сострадая им, он не становился в позу праведника и моралиста, соизмеряющего человеческие поступки с некими отвлеченными принципами добра и зла. Он жалел их так, как жалеют от природы неполноценных людей. Это сострадание естественно излучалось из самого характера Абд-аль-Кадира, а отнюдь не из его религиозности, как можно было бы предположить, если бы он был христианином. Идеи жертвенности, искупления, всепрощения, образующие христианские нормы нравственности, чужды исламу, в котором эти нормы основываются на патриархальных нравах племенных общин.
Был в подходе эмира к общению с бывшими врагами и элемент той глубокой скептической иронии, которая бывает свойственна философски устроенным умам и которая проистекает из осознания бренности мирской суеты.
«Дом строится для того, чтобы разрушиться, человек рождается для того, чтобы умереть», — говорил Абд-аль-Кадир.
Склоняясь перед победителями, эмир не унижался и не хотел унизить их. Он просто пытался общаться с ними «на равных». Эмир не мог знать, — кто упрекнет его в этом?! — что представители нового для него мира обрели бы способность к естественному человеческому общению только тогда, когда весь этот мир был бы опрокинут.
Чем ничтожней был перед ним человек, тем ниже приходилось Абд-аль-Кадиру наклоняться. Самые низкие поклоны достались на долю Наполеона III. Авантюрист, интриган, человек без чести и совести, он, как раз в силу своего ничтожества, смог оказаться на вершине государственной власти. Беспринципность методов, социальная демагогия, политическое мошенничество сделали Луи Бонапарта, натужно пародировавшего своего великого дядю, фигурой, временно подходящей для большинства мелкой и крупной буржуазии, армии и части рабочих. Благодаря этому, как писал К. Маркс, «самый недалекий человек Франции получил самое многостороннее значение. Именно потому, что он был ничем, он мог означать все, — только не самого себя»[9].
В 1848 году Луи Бонапарт был избран президентом Франции. 2 декабря 1851 года, распустив национальное собрание, он произвел государственный переворот, который открыл ему дорогу к императорскому трону.
В октябре 1852 года Бонапарт отправляется в поездку по Франции. Он ищет популярности. Ему нужно подготовить французов к реставрации монархии. Он изворачивается и лавирует в своих речах, по мере надобности меняя и переиначивая их политический смысл. За ним следует целая свора советников, следящих за тем, чтобы их многоликий подопечный не сорвал игру. «Они, — пишет К. Маркс, — вкладывали в уста своей марионетки слова, которые, смотря по приему, оказанному президенту в том или другом городе, означали бы — в качестве девиза политики президента — или республиканское смирение, или выдержку и настойчивость»[10].
В этой-то поездке Бонапарт наряду с другими демагогическими жестами объявляет и об освобождении Абд-аль-Кадира. По настоянию своих советников он даже прибывает 16 октября в замок Амбуаз, чтобы лично известить эмира о своем благодеянии. Представление было тщательно подготовлено, выгоды учтены, последствия предусмотрены. Восстанавливая справедливость, президент, увеличивает свою популярность, опорочив заодно предыдущее правительство; связывает благодарностью эмира, что важно для колониальной политики; повышает свой престиж в Европе. А речь-то идет веего-навсего о перемене места ссылки Абд-аль-Кадира.
«В течение долгого времени, — читает Бонапарт заранее заготовленную речь, — Ваше заточение вызывало во мне подлинную боль, ибо оно» беспрестанно напоминало мне о том, что предшествующее: мне правительство не выполнило обязательств, взятых на себя перед поверженным врагом: в моих же глазах нет ничего более унизительного для правительства великой наци», чем злоупотребление силой в целях нарушения своих обещаний. Великодушие — всегда лучший советчик, и я убежден, что Ваше пребывание в Турции не вызовет нарушения спокойствия в наших владениях в Африке.
Ваша религия, как и наша, признает покорность перед указаниями Провидения. Если Франция господствует над Алжиром, то только потому, что этого хотел Бог, и наша нация никогда не откажется от этого завоевания».
Расчеты советников президента оправдались. От Абд-аль-Кадира скрыт истинный смысл происходящего. Он не видит ни обмана, ни лицемерия, заключенных в словах Бонапарта. Он видит перед собой первого облеченного высокой властью француза, который поверил ему, признал несправедливость, выполнил данное ему некогда обещание. Растроганный узник целует руку своего освободителя, выросшего, наверное, в этот момент в собственных глазах до высоты подмышек своего великого дяди, но в действительности оставшегося тем, чем он был, — ничтожеством, с которым Абд-аль-Кадиру не удалось бы уравняться, даже если бы эмир пал перед ним ниц. Но эмир видит в нем иного человека, которому он и пишет спустя некоторое время:
«Вы поверили в меня, Вы не вняли словам тех, кто сомневался во мне, Вы предоставили мне свободу, и я Вам торжественно клянусь именем Бога и его Пророков — это наивысшая клятва, которую только может дать мусульманин, — в том, что я не сделаю ничего такого, что подорвало бы проявленное Вами ко мне доверие, в том, что я не забуду Ваших благодеяний, и что я никогда не ступлю на землю Алжира. Когда Бог хотел, чтобы я воевал с французами, я делал это в меру своих сил, но когда Он пожелал, чтобы я прекратил борьбу, я покорился Его повелениям. Моя религия и мое высокое происхождение вменяют мне в закон держаться своих клятв и гнушаться обмана... Для человека с сердцем сделанные ему благодеяния — это цепи на шее».
