ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 28 глава




 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

 

Весна уже в разгаре и каждому, кто знаком с Агнес Рэкхэм, остается лишь дивиться ее воскрешению из мертвых. Еще совсем недавно Агнес лежала, труп‑трупом, в темной и душной спальне; теперь же она, приготовляясь к началу Сезона, живит дом своим ангельски певучим голосом.

– Раздвиньте шторы, Летти! – восклицает она чуть не на каждом шагу.

Весь день она упражняется: в умении сохранять прямизну осанки, оборачиваться сдержанно и скромно, соблазнительно улыбаться, переступать так, чтобы движения ног ее оставались незаметными. Ведь это целое искусство – передвигаться так, точно к ногам твоим приделаны ролики, – и владеют им только избранные.

– Положите мне на голову книгу, Клара, – говорит она своей служанке, – и отойдите в сторону.

Впрочем, труды Агнес не ограничиваются четырьмя стенами Рэкхэмова дома: она совершает частые набеги на Оксфорд‑ и Риджент‑стрит, возвращаясь оттуда со свертками в полосатой обертке, большими и малыми. Принц Уэльский может еще пребывать на Ривьере, но для Агнес Рэкхэм Прием, Который Длится Сто Дней, уже начался. Она снова ощущает себя едва ли не дебютанткой!

И разумеется, всем этим она обязана своему ангелу‑хранителю. Как воодушевляет женщину сознание того, что есть на свете существо, которое любит ее и желает ей только добра! Какое облегчение приносит мысль, что тебя понимают – по‑настоящему, до самого донышка! Ангелу‑хранителю Агнес ведомо, что владеющее ею желание блеснуть во время Сезона порождено Причиной Высшего Порядка, – дело вовсе не в легкомысленном стремлении к успеху, но в борьбе Добра со Злом. Зло наслало на Агнес болезнь и сделало все, чтобы лишить ее места в Свете, и сейчас она изгоняет Зло из своей жизни – с помощью духа‑избавителя и крошечных розовых пилюлек, которые присоветовала ей миссис Гуч. Каждая из них не превышает размером блестки на платье и каждая более чем способна избавить Агнес от головных болей!

Сегодня ей доставили две дюжины лайковых перчаток. Для начала хватит, хотя она полагает, что перчаток ей понадобится много больше, поскольку стирать их – как это глупо! – нельзя. («Знаете, Клара, я не понимаю, почему все так шумят по поводу Великого Прогресса Науки, если мы, женщины, вынуждены то и дело пополнять запасы вещей самых необходимых».) Пара новых перчаток Агнес уже побывала на растяжке, однако большие пальцы ее в них все равно не влезают, даже с пудрой. Нелепость какая‑то! Не могли же ее большие пальцы потолстеть, верно? Клара уверяет, что они остались такими же тонкими, какими и были.

Перчатки – это лишь одна из сотни ее дилемм. К примеру, ей в самом скором времени придется выбрать духи, которыми она будет пользоваться во время Сезона. В прошлые годы она избегала любых ароматов Рэкхэма, ибо опасалась погрешить против Хорошего Вкуса, обратившись в ходячий панегирик коммерческой деятельности свекра. Однако в последнее время дамские журналы голос в голос твердят, что женщина по‑настоящему изысканная теперь ограничивается одеколоном и лавандовой водой, а они у всех изготовителей одинаковы – так почему же не воспользоваться рэкхэмовскими? В конце концов, знать об этом будет только она, что сделает ее выбор чисто этическим. И еще один вопрос: следует ли ей надеть, когда она отправится в Каркажу, на Праздник крокета, белое шелковое платье? Погоде доверять невозможно, юбка может перепачкаться и намокнуть, однако белый цвет так ей идет, а ни одна женщина наверняка не появится там в белом. Конечно, Агнес может приказать миссис Ле‑Квайр (своей новой портнихе) снабдить юбку белого платья port‑jupe, однако позволит ли это решить проблему? Играть в крокет и одновременно удерживать подол приподнятым будет нелегко, понимает Агнес.

