– А Генри сюда приглашен? – спрашивает она у Уильяма при их появлении на каждом приеме.
– Нет, – всякий раз отвечает Уильям.
Или: «Откуда мне, черт побери, знать»; или: «Если и приглашен, сомневаюсь, что он тут появится». И точно, Генри Рэкхэм не появляется никогда.
– А сюда? – продолжает настаивать Агнес, когда посещает с мужем какое‑нибудь общедоступное представление. – Уж сюда‑то всякий может прийти.
– Генри питает отвращение к опере, – бормочет в ответ Уильям, недовольный тем, что ему приходится тратить бесценное время на исполнение светских обязанностей. Или: – Генри не любит театра. И я не стал бы винить его за это.
– Уильям, дорогой, выше голову: здесь миссис Абернети.
И Агнес, исполнившись новой решимости показать себя в наилучшем свете, набирает в грудь побольше воздуху, прижимает к груди «биноклик» с нюхательными солями и прорезает сверкающий вестибюль, дабы занять свое место… ну, если не среди самых что ни на есть сливок общества, то уж определенно в ближайшей их окрестности.
Как ни хотелось бы Агнес, случайно обернувшись при одном из выходов в свет, увидеть направляющегося к ней Генри Рэкхэма, желание ее так и не сбывается. И тем не менее, одна верная спутница у нее имеется, хоть Агнес о том и не подозревает: особа, которая проталкивается сквозь толпу, чтобы оказаться поближе к ней; которая и в самую бурную погоду отважно выходит из дому, чтобы попасть в один с нею театр; которая платит немалые деньги, чтобы сесть поближе к ней и смотреть, как под меркнущими лампами мягко светится ее платье.
Конфетка переживает свой первый Сезон.
Не законным, разумеется, порядком, не в том смысле, в каком переживают его Светские Люди. И все же она – насколько то позволяют ее ограниченные возможности, но зато уж в полную меру ее денежных средств – участвует в нем. Некоторые двери открываются лишь для немногих избранных, некоторые пороги переступаются только ими, окруженными ореолом знатности людьми, получившими приглашения от миссис Такой‑То и баронессы Как‑Ее‑ Гам. Когда Рэкхэмы входят в одну из таких дверей, последовать за ними Конфетка не может. Но когда они посещают нечто не столь исключительное – празднества под открытым небом или большие
|
сборища, на которые говорливая толпа допускается без всякого разбора, – тогда Конфетка неизменно следует за Рэкхэмами, впитывая дух происходящего, медленно кружа в толчее, как кружит в кильватере корабля смытый волной груз.
Озабоченная тем, чтобы привлекать к себе как можно меньше внимания, Конфетка строго выдерживает в своих платьях цвета спокойные. Гардероб ее, некогда обильный зелеными, синими и бронзовыми красками, потускнел до оттенков серого и коричневого; и ныне Конфетка походит на модницу в трауре. На фоне тонов столь сумеречных, яркая рыжина ее волос представляется Конфетке скорее проклятием, чем благословением, а кожа выглядит бледной до болезненности. Теперь все называют ее «мадам», а извозчики помогают ей покидать их экипажи, словно опасаясь того, что, ступив на непривычно твердую мостовую, она переломает лодыжки. Всего пару дней назад, на Пиккадилли‑Серкус, уличный мальчишка предложил Конфетке за полпенни отереть ее мокрый зонт своей сомнительной чистоты рубашкой, ошеломив ее настолько, что она отдала ему шестипенсовик.
|
Почтительность эта представляется ей до чрезвычайности странной, – в особенности потому, что, следуя за Рэкхэмами, она всякий раз оказывается отнюдь не единственной в людской толпе шлюхой. Драматические и оперные театры, спортивные поля и развлекательные парки становятся на время Сезона излюбленными прибежищами проституток высокого класса, да и недостатка в распутных джентльменах, лениво ожидающих на балконах и в палатках, когда их спасут от скуки, здесь тоже не ощущается. Когда‑то давно, до того, как она стала слишком раздражительной, чтобы сносить долгое ожидание, сюда выходила на охоту и Эми Хаулетт.