Бонапартисты стремятся извлечь из фанта освобождения Абд-аль-Кадира как можно больше выгод для своего кумира. Приближался день плебисцита, который должен был решить судьбу республики во Франции. Использовалась любая возможность для возвеличивания Бонапарта. Изобретались всяческие трюки для подготовки его триумфа. В конце октября 1852 года алжирского эмира приглашают в Париж. Его возят по музеям и театрам, он наносит визиты министрам и высшим сановникам Франции. Бонапартистская давать бьет в литавры по этому случаю, превознося великодушие президента и его любовь к справедливости. На улицах Парижа за Абд-аль-Кадиром следуют толпы бонапартистов, выкрикивающих здравицы в честь своего вождя.
Луи Бонапарт дает в замке Сен-Клу помпезную аудиенцию эмиру. Пока Абд-аль-Кадир ожидал выхода президента, пришел час дневной молитвы. Невзирая на окружающую его толпу министров, генералов, чиновников, эмир становится на колени И совершает молитвенный обряд. После этого Абд-аль-Кадир вручает Бонапарту письменную клятву в том, что он никогда не попытается вернуться в Алжир.
Наибольшее впечатление в Париже на эмира произвела Национальная типография, в которой он побывал после посещения Дома инвалидов. Он сказал ее директору: «Вчера я видел пушки, которыми можно разрушать крепости и города, сейчас я вижу буквы, с помощью которых можно бороться с королями и свергать правительства».
По возвращении в Амбуаэ Абд-аль-Кадиру дают понять, что ему может быть предоставлена возможность принять участие в плебисците и что президент был бы этим доволен. У эмира нет никаких оснований для того, чтобы оплакивать конец республики, державшей его четыре года в тюрьме. Он обращается к властям с письмом, в котором просит разрешить ему участвовать в плебисците. Ему, конечно, идут навстречу и присылают в замок урну для голосования и 14 бюллетеней, которые распределяются среди его окружения. Абд-аль-Кадир отдает голос за своего освободителя, о чем в подобающем духе сообщает официальная печать. Ноябрьский плебисцит хоронит республику и возводит Бонапарта на трон. Эмира вновь привозят в Париж, и в день провозглашения империи, 2 декабря 1652 года, он одним из первых поздравляет Наполеона III, который ему отвечает: «Как видите, Ваш голос принес мне счастье».
Через несколько дней Абд-аль-Кадир вместе со своими родными и близкими покидает Амбуаз и направляется в Марсель, откуда 21 декабря 1852 года он отплывает на фрегате «Лабрадор» в Турцию, к новому месту изгнания.
Золотой песок его дел
В Алжире Абд-аль-Кадир остался жить в сердцах и в сознании народа. Образ национального героя как бы отделился от своего носителя и обрел самостоятельное существование и независимую судьбу, питаемую не жизнью одного человека, а историей всего народа. Колонизаторы могли клятвенно обязать своего узника отказаться от попыток выступать впредь в роли алжирского вождя. Но они были совершенно бессильны добиться подобного обязательства от того, кто продолжал жить в памяти народной, оставаясь в течение многих десятилетий на передовых фронтах освободительной борьбы. Уже через год после пленения эмира его имя стало знаменем восстания на юго-востоке страны, в районе Бискры. Выступление племен возглавил Бу Зиан, который в юности был водоносом в городе Алжире, а затем служил в армии Абд-аль-Кадира. Еще в ходе войны он стал марабутом в оазисе Зааджа. После того как в Бискре :было создано Арабское бюро, Бу Зиан отказался повиноваться его приказам и призвал племена подчиняться только власти своих шейхов. Французы арестовали непокорного марабута. Население Зааджи взбунтовалось и освободило своего вождя.
В июле 1849 года повстанцы разгромили отряд полковника Карбучьи, который был послан на подавление восстания. В октябре к оазису подошла крупная колонна французских войск во главе с генералом Жобильоном. Захватить Зааджу с ходу не удалось. Оазис представлял собой городок в пустыне, окруженный садами и пальмовыми рощами. Он был защищен глубоким рвом и крепостными стенами. Более месяца длилась осада Зааджи, во время которой алжирцы отбили несколько попыток штурма. Только в конце ноября 1849 года осаждавшим удалось ворваться в крепость. Участник сражения описывает то, что произошло за этим:
«Резня была страшная. Дома, палатки туземцев, поставленные на площадях, дворы были завалены трупами. Сделанные потом в спокойной обстановке подсчеты были основаны на верных сведениях, полученных после захвата. Они дали цифру 2300 убитых женщин и детей; число же раненых было, понятно, незначительным...