Визит миссис Гуч и ее замечательные советы касательно пилюль и покладистых фармацевтов («Старый брюзга Гослинг прочитает вам лекцию, да тем все и кончится; зато другие – состройте им глазки, и они ваши!») настолько изменили жизнь Агнес, что она решила принимать отныне любых дам, какие пожелают нанести ей визит. Пусть знают все: двери дома миссис Агнес Рэкхэм открыты!

В темные времена, в месяцы болезни и унизительного безденежья, она выбрасывала все присылавшиеся ей визитные карточки. Теперь их место занимают новые – и поступают они от новых людей, желающих увидеть Агнес Рэкхэм.

Сегодня, к примеру, приходила миссис Амфлетт. Очень милая дама, – выбрав для визита время от четырех до пяти дня, а не от трех до четырех, она тем самым показала Агнес, что относится к ней не как к женщине, стремящейся снова вернуться в Свет после болезни, но как к человеку вполне здоровому, которому можно нанести самый обычный визит. Как это приятно!

Представшая перед ней миссис Амфлетт разительно отличалась от женщины, которая в смутных воспоминаниях Агнес скользила два года назад по полам бальной залы. Та миссис Амфлетт была (если говорить без обиняков) веснушчатой пышечкой. Сегодня же, войдя в гостиную Агнес, она оказалась тонкой, как тростинка, дамой с безупречно белой кожей. Разумеется, сгоравшей от любопытства Агнес страх как хотелось махнуть рукой на воспитанность и спросить, но, в конце концов, миссис Амфлетт сама открыла ей свой секрет, состоявший в: (1) диете из воды, сырой моркови и нескольких ложек супа из бычьих хвостов; и (2) роулендовского лосьона «Калидор», поверх которого нужно лишь немного «пройтись» пудрой.

– Я бы вас ни за что не узнала! – похвалила ее Агнес.

– Вы слишком добры.

– Нисколько.

(Сказать по правде, как ни очаровательно выглядела миссис Амфлетт, она пусть и совсем чуть‑чуть, но смутила Агнес тем, что несколько раз упомянула мимоходом о «малыше» и «материнстве», словно питала иллюзию, будто это приличествующая светской беседе тема. Быть может, миссис Амфлетт, только что отбывшей срок домашнего заключения, пока еще рановато возвращаться в Свет? – погадала Агнес, но, проявив широту души, отогнала от себя эту мысль. Да и не кривить же, в самом деле, нос, приобретя возможную союзницу на время Сезона!)

– А вы, миссис Рэкхэм, вы так чудесно выглядите. В чем ваш секрет?

Агнес лишь улыбнулась, она уже поняла, что рассказывать о своем ангеле‑хранителе следует лишь людям, которым она могла бы доверить и собственную жизнь.

Сейчас она стоит у окна своей спальни, изнывая от желания, чтобы под деревьями – вон там, у ворот дома, материализовался ее ангел‑хранитель. Рука Агнес просто зудит от потребности помахать ему. Однако просить о чудесах – это неправильно, они случаются, лишь когда Бог на мгновение опускает суровые глаза Свои, и Богородица, воспользовавшись этим, тайком являет тебе милосердие. Бог, решила Агнес, состоит в англиканской церкви, а Богородица держится Истинной Веры; отношения у Них непростые, Они не сходятся ни в чем – кроме одного: если Они разведутся, в образовавшуюся пустоту алчно вторгнется Дьявол. Вот Они и терпят друг друга и заботятся о нашем мире, как могут.

Агнес подходит к зеркалу, вглядывается в свое лицо. Она почти уже прожила половину третьего десятка лет, и впереди замаячил призрак старения. Ей необходимо соблюдать крайнюю осторожность, только так сможет она уберечься от увядания и распада, ибо существуют беды, против которых бессилен и сон. Каждую ночь Агнес отправляется в Обитель Целительной Силы, где небесные сестры утешают и нежат ее, однако, если она появляется у их увитых плющом ворот в состоянии слишком плачевном, сестры покачивают головами и ласково выговаривают ей. И тогда Агнес понимает – проснувшись поутру, она почувствует боль.