Укрыв лицо за веером или вуалью, Конфетка ведет свою игру – и наслаждается ею. Почему она никогда не бывала здесь прежде? Да, конечно, содержание, получаемое ею от Рэкхэма, превосходит все, что ей удавалось когда‑либо зарабатывать у миссис Кастауэй, но навряд ли она может сказать, будто была до сей поры слишком бедна для посещения концертных залов. И однако же, она столько лет просидела, запершись, в своей комнате наверху, совершенно как узница! О да, все верно, она написала за это время роман – вернее сказать, большую часть романа, – и все же, неужто поход в театр был бы таким уж безумным легкомыслием? И как странно ей вспоминать о том, что «Конфетка» ее книги выбирает себе жертву у театра «Хеймаркет» после представления в нем «Меры за меру», пьесы, которую Конфетка настоящая читала и перечитывала средь озаренного свечами безмолвия, но так и не потрудилась перейти несколько улиц, чтобы увидеть ее вживе. О чем она только думала все это время?
|
Что ж, теперь она наверстывает упущенное. Следуя по пятам за Рэкхэмами, она уже по нескольку раз побывала в каждом из драматических и оперных театров Лондона – так ей, во всяком случае, кажется. Входя в переполненные гардеробные этих раззолоченных дворцов, она снимает с себя плащ или накидку и поглядывает по сторонам, на занимающихся тем же неподдельных леди. Замечают ли они ее взгляды? И если замечают, способна ли хоть одна из них вообразить, что она, Конфетка, более привычна к обществу женщин, одетых в одни лишь корсажи да панталончики, припудривающих свои голые, исцарапанные груди?
Но нет, они, богатые дамы, принимают Конфетку безоговорочно, и это доставляет ей удовольствие большее того, какое она почитала возможным. Она ожидала, что дамы эти отнесутся к ней с презрением, с каким сама она всегда относилась к ним, однако теперь, в такой близости от них, ненависть покидает ее. А уж если сказать всю правду, она ощущает трепет, трепет почти восторженный, всякий раз, когда одной из этих леди случается проявить уважение к ней… При всякой улыбке вежливости, получаемой ею у стойки шляпного гардероба, к примеру; при шепотке «После вас» в туалетной комнате; при шажке назад, с которым ей предоставляется право первой ступить на ковровую дорожку лестницы… От этих эфемерных знаков почтительности Конфетку пронизывает дрожь довольства.
И как не вспомнить то, что происходило на Риджент‑стрит, когда она пронизывала, преследуя Агнес Рэкхэм, толпу покупательниц? Конфетка то и дело натыкалась на щебетавших, прижимавших к себе свертки дам, и они осыпали ее извинениями. А в «Биллиннон‑энд‑Джой» ее обступили служительницы, просившие дозволения помочь ей, и Конфетке пришлось отстать от Агнес – из боязни, что та обернется и увидит свою соперницу! Улыбаясь под вуалью, Конфетка постаралась умерить суетливость прислужниц и объяснить, что она – всего лишь компаньонка молодой леди, затерявшейся где‑то здесь, в магазине.
И Конфетка готова поклясться волосатыми яйцами Бога, что прислужницы ей, похоже, поверили!
Да, покамест Сезон доставляет ей наслаждение. Шум и суета его нисколько не утомляют Конфетку – на самом деле, она воспринимает их как перемену к лучшему. Одинокие, ничем не заполненные дни на Прайэри‑Клоуз исцелили ее от потребности в уединении; соблазны безмолвия, так влекшие ее, когда она была помоложе, поблекли. Теперь она готова к действию.