Солдаты рассвирепели, так как в них стреляли с чердаков, из подворотен и с балконов, и, врываясь в дома, безжалостно резали всех, кто попадался им под руку. Вы сами понимаете, что во всей этой неразберихе, часто в темноте, им было не до различий пола и возраста. Они без предупреждения крошили налево и направо».
Во время осады и штурма крепости французское войско потеряло полторы тысячи человек убитыми и ранеными. Для восставших же захват Зааджи. окончился всеобщим истреблением: все защитники были перебиты, оазис уничтожен, все дома разрушены.
Но вскоре восстание в Алжирской Сахаре вспыхивает с новой силой. Его возглавляет шейх Мухаммед-бен-Абдалла, который использует имя Абд-аль-Кадира для того, чтобы подвигнуть на «священную войну» кочевые племена. В 1852 году французы занимают главный центр восстания оазис Лагуат, осада которого была столь же кровопролитной, как и штурм Зааджи. Вождю повстанцев удается спастись, и в 1854 году он вновь поднимает кочевников Сахары на войну против колонизаторов. Это восстание закончилось захватом французами оазиса Туггурта, где были уничтожены основные силы повстанцев.
С пленением Абд-аль-Кадира не прекратилось сопротивление колонизаторам горных племен кабилов. В 1851 году во главе народного движения оказался вождь Бу Вагла, который в течение нескольких лет успешно отражал натиск французов. В этой войне прославилась кабильская девушка Лелла Фатима, которая командовала муссеблинами — молодыми воинами, готовыми идти в бой, сулящий имверную смерть. В 1853 и в 1854 годах французы предпринимают две крупные экспедиции в Кабилию, которым, однако, не удается подчинить восставшие племена. В 1857 году алжирский губернатор маршал Рандон направляет против них 25-тысячную армию. Кампания длится два месяца. Колонизаторы одно за другим берут приступом укрепленные селения кабилов и в июле 1857 года завершают покорение этой горной страны.
Алжир, наконец, «умиротворен». Настало время для осуществления широких колониальных замыслов. Дорога для «цивилизаторов» была открыта. Вступая на эту дорогу, Наполеон III объявляет себя «императором арабов». «Алжир, — говорит он, — не колония в собственном смысле этого слова, а арабское государство». Он пытается превратить Алжир в нечто вроде вице-королевства, отменив в 1858 году военный режим управления и учредив министерство по делам Алжира и колоний. Министром назначается его двоюродный брат Жером. Императору не дают покоя лавры его дяди, делавшего некогда мировую политику. Племянник тщится повторить его в своей колониальной политике. Но из этого ничего, кроме жалкого фарса, не получается. Затея с вице-королевством сгнивает на корню. Уже в 1860 году император вынужден восстановить в Алжире генерал-губернаторство и прежний колониальный режим.
Наполеон III возвращается к двусмысленной и не имеющей четкого лица политике, вообще характерной для бонапартизма.
В 1865 году он пишет губернатору Мак-Магону: «Алжир — это арабское королевство, европейская колония и французский военный лагерь». В развитие этой установки издается закон, по которому алжирцы объявляются «французами». Однако им при этом не дано пользоваться правами французских граждан, которые мусульманин может получить только в том случае, если он обратится и властям с личной просьбой об этом.
«Этот закон, — пишет М. Эгрето, — отнюдь не означавший освобождения мусульманского населения Алжира от притеснений, ставил его в унизительное положение. Алжирские мусульмане провозглашались французами, но оставались подданными, т. е. людьми, лишенными всяческих политических прав. Чтобы получить французское гражданство (натурализоваться), они должны были отказаться от своего личного статута (мусульманства), иначе говоря, оторваться от естественного сообщества, к которому принадлежали. В этом свете понятно, почему мусульмане в своей массе никогда не соглашались на подобную сделку. В 1936 году на более чем 6 млн. алжирских мусульман приходилось только 7817 натурализовавшихся».
В период Второй империи число европейских поселенцев в Алжире удваивается и к 1870 году составляет почти 300 тысяч. Быстро плодятся колониальные компании и банки. Для них эта страна представляет интерес лишь как источник обогащения. Ограбление алжирского народа принимает невиданный в прошлом размах. Прежде всего колонизаторы накладывают руку на главное богатство страны — землю, чему находят подходящее юридическое обоснование. Аргументы? Вот они, изложенные в виде риторических вопросов историком М. Валем.
«Существовало ли в действительности право собственности в мусульманской стране? Не сказано ли в коране, что «вся земля принадлежит богу и его земному наместнику — султану»? Разве племенам не принадлежало только право пользования этими обширными пространствами земля, которыми они владели коллективно, без права передачи и отчуждения и из которых они эксплуатировали лишь ничтожную часть? И не являлось ли это право всюду, где туземное население не пользовалось ям, выморочным? Поэтому не законна ли оставить туземцам лишь ту землю, которую они в состоянии использовать, а остальную, бесплодную в их руках, отнять у них и передать людям, которые смогут извлечь из нее пользу?»