Боль она чувствует и сейчас. В правом глазу мельтешат подобия падающих снежинок, и какой‑то пульсик бьется за ним. Может быть, когда случилась та злополучность с куриным бульоном, она отрыгнула, сама того не заметив, последнюю из принятых ею розовых пилюль? Может быть, стоит принять еще одну… хотя злополучность оставила во рту Агнес горький привкус, и она предпочла бы, скорее, глоточек «Бодрящего бальзама Годфри».

На лбу ее, слева, имеется почти невидимый под нависающим над левым глазом полумесяцем золотистых волос шрам, приобретенный ею еще в детстве, при падении. Это ее навечный, нестираемый изъян. Как ужасна ранимость плоти! Агнес хмурится, но тут же спохватывается и старается снова разгладить кожу лба – из страха, что морщины прилипнут к нему навсегда.

Она закрывает глаза, воображая стоящего рядом ангела‑хранителя. Прохладные, гладкие, как алебастр, ладони ложатся ей на виски, массируя их. Призрачные пальцы проникают под кожу и погружаются внутрь головы, бестелесные и все‑таки доставляющие наслаждение – не меньшее, чем ногти, которыми скребешь расчесанное место. Пальцы отыскивают источник боли и вытягивают его, и целый ком Зла изымается из души Агнес, точно паутинка белых прожилок из апельсина. Агнес содрогается от удовольствия, от ощущения, что нагая душа ее очистилась.

А потом, открыв глаза, с удивлением обнаруживает, что лежит, распростершись, на полу, и вглядывается в медленно вращающийся потолок и в перевернутое вверх ногами озабоченное лицо Клары.

– Может быть, послать за помощью, мадам? – спрашивает служанка.

– Разумеется, нет, – отвечает Агнес. – Я прекрасно себя чувствую.

– Доктор Харрис показался мне таким хорошим человеком, – продолжает Клара, называя имя врача, который оказывал миссис Рэкхэм помощь при последней ее неприятности. – Совсем не то, что доктор Керлью. Может быть, я…?

– Нет, Клара. Помогите мне подняться.

– Его так встревожило, что вы падаете, – настаивает служанка, поднимая свою госпожу с пола.

– Он молод… красив, сколько я помню, – прерывисто произносит Агнес, покачиваясь так, точно у нее кружится голова, но оставаясь стоять на ногах. – Не диво, что вы хотите… еще раз увидеть его. Однако нам не следует зря расходовать его время, не так ли?

– Я думаю только о вашем здоровье, мадам, – упорствует уязвленная Клара. – Мистер Рэкхэм сказал, что мы должны сообщать ему о всех ваших недомоганиях.

Агнес судорожно вцепляется в руку Клары.

– Не говорите Уильяму о сегодняшнем, – шепчет она.

– Мистер Рэкхэм сказал…

– «Мистер Рэкхэм» ничего о происходящем знать не обязан, – заявляет Агнес, опаленная, точно языком пламени, вдохновением, позволяющим ей вновь возобладать над Кларой. – К примеру, ему вовсе не нужно знать, откуда у вас взялись деньги на покупку корсета. Он очень вам идет, однако… мы, женщины, имеем право обладать кое‑какими тайнами, так?

Клара бледнеет:

– Так, мадам.

– А теперь, – вздыхает Агнес, разглаживая морщинки на своих рукавах, – будьте душечкой, принесите мне «Бальзам Годфри».

Задувающий во французское окно легкий прерывистый ветерок, шаловливый, точно призрачное дитя, ворошит страницы Конфеткиного романа. Она давно уже отложила перо, и ветерок прижимает трепещущий верхний лист к сочащемуся чернилами навершию вставочки, создавая на бумаге эолов сумбур. Конфетка этого не замечает, она продолжает рассеянно щуриться, глядя на залитую солнечным светом листву своего садика.