Правда, никаких особых действий ей, когда она выходит с Рэкхэмами на люди, предпринимать не приходится. Концерты и спектакли могут представляться затянутыми, особенно если даются они на итальянском, а сиденья в зале оказываются жестковатыми. Во время театрального марафона бородатых Гамлетов и Мальволио или звучания героических рулад, испускаемых тяжеловатыми в районе бюста матронами, ягодицы Конфетки уже не раз одолевала немота. И все же, хоть зад ее и немел, внимание бодрствовало, и она то и дело бросала на сидевших неподалеку Рэкхэмов оценивающие взгляды.
Эмоция, каковую чаще всего выказывает во время особо тягучих спектаклей Уильям, это скука – он читает программку, подавляет зевки, отпускает взгляд свой перебегать с сидящих у проходов людей на потолочные люстры. Несколько раз взгляд этот натыкался и на Конфетку, однако о том, кто она, Уильям сохранял слепое неведение, замечая в полумраке лишь ее шляпку да скромное на фоне чрезмерно пышных нарядов платье. По временам он задремывает, но большей частью только поерзывает, совершая свой путь к окончанию Сезона.
Агнес же, напротив, с напряженным вниманием впитывает каждый миг каждого представления, часто поднимая к глазам театральный бинокль, улыбаясь, когда это требуется, и аплодируя с нервной поспешностью кошки, вычесывающей блоху. А временами сидит, не шелохнувшись, с лицом просветленным и загадочным, как у статуи, изображающей впавшую в восторженный транс святую. Наслаждается ли она происходящим? Конфетка этого знать не может. Наслаждение сокровенно, и нет в мире ничего, с большей легкостью поддающегося подделке.
Впрочем, сама Конфетка испытывает наслаждение самое подлинное. Наверное, это действительно так, потому что никто за ней не наблюдает, а она, тем не менее, ощущает его.
Самое драгоценное для нее открытие, совершившееся в первый ее Сезон, это музыка. Всю свою жизнь Конфетка питала к музыке безразличие, если не враждебность. Музыка неизменно казалась ей невыносимо изгаженной бедностью, святошеством, пьянством и болезнями: заискивающим пением нищих, сипеньем шарманки, ручку которой крутит мартышка; балладами, которые распевают, помахивая пивными кружками, завсегдатаи «Камелька»; ханжеским благовестом церковных колоколов. Что же касается Кэти Лестер, все эти годы игравшей на виолончели в гостиной миссис Кастауэй, Конфетка только теперь понимает, до чего она эту игру ненавидела. «Очень красиво, Кэти» – обычно говорила она по завершении какой‑нибудь похоронной арии. А хотелось ей сказать совсем иное: «Я рада, что
ты здесь, с нами, а не наверху с мужчиной, но не могла бы ты перестать, наконец, скрябать твой чертов кетгут?».
В этот первый ее Сезон Конфетка слушает музыку так, точно никогда ее прежде не слышала. Величавую, возвышающую, вдохновляющую музыку, исполняемую большими ансамблями поблескивающих инструментов, названий которых она не знает. Инструментов, вырванных из уныния гостиной миссис Кастауэй или убожества улиц и помещенных бок о бок единственно ради создания ликующих звуков: вот так это делать и следует. Даже виолончели способны взволновать человека, если на них играет не Кэти Лестер; вместо одного обшарпанного старого инструмента, покрытого пятнышками от угольков, которыми стреляет камин, их здесь целых восемь, отполированных до сочного глянца, и смычки их скользят по струнам с великими пылом и точностью. Как странно видеть сидящих в ряд мужчин – да, собственно, целый оркестр, из одних лишь мужчин и состоящий, – поглощенных занятием не только безобидным, но… благородным. Это люди, у которых лишь одно на уме и есть – сотворение музыки. Неужели такое возможно? Столько мужчин собралось вместе, и они никому никакого зла не причиняют? Конфетка смотрит, как они нежно баюкают свои инструменты, как торопливо переворачивают страницы стоящих на пюпитрах нот – в те краткие паузы, в которые им не приходится дуть в мундштуки или водить смычками, – а между тем, над и за ними все длятся и длятся волшебные звуки.
«Браво!» – кричит она вместе с другими, когда все завершается. Возбуждение ее так велико, что она забывает о том, зачем оказалась здесь; стоя в гуще восторженных слушателей на своем пятишиллинговом балконе, она хлопает в ладони и восхищенно вглядывается в музыкантов на сцене – не в Уильяма с Агнес, сидящих прямо под нею в креслах партера, стоящих 10 шиллингов 6 пенсов.
Это привольное выставление себя напоказ, эта самозабвенность становятся частью арсенала Конфетки лишь постепенно. На самом первом из тех концертов, которые она посетила с Рэкхэмами, Конфетка слишком еще робела, чтобы открыть рот, когда вокруг нее все кричали, – она и аплодировать‑то решалась едва‑едва. Однако финал следовал за финалом, и Конфетка научилась забывать о себе, а теперь ей это даже и нравится. В позапрошлый вечер, сразу после того, как завершающий «Гугенотов» гром цимбал раскатился среди стропил «Ройял‑Алберт‑Холла», Конфетка вскочила на ноги и завопила не хуже прочих и, глянув влево от себя, встретилась взглядом с бородатым стариком, таким же взволнованным, как она. В единое мгновение они узнали друг о друге все, что им требовалось знать;
они вступили в связь, интимней которой не бывает, и это при том, что свидеться еще раз им, вероятней всего, не придется.
– Браво! – кричал старый джентльмен, и Конфетка вторила ему, не смея взглянуть на него снова, боясь загасить искру их общности.
Она сознает, конечно, что окружена людьми, которые, если бы открылось настоящее ее положение в обществе, отшатнулись бы от нее, опасаясь запачкаться. Она – точно ком грязи среди них. Не важно, что многие из этих благоприличных дам похожи на проституток гораздо больше, чем она; не важно, что в толпе этой полным‑полно миссис Таких‑то, которые и одеты безвкусно, и попахивают сомнительно, и кожа у них усеяна запудренными изъянами, – все равно, это она, безупречно скромная и свежеотмытая, остается среди них тайной непристойностью. Да будь она даже слепленной из одних экскрементов, хуже не стало бы. Они улыбаются ей, эти миссис Такие‑то, они извиняются, случайно задев ее юбку, но все это лишь потому, что они не знают ее. Какое блаженство – оказаться среди людей, ничего о тебе не знающих!
– Ну разве не божественно? – восторгается морщинистая матрона, сидящая рядом с Конфеткой в «Ройял‑Алберт‑Холле». Глаза ее красноваты, муж ее дымит сигарой, в седеющих волосах матроны различаются не вполне отвечающие им светлые накладки. – Из самой Италии приехал!
Она говорит о синьоре Верди, стоящем внизу на сцене проворном старичке, который в эту минуту направляет короткую дирижерскую палочку па членов хорового общества «Ройял‑Алберт‑Холла», заклиная их встать и предлагая публике наградить овациями труды, потраченные ими на то, чтобы исполнить его новехонький «Реквием».
– Да, божественно, – отвечает Конфетка. Слово это оставляет на ее губах привкус странный, но не противный. Синьор Верди растрогал ее – и не одними мелодиями своего «Реквиема», но еще и забрезжившим в ней пониманием того, что это монументальное сочинение, эта архитектура звуков, способная поспорить за первенство с архитектурой самого «Ройял‑Алберт‑Холла», была записана на листках нечистой бумаги одним‑единственным человеком – стариком‑итальянцем с падающими на глаза прядями волос. Ропот контрабасов, отзывавшийся вибрациями в ее животе, существует лишь потому, что он, старик, водил пером по бумаге – и, может быть, поздней ночью, когда сидел без пиджака за столом, а в соседней комнате храпела синьора Верди. Это проявление мужской силы, о существовании коей Конфетка прежде не задумывалась, силы, возвышенно равнодушной к тому, чтобы поработить ее, или как‑то использовать, или отправить в тюрьму, силы, единственная цель которой – заставить сам воздух содрагаться от наслаждения.
И потому, да, «Божественно», – говорит она морщинистой даме с плохо прилаженными накладками, и дама награждает ее улыбкой. И только когда аплодисменты стихают, а слушатели постарше встают, чтобы покинуть зал, Конфетка вдруг понимает, что совсем забыла о Рэкхэмах. Здесь ли они еще? Нет, ни слуху, ни духу. Быть может, она проглядела что‑то безмерно важное, разыгранную Уильямом и Агнес пантомиму, которая, если б Конфетка увидела ее, могла сказать очень о многом. Быть может, Агнес совершила у всех на глазах нечто непозволительное.
В конце концов Конфетка решает, что немного отвлекаться на великую музыку – это не так уж и плохо. Не может же она шпионить за Рэкхэмами во всякую минуту всякого дня – что‑то так ли, этак ли, а будет ею упущено, тут уж ничего не попишешь. Да и занятию своему она предается с немалым рвением: не было б музыки – или была бы музыка плохой, – Конфетка не спускала бы с Рэкхэмов глаз, даже когда на сцене сражались бы на мечах неистовые актеры или танцевали, повинуясь невидимым нитям, металлические манекены.
Но что же она узнала, глядя сверху вниз на следящих за представлением Рэкхэмов? Не многое. Уильям отнюдь не питает склонности вскакивать со своего кресла в «Сент‑Джеймс‑Холле» и вопить, сообщая всем и каждому о своих потаенных страхах; Агнес же, хоть Уильям и уверяет, будто она способна на поступки самые неподобающие, вовсе не бьется в припадках, даже когда попадает в здания самые что ни на есть готические. И все же, Конфетка убеждена, что, если б она смогла стать частью публичной жизни Рэкхэмов – видела открывающееся их глазам, слышала доносящееся до их ушей, – то наверняка стала бы частью и их приватной жизни. К тому же невозможно сказать, что именно из увиденного Уильямом на одном из этих концертов и представлений придет ему на ум, когда он будет делить с ней постель. Тот же, к примеру, «Прометей в Альбионе» мистера Уолтера Фаркара, под конец которого Уильям необычайно оживился и даже «браво» закричал… Если бы ей удалось выведать что‑то о поэме, легшей в основу этой пьесы, а после исповедаться в любви к пей, тогда он мог бы рассказать ей о пьесе, а она – познакомить его с поэмой: и какой уютненький получился бы у них tete‑a‑tete! А еще на одной премьере она увидела, как Уильям уводит Агнес из театра. Опиралась ли она ему на руку? Наверное, она устала или занемогла – проявлением любви это быть не могло. «Ради Бога, Уильям, отвези ее домой, уложи спать, а после приезжай ко мне» – думает Конфетка. Однако, едва покинув зрительный зал, Рэкхэмы попадают в компанию улыбающихся незнакомцев, и эту ночь Конфетка снова проводит одна.
Пока что самые лучшие, самые ценные результаты, – позволяющие ей ощутить себя воистину близкой к Рэкхэмам, – приносит слежка под открытым небом, а, надо сказать, погода в этом году хороша необыкновенно. Даже после захода солнца она остается мягкой, а волшебные фонарики, жаровни и печки уличных торговцев, сияюгцие окна пабов и роящиеся повсюду пышно разодетые леди сообщают воздуху иллюзорное тепло. (Ну, не везде, разумеется. На Черч‑лейн, что в Сент‑Джайлсе, несомненно царит та же, что и всегда, темень и грязь. Но кому же придет в голову отправляться туда?)
Во время «Большого садового праздника» в Масуэлл‑Хилл, Конфетка, заплатив полкроны, попадает в залитый лунным светом парк нового дворца Александры всего через пару секунд после того, как в ворога его проходят Уильям с Агнес. (Днем сюда заглядывают только люди вульгарные.) А после она пристраивается к ним сзади почти вплотную и остается – главное, не подходить слишком близко к свисающим с деревьев фонарикам, – неузнанной.
Конфетка следит за ними вот уж несколько недель. Теперь она знает наклон Уильямовых плеч и повиливание его зада, как… ну, как свою ладонь. Она в точности знает, как покачиваются бедра Агнес (почти никак), с какой быстротой вздымается и опадает ее грудь (с большой). В любой толпе, и особенно пешей, Агнес Рэкхэм, скорее всего, оказалась бы последней из женщин, ошибкой принятых за проститутку. Каждый вершок ее миниатюрного тела твердит о сдержанности и недосягаемости. И до чего же она красива! Кожа ее не шершава и весновата, как у Конфетки, но гладка и свежа, точно сию минуту развернутый брусочек мыла. Цвет волос – именно тот, какому и следует быть у женщины, а тонки они, как шелковые вышивальные нити. Фигура Агнес совершенна – как может Конфетка идти за ней, не ощущая себя пугалом? Что такое ее плоская грудь в сравнении с прелестным бюстом Агнес; что ее мужские, до странности крупные лапищи в сравнении с изящными ручками Агнес; походку ее – наполовину мужскую, наполовину блядскую – нельзя и сравнить с изысканной поступью Агнес. Ну и, конечно, голос. Даже слова самые банальные («Нет, спасибо, Уильям» или «У тебя сахар на усах») звучат в устах Агнес так, точно она что‑то негромко сама себе напевает. Ах, если б и у Конфетки был такой голос! Не хриплый и низкий, но напевный и плавный. Как может женщина с подобным голосом обратиться в тягостное бремя, каким изображает ее Уильям?
Столь часто следуя по пятам за Рэкхэмами, Конфетка научилась прочитывать знаки их разлада. Тела обоих, даже укрытые под одеждой, ощущаются каждым из них как анафема. И все же, временами они, что неизбежно, берут друг дружку под руку. И в этих случаях Уильям, сопровождая супругу, нервничает, словно боясь, что она может рассыпаться на куски, и все вокруг уставятся на него и на беспорядок, учиненный ею на дорожке. Агнес же скользит безотносительно к мужу, как механизм, ускорить движение коего невозможно. Впрочем, когда что‑то впереди привлекает ее внимание – леди, к примеру, с которой ей просто необходимо поговорить, – она ускоряет ход и тянет Уильяма за собой, точно железнодорожный вагон, случайно зацепивший крюком для мешка с почтой рукав джентльмена.
Над одним перекрещением парковых аллей высоко над шатрами висит в небе, заставляя людей в толпе возбужденно указывать на него, большой синий воздушный шар. Агнес ничего этого не замечает. Конфетка видит, как Уильям заговаривает с женой, убеждая ее взглянуть на освещенную луной диковинку. Агнес кивает, словно произнося: «Как мило, дорогой», но поднять кверху взгляд не соизволяет. Видимо, для того, чтобы заслужить ее одобрение, требуется нечто большее, нежели синий воздушный шар.
А то, что происходит на ипподроме «Сандаун‑Парк», где Конфетке представляется еще одна превосходная возможность обратиться средь бела дня в тень Рэкхэмов, примечательно в мере даже большей.
Самого ипподрома Конфетка почти не видит, поскольку его переполняют зрители. Кажется, что на нем собралась половина жителей Лондона, – людей, набранных из всех его слоев и прослоек (ну, кроме совсем уж нищих, вынуждена признать Конфетка… однако за вычетом их представлены все). Едва ли остался здесь дюйм земли, не истоптанный волнующейся ордой мужчин, женщин, детей и собак. Тех, кто предположительно привлек их сюда, – скаковых лошадей и наездников, – Конфетка видит лишь изредка и мельком. Коренастые старые клячи и пони, тянущие за собой тележки с напитками и закусками, выступают в полном неведенье о том, что где‑то поблизости пританцовывают или летят, как ветер, лошади высшей касты. Время от времени поднимается крик, и Конфетка решает, что начался – или закончился – заезд, но затем в толпе словно распускается узел и выясняется, что шум вызван чем‑то другим: обмороком, кулачной дракой, переехавшим чью‑то ступню колесом.