Она надеялась, что, переставив секретер вплотную к раскрытому окну, поближе к дуновениям свежего воздуха Прайэри‑Клоуз и к запаху земли под кустами роз, обретет вдохновение. Вдохновения все еще как не бывало, однако она хотя бы не засыпает – немалый шаг вперед в сравнении с тем, что происходит всякий раз, как она берет с собой рукопись в постель…

Снаружи, на лежащей выше ее головы дорожке, по которой, похоже, никто никогда не ходит, скачет взад‑вперед пара воробьев, собирая всякий сор для постройки гнезда. Разве не приятно будет, если они совьют гнездышко здесь, в розовом кусте? Но нет, затененный клочок неухоженной Конфеткиной зелени интересен им только возможностью стянуть из него какой‑нибудь прутик, – дом свой они строят где‑то еще.

Листок снова трепещет под ветром и на этот раз сбрасывает перо, и оно с пристуком падает на столешницу. Конфетка инстинктивно дергается вперед, однако преуспевает лишь в том, что резко толкает чернильницу, из которой выплескиваются три или четыре больших капли, и те, ударясь о стол, осыпают брызгами ее нефритовых тонов платье.

– Да проклянет Господь и Господа, и все… – гневно начинает она, но не договаривает, а только вздыхает. Концом света случившееся никак уж не назовешь. Она может попробовать замыть чернила, а если не получится – или, если она не даст себе труда заниматься этим, – что ж, можно будет купить новое платье. Сегодня утром из банка Уильяма прислали очередной конверт, добавившийся к тем, что лежат в нижнем ящике ее гардероба. Щедрость Уильяма не пошла на убыль, – а, может быть, недостаток воображения не позволяет ему переменить данные банкиру указания; так или иначе, денег у Конфетки набралось больше, чем она сможет потратить, даже если возьмет в привычку поливать свою одежду чернилами.

Она должна закончить роман. Ничего подобного ему до сих пор не издавалось; он произведет сенсацию. Уж если тщеславным обормотам наподобие школьных дружков Уильяма удается наделать шуму их жалкими богохульствами, подумайте, какое действие может произвести эта книга, впервые сказав правду о проституции! Мир готов к этой правде; новый век стоит при дверях; каждый год появляется новый труд, в котором бедность оказывается предметом статистического рассмотрения, а не дешевой романтической трескотни. Все, что теперь требуется, это большой роман, способный увлечь воображение публики – тронуть ее, прогневить, пронять до мозга костей, привести в ужас, скандализировать. История, которая будет хватать людей за руки и отводить на такие улицы, на какие они и носов никогда сунуть не решались; история, которая сорвет все покровы с поступков, коих никто еще никогда не показывал, позволит зазвучать голосам, доселе неслыханным. История, которая безжалостно укажет пальцем на тех, кто во всем виноват. И пока такой роман не выйдет в свет, проституток будет по‑прежнему душить саван, на котором начертано: «Большое общественное зло», а причина их бедствий будет по‑прежнему разгуливать на свободе…

Конфетка опускает взгляд на созданные ветерком чернильные узоры. Самое время заменить их чем‑то более осмысленным. Все падшие женщины мира ждут, когда она скажет правду. «Это рассказ не обо мне, – говорила она тем из своих товарок, которые умели читать, – он обо всех нас…». И сейчас в ее озаренном солнцем кабинете на Прайэри‑Клоуз, она начинает раскаиваться в сказанном.

– Я умираю, Тиша, – так говорила ей Элизабет в последнюю ночь своей жизни – в ночь, которая предшествовала вашей встрече с Конфеткой – помните, в писчебумажной лавчонке на Грик‑стрит? – Завтра утром я уже стану куском холодного мяса. В комнате приберутся, а меня бросят в реку. И угри станут выедать мне глаза.

– Тебя не бросят в реку. Я этого не позволю.

Элизабет сжимает ей руку с немалой для худого мешка с костями силой.

– И что же ты сделаешь? – насмешливо хрипит Элизабет. – Созовешь всех моих родичей и мать с отцом на красивые христианские похороны, чтобы викарий рассказал им, какой я была хорошей?

– Если ты этого хочешь.

– Иисусе Христе, Конфетка, какая ты все же бесстыжая врунья. Неужели ты никогда не краснеешь?

– Я серьезно. Если тебе нужны похороны, я их устрою.

– Иисусе Христе, Иисусе Христе… и горазда же ты врать. Так ты и сумела пробиться в Вест‑Энд, уверяя каждого мужика, что такой большой елды, как у него, ты отродясь не видала?

– Не стоит оскорблять меня лишь потому, что ты умираешь.

Они смеются и обеим становится чуть легче, однако рука Элизабет так и сжимает запястье Конфетки – крепко, как песьи челюсти.

– Никто обо мне не вспомнит, – говорит умирающая, слизывая капли катящегося по ее лицу пота. – Угри станут выедать мне глаза, и никто даже знать не узнает, что я жила на свете.

– Глупости.

– Да я ведь уже умерла – в тот раз, как впервые раздвинула ноги. «С этого дня у меня больше нет дочери» – так сказал отец.

– Ну и дурак.

– Вся моя жизнь ушла в песок, точно моча в проулке. – В отвратительном желтом свете и при том, каким обильным потом покрыты щеки Элизабет, трудно сказать, плачет ли она. – Я ведь старалась, Тиша. Лезла из кожи вон, лишь бы не оказаться у Бога на плохом счету. Даже после того, как стала шлюхой, все еще лезла – а ну как мне выпадет новый шанс. Возьми любой день за последние двадцать лет, посмотри, как я старалась, и тебе придется признать, что легко я не сдаюсь.

– Конечно, не сдаешься. Это всем известно.

– А знаешь, никто не приходит повидаться со мной. Никто. Кроме тебя.

– Наверняка все пришли бы, если б смогли. Просто они боятся, только и всего.

– Ну конечно, конечно. А это самый большой хуй, какой я видела в жизни…

– Ты выпить не хочешь?

– Нет, выпить я не хочу. А ты вставишь меня в свою книгу?

– В какую книгу?

– Ну, которую ты пишешь. «Женщины против мужчин», она ведь так называется?

– Называлась когда‑то. С тех пор она переменила с десяток названий.

– Так ты меня туда вставишь?

– А ты этого хочешь?

– Какая разница, чего я хочу? Вставишь или не вставишь?

– Если ты хочешь.

– Иисусе‑Христе, Конфетка. Неужели ты никогда не краснеешь?

Конфетка встает из‑за письменного стола, отходит к окну, ей нужно избавиться от воспоминаний о липких, вцеплявшихся в ее руку пальцах Элизабет. Она нервно сжимает и разжимает собственные пальцы, ей кажется, что на них еще сохранился пот умирающей женщины, хоть Конфетка и знает – это ее собственный пот пощипывает трещинки на коже ладоней. Она поднимает перед собой руки, поворачивает ладони так, чтобы на них падал солнечный свет. Кожа ее в последнее время приобрела вид просто пугающий, хоть она и умащивает руки на ночь Рэкхэмовским «Crème de Jeunesse». [54]Ах, была бы у нее баночка с медвежьим жиром, запас которого всегда имелся в ктадовке миссис Кастауэй, – однако Конфетка и представить себе не способна, где в Марилебоне можно купить медвежий жир.