Но, сколь ни малую часть забегов видит Конфетка, Рэкхэмов она видит отлично. Миниатюрная, как любой из жокеев, Агнес стоит в некотором отдалении от людской толчеи, ибо опасается, что ее там задавят. Бедный Уильям! Как бессильно заламывает он руки! Как просительно поглядывает на небеса, прося их излить некие чары, способные растопить сердце жены! Быть может, он жаждет посадить ее, точно дитя, себе на плечи, чтобы она хоть что‑то увидела… Вместо этого он раз за разом втискивает свое нескладное тело
в толпу, надеясь расчистить клочок земли, на который могла бы ступить Агнес. Пусть она даже ни одной лошади не увидит, но хоть полюбуется с его помощью на султана Занзибара, уж это‑то, уверен он, ей понравится!
– Что за дьявольщина творится здесь в этом году! – восклицает Уильям в искательной попытке высказать мысли жены. Но Агнес отворачивается от него и в глазах ее мелькает страх, ее пугает бездумное взывание мужа к окружающим их демоническим силам.
Итак, Рэкхэмы остаются обок толпы, а Конфетка, вместо того, чтобы следить за скачками, следит за pas de deux супружеской четы. Супруга жмется к своему защитнику и при этом уклоняется от его прикосновений; супруг, коченея от рыцарства и раздражения, отчаянно пытается отыскать для существа, столь хрупкого, место в грубо теснящемся реальном мире. И кажется, что репертуар движений, выражающих это тонкое их несогласие, неисчерпаем.
Спустя недолгое время Конфетка замечает еще одного танцующего по окоему толпы человека: карманного вора. Сначала она принимает его за денди, фатоватого господина, слишком робкого, чтобы рискнуть затиснуться в людскую гущу, но затем обращает внимание на позу, в которой он зависает за спиной то одного, то другого зеваки, на почти похотливое удовольствие, с которым карманник бочком подбирается к людям и отступает от них, подобно опылившему цветок насекомому или нежнейшему в мире насильнику. Вот уж кому выпал нынче денек, доставляющий утонченное наслаждение.
Собственно говоря, заметив, что неторопливое продвижение мазурика подводит его все ближе и ближе к Уильяму с Агнес, Конфетка ни малейшего волнения испытать не должна бы; в конце концов, большого ущерба они, будучи обворованными, не понесут, а их реакции на незадачу этого рода лишь пополнят запас накопленных ею знаний. Один‑единственный взгляд убеждает ее, что мягкая розовая сумочка Агнес сдвинута за спину, как того и требует новейшая мода, словно посланная ворам небесами. И стало быть, миссис Рэкхэм, сама напрашивается (как они это называют) на то, чтобы ее обокрали. Так почему бы Конфетке просто не постоять и не полюбоваться работой мастера своего дела? Изящества в нем черт знает на сколько больше, чем в балетных танцорах, которых она видела на прошлой неделе в Хрустальном дворце…
И все же, все же… Наблюдая за приближением мазурика к Агнес, Конфетка ощущает угрызения совести, которые скоро становятся почти нестерпимыми – такую же, примерно, муку испытывает человек, в шею которого с силой вдавливают тупой нож. Она должна предостеречь мис
сис Рэкхэм! Нельзя же не предостеречь ее! Как может она просто стоять и следить за происходящим, обратившись в немую соучастницу негодяя? Конфетка прочищает горло, – покашливание ее остается не слышным за гомоном толпы, – прикидывает, что именно могла бы она крикнуть Агнес. Когда она закричит, голос ее станет еще более уродливым. «Боже, кто эта вульгарная женщина, так хрипло орущая на меня?» – подумает Агнес…
Слишком поздно, момент упущен. Карманник проплыл за спиной миссис Рэкхэм, промедлив лишь миг. И в этот миг, понимает Конфетка, он рассек ее сумочку острым, как скальпель, ножом и выгреб оттуда все, что попало ему в лапу. Уильяма он оставил нетронутым, скорее всего, часов у мерзавца уже предостаточно.
Поеживаясь от стыда, Конфетка следит за танцующим в толпе вором, пока он не исчезает из виду. Многие привстали сейчас на носки и вытянули шеи, распрямясь, насколько это возможно для каждого: скачки вот‑вот завершатся. Уильям предпринимает последнюю бессмысленную попытку расчистить путь для Агнес, провести ее в передние ряды; рука его неуверенно повисает над спиной жены, он не решается коснуться ее. Тут‑то Уильям и замечает, что сумочка Агнес висит на ее спине, как оболочка лопнувшего воздушного шарика. И он что‑то шепчет, склонившись к ее уху.
Агнес с белым, как мрамор, лицом отворачивается от толпы. Сделав несколько шажков, уводящих ее от сумятицы человеческих тел, она останавливается на голой полоске земли, футах примерно в десяти от Конфетки, ни шляпки, ни парасоля которой она, похоже, не видит. Широко раскрытые, наполненные слезами глаза Агнес пристально вглядываются в пустоту перед нею. Громкий восторженный крик поднимается за ее спиной, люди бросают в воздух кепки и размахивают шляпами.
Уильям торопливо приближается к Агнес, обнимает ее утешающей рукою за плечи.
– Ну, скажи же мне, что там было? – спрашивает он – резковато, ему явно не терпится возместить потерю и забыть об этом пустячном происшествии.
– Фотография моей матери, – отвечает, подрагивая под его рукой, Агнес. – Остальное не важно.
– Какая еще фотография? – спрашивает Уильям с таким изумлением, точно жена призналась ему, что носила в ридикюле чучело зебры или чугунный пресс для приготовления сыра.
– Фотография моей матери, – повторяет Агнес. На щеках ее поблескивают слезы. – В медальоне. Я всегда ношу ее с собой.
Уильям открывает было рот, чтобы осудить ее за глупость, но сдерживается. И, промолчав несколько секунд, предлагает:
– Я отыщу фотографа. Если дело у него поставлено на правильную ногу, он должен был сохранить пластинки…
– Ах, не будь таким идиотом, Уильям, – говорит Агнес, закрывая уже припухшие глаза. – Фотографию сделали задолго до нашего знакомства. Тебя в то время просто не существовало.
Уильям снимает ладони с плеч жены, кладет одну себе на затылок и, пытаясь переварить сокрушительную логику Агнес, оглядывается на толпу. Скачки закончились, некоторое число разряженных зрителей уже направляется к ожидающим их каретам и кебам. Сегодняшний день помечен в календаре Сезона не одной галочкой, он обещает еще многое, и светские дамы украдкой поглядывают, покидая толпу, на подолы своих платьев, – не испачкала ли их земля ипподрома.
– Поедем домой, дорогая, – говорит Уильям.
Агнес, еще роняя слезы, оцепенело стоит на маленьком квадратике ничейной земли.
– Домой? – отзывается она так, точно ей не по силам представить, о каком фантастическом месте говорит ее муж.
– Да, – отвечает Уильям и ведет свою женушку к выходу, мимо замешкавшейся женщины с дешевым парасолем в руке. – Нам туда.
Итак, Рэкхэмы грузятся в свой кеб, а Конфетка в свой. Так часто этим все и заканчивалось – так часто, что уже стало едва ли не рутиной. Рэкхэмы покидали то или иное событие Сезона и отправлялись «домой», а тень их, Конфетка, спешила в свое жилище на Прайэри‑Клоуз, надеясь на то, что в эту ночь Уильям приедет к ней. Не может же она вечно тащиться за ним на расстоянии в двадцать шагов или бродить вдоль ограды его парка! Ей должно находиться там, где он рассчитывает ее увидеть, и быть готовой принять его.