Опустив взгляд, она обнаруживает, что чернильные пятна слились на платье в одну теперь уж большую кляксу – надо бы сменить его на чистое – вдруг Уильям приедет. Она укладывает потрепанные страницы рукописи в папку. Фаланга перечеркнутых заглавий смотрит на нее, самые первые замазаны чернилами так густо, что уже стерлись из памяти Конфетки, однако несколько последних небрежно перечеркнуты всего лишь одной линией. «Женщины против мужчин» еще вполне различимо, как и его предшественник: «Гневный вопль из безымянной могилы». Самое последнее, «Падение и возвышение Конфетки», нацарапано тонким пером лишь на пробу. Она берет первую страницу и единым махом прочитывает: «Все мужчины устроены одинаково…» – и еще двадцать, пятьдесят следующих за этими слов. Как странно, кусок, который ты читала уже не раз, прочитывается быстро, а новый требует усилий, чтения слова за словом. Вся первая страница проигрывается в ее сознании почти сама собой, точно песенка шарманки, ручку которой крутит мартышка.

Мое имя: Конфетка, – а если нет, лучшего я все равно не знаю.

Я – то, что вы именуете Падшей Женщиной, но уверяю вас, я не падала, меня толкнули. Гнусный мужчина, вечный Адам – тебе предъявляю я обвинение!

Конфетка в замешательстве прикусывает губу – сильно, до крови.

Два часа спустя, после того, как она упрятала свой роман в комод и почитала взамен свежий номер «Лондонских иллюстрированных новостей», Конфетка уже снова сидит в ванне. Ей кажется, что она, готовясь к возможным визитам Уильяма, проводит теперь в воде половину своего времени. Нет, вы же понимаете – она не то чтобы считает Уильяма достойным подобных хлопот; не то чтобы не презирает его или, если такое слово представляется вам слишком резким, не относится к нему с сильным неодобрением – и это еще самое малое… Просто Уильям интересует ее в качестве, как бы это сказать, ценного предмета потребления, и Конфетке хочется, чтобы он служил ей как можно дольше. Если ей удастся сделать его расположение (любовь, как он это называет) достаточно долговечным, у нее появится шанс – выпадающий в жизни всего лишь раз – облапошить Судьбу. Под крылышком Рэкхэма возможно все…

Из всех уголков жилища на Прайэри‑Клоуз в этой черно‑горчичной ванной комнате, в этом лощеном закутке, она в наибольшей степени чувствует себя как дома. Прочие комнаты слишком велики, слишком пусты; потолки их слишком высоки, а полы и стены слишком голы. Конфетке хотелось бы, чтобы они были уютными, заполненными выбранной ею мебелью и безделушками, однако она слишком нерешительна, чтобы покупать их, да, собственно, и плохо представляет себе, что ей дозволено покупать. Только эта маленькая ванная комната, при всей ее жутковатой глянцевости, и кажется Конфетке удобной и завершенной: на полосу черных обоев можно смотреть, не уставая, часами; деревянный пол посверкивает в льющемся сверху свете; полотенца, висящие на бронзовой вешалке, мягки и ворсисты; а пузырьки и баночки с продукцией Рэкхэма ярки и веселы, как игрушки. И самое успокоительное здесь – это влажный пар, клубящийся с неспешностью облака.

 

Конфетка понимает – ей не следует принимать ванны так часто. Ванны вредят ее коже. Именно из‑за них ладони ее трескаются и воспаляются; кожа нуждается не в «Crème de Jeunesse» и не в медвежьем жире, а в том, чтобы проводить меньше времени в теплой, мыльной воде! Но даже и зная об этом, Конфетка каждый день, а иногда и по два раза на дню наполняет ванну и позволяет себе опуститься в нее – потому что ей это нравится. Ну, если «нравится» слово неверное, тогда… это ее успокаивает. В последнее время она стала до странности раздерганной – льет без всяких на то причин слезы, порой не находит себе места от тревоги, видит во снах ужасы детства, о которых, казалось, и думать забыла. Она, лишь недавно принадлежавшая к разряду женщин, умеющих, услышав от мужчины: «А что помешает мне убить тебя сию же минуту?», разоружить его подмигиванием; она, похоже, обращается в девицу, не способную сносить, проходя по улице, даже непристойного свиста.

– Ты размякаешь, – говорит она себе, и звук ее голоса, столь некрасивого и немузыкального в сравнении с голосом Агнес Рэкхэм, множество раз повторяется, отражаясь от стен заполненной паром ванной.

– Ты размякаешь, – снова говорит она, стараясь повысить тональность исходящих из ее гортани нот. Напевность, надо постараться, чтобы в голосе ее ощущалась напевность. Но получается лишь шепелявость.

– Голосок у тебя, – произносит она, запуская губкой в свои ступни, – точно у содомита.

Правую руку страшно саднит; выжатое из губки мыло проникает в трещинки на ладони, в чувствительные, почти кровоточащие складки ее плоти. В этом, по крайней мере, смысле она безусловно размякла в сравнении с прошлым.

– Ах, Уильям, какой чудесный сюрприз! – репетирует она, вновь добавляя напевности в голос, а следом смеется, и резкие звуки хохота ее ударяются в плитки ванной. Из воды поднимается пузырек кишечных газов, он пробивает поверхность и обращается во влажное облачко вони.

Конфетка знает – Уильям вряд ли приедет сегодня. Сезон уже на носу, и (как он с сожалением объяснял ей при последнем визите), у него не будет теперь ни минуты покоя, его станут таскать с обеда на обед и «силком» загонять на оперные и иные спектакли.

– Но кто же будет тебя загонять? – решилась спросить Конфетка. – Агиес?

Уильям, уже вылезший из постели, вздохнул, протянул руку к штанам.

– Нет, ее мне винить не в чем. Правила сложной игры, в которой мы участвуем, все эти балетные па, которые мы обязаны исполнять, нравятся

 

нам они или не нравятся, установлены властью, полномочия коей моей женушке и не снились. Я обвиняю (и он, словно извиняясь за то, что покидает ее так скоро, проводит ладонью по совсем недавно вымытым волосам Конфетки)… я обвиняю Общество.

В спальне Агнес Рэкхэм, по кровати Агнес Рэкхэм разложены десятки карточек – так, что они образуют (более или менее) очертания человеческой фигуры.

– Вы знаете, что это? – спрашивает Агнес у Клары, только что вошедшей к ней и с насупленным недоумением вглядывающейся в эту картину.

Клара подходит поближе к кровати, не понимая – разыгрывает ли ее хозяйка или просто сходит, по обыкновению своему, с ума.

– Это… приглашения, мадам.

И действительно, мозаичная фигура с ненатурально тонкой талией и большой головой целиком сложена из cartes d'invitation,[55]– в каждой из которых выражается надежда, что человек, эту карточку приславший, будет иметь удовольствие увидеть у себя Агнес в предстоящем Сезоне.

– Это нечто большее, Клара, – говорит Агнес, побуждая горничную раскрыть дремавший в ней доселе дар понимания тонкой символики. Бедная служанка вновь начинает подозревать, что ее дурачат, и наконец, миссис Рэкхэм решает положить конец ее страданиям.

– Это прощение, Клара, – сообщает она.

Клара кивает и, получив на то разрешение, уходит, облегченно вздыхая.

И все же, хоть Кларе оно и невдомек, миссис Рэкхэм совершенно права и с ума нисколько не сходит. Для многих ищущих участия в Сезоне леди и джентльменов месяц, открывающийся «Днем всех дураков», становится источником горького унижения, ибо они обнаруживают, что их занесли в разряд Неприемлемых. Рассылаемые ими приглашения на званые обеды и иные «события», коим предстоит состояться в мае, во множестве возвращаются к ним с ответами «Сожалею, но присутствовать не смогу», а сами они соответственных приглашений не получают. И все большее число мужчин допоздна засиживается удлиняющимися апрельскими вечерами у догорающих каминов, глядя в них с каменным выражением, каковое приберегается обычно для известий о банкротстве или неверности жены; женщины же льют слезы и бессильно обдумывают планы мести. Если бал у леди Такой‑то назначен на 14 мая, а к 14 апреля вы никакой обшитой кружевом carte d'invitation не получили, можете быть уверены – вас приговорили к изгнанию.

Никто не гибнет для общества сразу: лишь немногие из тех, кто в один год сверкает в самом отборном светском созвездии, извергается из него уже на следующий; куда чаще человек устанавливает, что звезда его закатилась, лишь прибегая к дьявольски сложным расчетам, требующим владения математикой рангов. Что касается Агнес Рэкхэм, ей таких расчетов производить не приходится: для нее открыты все двери.

А вот Генри и миссис Фокс апрельская почта никакой радости не доставляет. Оба получили лишь по нескольку приглашений – больше, чем ничего, но меньше, чем когда‑либо прежде.

Каждый укладывал полученные приглашения в ящик комода и каждый отвечал «Сожалею, но присутствовать не смогу». Что касается миссис Фокс, причину тут составляет дурное здоровье: она уже не в силах подолгу стоять, прогуливаться, играть в крокет и совершать все прочее, требуемое Сезоном. Состояние ее ухудшилось так значительно, что люди, с ней не знакомые, замечают это с первого взгляда и бормочут: «Не жилица». Друзья же и родственники все еще наполовину ослеплены послесвечением ее прежней силы и перешептываются о том, что вид у Эммелин «измученный» и что ей «следует отдохнуть». Они советуют миссис Фокс наслаждаться весенним солнышком, ибо не существует лучшего лекарства от бледности. «И не кажется ли вам, – тактично осведомляются они, – что, проводя так много времени в трущобах, вы себе только вредите?».

Во второе воскресное утро апреля миссис Фокс и Генри, как и всегда, прогуливаются после церкви по парковой аллее.

– Что ж, – надменно произносит Генри, – мне, во всяком случае, нечем извинить мой отказ участвовать в этом шумном веселье.

– Да и мне тоже, – говорит миссис Фокс. – Но мы ведь тревожимся по иному поводу, не правда ли? Нас не только не извинили, нас отвергли. И по какой же, хотелось бы знать, причине? Неужели мы оба такие уж Неприкасаемые? Неужели слишком уж вышли за рамки приличий?

– По‑видимому, так, – хмурится Генри, вышагивая медленно и скорбно. Как и всегда, иронии ее он не заметил, что и составляет, по мнению Эммелин, один из самых симпатичных его недостатков.

– Ах, Генри, – говорит она, – давайте смотреть правде в лицо. Мы ничего не можем предложить тем, кто равен нам по положению. Посмотрите

 

на себя: вы могли возглавить огромный концерн, а вместо этого ограничились скромным содержанием и живете в коттедже, который приличествует разве что простому рабочему. И, разумеется, Люди Светские решили, что, если они пустят на порог вас, следом в их двери может постучаться Бог весть какое человеческое отребье.

Она вглядывается в покрасневшее лицо Генри:

– О, но почему же он так краснеет? Да он стоит десятка этих «Светских Людей».

– К тому же, – продолжает она, – для вас непереносимо, когда люди, желая повеселиться, отодвигают Бога в сторонку и… ну, признайтесь, – ожидать, что вы сможете развлечь чьих‑то гостей, никак уж не приходится.

Он фыркает и краснеет еще пуще.

– Ну, на некоторое число званых обедов меня все‑таки пригласили – в дом моего брата. И я попросил избавить меня от них.

– Но, Генри, миссис Рэкхэм держится о вас такого высокого мнения!

– Это так, однако на обедах Уильяма моим визави вечно оказывается кто‑то, кого я не переношу, и мне приходится до конца вечера вести прескучнейшие разговоры. И в этом году я решил: довольно. Я и без того слишком часто сталкиваюсь с Бодли и Эшвеллом.

– Милый Генри, – улыбается миссис Фокс. – Вам следовало бы игнорировать их. Они – шакалы, а вы – лев. Лев, готова признать, сдержанный и кроткий, однако…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: