Частные жилища, людные сборища. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ




– Это, – произносит он, театрально выставляя перед собой свободную руку, – твое. Все это.

На миг в прихожей воцаряются безмолвие и неподвижность – подобие tableau vivant, образуемой мужчиной, женщиной и вазой с красными розами.

Затем: «О, Уильям! – восклицает ошеломленная Конфетка, когда Рэкхэм вводит ее в гостиную. – О, Боже!». На всем пути сюда она приготовлялась к тому, что ей придется ломать, каким бы ни оказался маленький сюрприз Уильяма, комедию, однако теперь необходимость в актерстве отпадает, Конфетку и впрямь пошатывает от изумления.

– Ты дрожишь, – отмечает он, беря, дабы засвидетельствовать это явление, ее ладонь в свои. – Почему ты дрожишь?

– О, Уильям! – глаза, которые она переводит с роскошной комнаты на него и обратно, влажны. – О, Уильям!

Поначалу эти изъявления благодарности застают его врасплох, он даже сомневается в искренности их – даром, что в искренности проявлений ее страсти к нему не сомневался никогда. Однако, едва поняв, что Конфетка и вправду поражена, он преисполняется гордости за себя, сумевшего вызвать этот всплеск упоения. Ему начинает казаться, что Конфетка может, того и гляди, упасть в обморок, и потому Уильям берет ее за плечи и разворачивает лицом к себе. Быстро развязав узел, которым стянута под ее подбородком шелковая лента, Уильям снимает с Конфетки шляпу и вытаскивает булавки из ее волос, и золотисто‑охряные локоны Конфетки осыпаются, подобно вытряхиваемой из корзины только что настриженной шерсти. У него щемит сердце: ах, если бы это мгновение длилось вечно!

– Ну что? – лукаво осведомляется он. – Не желаешь ли ты осмотреть свой новый дом?

– О да! – восклицает девушка и отпрыгивает от него. Сияя улыбкой, он наблюдает, как Конфетка обходит, пританцовывая, гостиную, как осваивается с нею, как утверждает свои права на ту или иную вещь либо поверхность, касаясь их ладонью, как вылетает в дверь, ведущую в смежную комнату. И не может не вспомнить при этом об Агнес, в первый раз обходившей дом на Чепстоу‑Виллас, – она смахивала на больную, вздорную девочку, остававшуюся слепой ко всему, не замечавшую ни единого из сделанных им приготовлений.

– Надеюсь, я подумал обо всем, – негромко говорит он Конфетке на ухо, подойдя к ней, зачарованно стоящей у письменного стола кабинета. Она оцепенело принимает его поцелуи, не отрывая взгляда от своего отражения в полированном дереве столешницы.

– А это что за комната? – спрашивает она. Уильям ласково проводит бородой по ее шее:

– Швейная, гардеробная, кабинет – все, что захочешь. Я не стал обставлять ее полностью, думал, что тебе захочется перенести сюда одну‑две вещи из твоей прежней комнаты в доме миссис Кастауэй.

– Она знает?

– Конечно, знает. Я обо всем с ней договорился.

Лицо Конфетки белеет. Кошмарное видение внезапно является ей: видение поднимающейся по лестнице в ее комнату старухи в кроваво‑красном платье; видение отворяемой дверки буфета, за которой белеет рукопись «Падения и возвышения Конфетки». Нельзя допустить, чтобы миссис Кастауэй хотя бы коснулась этих страниц! На них Мадам, названной «миссис Джеттисон», предъявляются обвинения во многих, многих грехах, из коих главный – насилие, совершенное над ее невинной дочерью, неустрашимой героиней романа.

– Моя комната… моя прежняя комната… – запинаясь лепечет она. – Как… как вы договорились…?

– Не волнуйся, – со смехом отвечает Рэкхэм. – Я позаботился о сохранении твоих личных тайн. В комнате ничего не тронуг, пока ты не заберешь из нее все, что тебе понадобится. Это я тоже устрою – выбери только день.

И Уильям гладит ее по лицу, успокаивая, стремясь вернуть ему прежние краски.

Сконфуженная, Конфетка направляется к двухстворчатому окну, глядя, как к ней приближается ее разделенное на четыре части отражение. Стекла вставлены под чуть различающимися углами, поэтому четыре части ее отражения немного не согласуются – до тех пор, пока она не подходит так близко, что обретает прозрачность, а там и вовсе исчезает. Снаружи лежит крошечный, огороженный стеной садик, разглядеть его в темноте трудновато, видно, впрочем, что он изобилует… ну, в общем, какой‑то растительностью – живым доказательством того, что новое ее жилище находится в первом этаже и окружено зеленью, какой на Силвер‑стрит и не сыщешь. Сомнения покидают Конфетку, к ней возвращается радостное возбуждение.

– О, Уильям! – снова вскрикивает она. – Неужели все это и вправду принадлежит только мне?

– Да, да, – смеется он. – Только нам. Я взял этот дом в бессрочную аренду.

– О, Уильям!

И снова она отправляется в путь по дому, сорвав с рук перчатки и бросив их на пол, чтобы пройтись пальцами по корешкам книг в шкафу, по узким тисненым полоскам обоев. Конфетка перепархивает из комнаты в комнату, Уильям следует за ней, наблюдая, как она исполняет в каждой один и тот же танец торжества и осязательного ознакомления. Сколько же возов всякой всячины накупил для нее Рэкхэм! Дом переполнен разного рода безделицами – полезными и бесполезными, уродливыми и красивыми, остроумными и непрактичными, и все они, насколько способна судить Конфетка, стоят недешево.

– Давай покажу, давай покажу! – повторяет он раз за разом. – А вот тут ванна с горячей водой. Пользоваться ею совсем просто. Даже дитя…

И он демонстрирует процедуры, позволяющие наслаждаться, не рискуя нажить неприятности, всей роскошью новейшего века.

– Теперь повтори, – просит он, поскольку выглядит Конфетка несколько ошарашенной. – Покажи, что ты все поняла.

И она показывает, показывает.

По мере того, как до сознания Конфетки доходит, какие деньги потратил на нее Уильям, она начинает двигаться все быстрее, перелетая из комнаты в комнату, от стола к этажерке, от этажерки к книжному шкафу, потираясь, точно животное в течке, спиною о стены. Слов она не произносит, но издает столько благодарных взвизгов и стонов, что Уильям берет ее за запястье и ведет к кровати, колоссальных размеров чудищу, изукрашенному еще и причудливей той, которую оба они знают так близко.

Он замечает, как Конфетка, уже расстегивая башмачки, поглядывает, оценивающе и чуть насмешливо, на изголовье кровати: зеркало там отсутствует, а стало быть отсутствуют и отражения – кроме тех, какие способны предложить отполированные волокна темного дерева. Уильям хмурится, пытаясь понять, верное ли он принял решение: ему не удалось заставить себя попортить грубыми шурупами глянцевую поверхность тика, привинчивая к ней зеркало. Разумеется, Уильям думал об этом, вспоминая, сколько удовольствия получал он, наблюдая в зеркале прежней ее кровати, как напряженный корень его естества входит в Конфетку и выходит – мокрым и скользким. Он даже зашел так далеко, что спросил у краснодеревщика: «А скажите, друг мой, нельзя ли…».

Однако тут же и передумал и закончил эту фразу словами: «…вырезать вот здесь, на самом верху, маленькое декоративное „Р“?».

И теперь Уильям внимательно вглядывается в лицо Конфетки, готовящей свое тело к встрече с ним.

– Ты не будешь скучать по зеркалу? – спрашивает он. Конфетка смеется:

– Зачем мне смотреть на себя, если на меня смотришь ты?

На ней осталась уже только короткая рубашонка, и передок брюк Уильяма вздувается. Он толкает Конфетку на матрас и видит, как округляются ее глаза, только сейчас увидевшие балдахин над кроватью – да‑да, наитончайшее бельгийское кружево! С немалым трудом противится Уильям искушению рассказать ей обо всем: о том, сколько трудов он потратил, подбирая мебель, о редкостных, не сразу давшихся в руки вещах, которые отыскал, о совершенных им сделках… Но нет, лучше обойтись без этого, не стоит развеивать ореол волшебства, окружающий его сказочный дар.

Боже всесильный, она вся намокла внутри – так, как никогда прежде! Подумать только, что с нею сделалось! И все благодаря ему!

– Но, Уильям, милый, – прерывисто шепчет Конфетка, пока он входит в нее. – Здесь же нет кухни.

– Кухни? – еще секунда‑другая и его прорвет.

– Зачем тебе кухня, гусынюшка? – стонет он. – Я дам… тебе все… что ты захочешь…

И он ударяет в нее струей семени.

 

Потом Конфетка лежит в его объятиях, в сотый раз целуя Уильяма в грудь, прося простить ее за то, что она в столь деликатный момент оказалась думающей бог весть о чем. Просто она была потрясена его щедростью, говорит Конфетка, как потрясена и сейчас. Слишком многое обрушилось на нее сразу, бедная голова ее идет кругом, зато скважинка понимает, как и что, в чем он имел возможность убедиться! И если он огорчен тем, что кончил в одиночку (впервые со времени их знакомства), без одновременного всплеска ее упоения, то она более чем готова подождать, пока воспрянет его мужественность. Или Уильям хочет, чтобы она взяла его в рот? Ей довольно одного его вкуса, уверяет Конфетка, чтобы оказаться на грани экстаза.

Нет, вздыхает Уильям, все хорошо. Он просто устал, нынешний день оказался тяжелым и для него. И она совершенно права, думая о том, чем будет питаться в своем новом доме. Но и с этим все устроено. Он – вернее, его банк, – будет каждую неделю доставлять ей сумму, более чем достаточную для того, чтобы она ощущала себя независимой. На Марилебон‑роуд немало превосходных ресторанов, он от души рекомендует ей отель «Олдуорт», в котором можно прекрасно позавтракать, особенно хороши там омлеты. А в «Уорике» подают превосходную рыбу – она любит рыбу? Да, обожает. Какую именно? О, любую. И о чистоте в доме ей тоже думать не придется – или о стирке, – он наймет женщину, которая…

– О нет, Уильям, право же, в этом нет никакой нужды, – протестует Конфетка. – Знаешь, я с великим удовольствием хлопочу по дому, когда у меня возникает такое желание.

 

(Полная чушь, признает про себя Конфетка, за всю свою жизнь она даже пальцем не шевельнула, чтобы сделать какую‑нибудь домашнюю работу. Но раз уж дом этот принадлежит ей, так пусть принадлежит по‑настоящему!)

Сказать по правде, пока она лежит с Уильямом на только что получившей крещение кровати, в Конфетке нарастает жгучее желание остаться в доме одной. Этот подарок… Она сможет поверить в его существование, лишь когда Уильям уберется отсюда, а подарок не уберется с ним вместе. Как же заставить его уйти? Она целует его грудь со все нарастающей частотой – так, точно ее поразил нервный тик, – понемногу смещая эти клевки к его гениталиям, в надежде не мытьем, так катаньем вытурить Уильяма из постели.

– Мне пора, – говорит он, похлопывая ее между лопаток.

– Так скоро? – томно и жалобно спрашивает она.

– Долг зовет. – Он уже надевает рубашку. – Да и тебе, я полагаю, не терпится свести более близкое знакомство с твоим гнездышком.

– С нашим гнездышком, – возражает она. (Да вон же они, твои брюки, болван! Вон!)

Несколько минут спустя он проводит па прощание ладонью по ее волосам, а она, перецеловав его пальцы, говорит:

– Мне кажется, будто вдруг наступил день моего рождения.

– Боже милостивый! – восклицает Рэкхэм. – А ведь я и не знаю, когда он, твой день рождения!

Конфетка улыбается, мысленно роясь в ворохе уместных ответов, стараясь выбрать фразу, которую он унесет с собой, les mots justes,[50] которые завершат сегодняшнюю удачную сделку.

– Отныне днем моего рождения будет этот день, – говорит она.

После хлопка двери Конфетка лежит минуту‑другую, не шевелясь, – на случай, если Уильям вернется. Затем она медленно свешивает ноги с кровати, опускает ступни на непривычный пол, встает. Рубашка ее вся измялась, сползла на грудь. Конфетка неторопливо разглаживает ее ладонями, гадая, включает ли похвальба Уильяма насчет того, что он подумал «обо всем», также и утюг. Она снова полностью одевается, достает из ридикюля маленькую одежную щетку, отряхивает, приподняв его, подол юбки. Затем, обменяв щетку на ручное зеркальце, приглаживает волосы, отлепляет от губ пару чешуек сухой кожи и выходит из спальни.

Медленно, медленно, – вслух предостерегает она себя. – Времени у тебя теперь хоть отбавляй.

 

Первым делом Конфетка направляется в… в свой кабинет. Да, в свой кабинет. Подходит к окну, смотрит на садик. Утром его зальет солнечный свет, не правда ли? и роса засверкает на опрятных полосках травы, на экзотических растениях, названий которых она не знает. Из ее окошка в доме миссис Кастауэй только и видно было, что грязные крыши да суетливые потоки людей, а здесь у нее и трава, и… в общем, всякая зелень.

Вот красные розы в прихожей это другое дело: запах их буквально шибает ей в нос. Сколько времени следует продержать их в вазе перед тем, как выбросить на помойку, где им самое и место? Она всегда терпеть не могла срезанные цветы, и розы в особенности: их запах, то, как они осыпаются, увядая. Цветы, которые Конфетка способна сносить – гиацинты, лилии, орхидеи, – умирают на стеблях, до конца оставаясь единым целым.

И все же, букет есть эмблема заботливости, с которой Уильям Рэкхэм готовил для нее этот дом. Сколько трудов он потратил, как щедро оплатил ее труды, потраченные на то, чтобы его приручить! Чем дольше изучает она свое новое жилище, тем больше свидетельств его внимания к ней находит: растяжку и тальк для перчаток, распорку для обуви и стоячую круглую вешалку, меха для камина и противни для согревания постели. Действительно ли все это было продумано им, или он просто слонялся по огромному магазину на Риджент‑стрит, покупая первую же ерунду, какая попадалась ему на глаза? Странноватые тут встречаются вещи. Так и оставшаяся лежать в коробке магнитная щетка, от которой, как утверждается, не только вьются волосы, но и проходят нервические мигрени. Умело набитое чучело горностая, лежащего, свернувшись, перед гардеробом, словно ожидая, когда его обдерут, обратят в боа и повесят среди прочей одежды. На каминной доске теснятся безделушки – серебряные, стеклянные, керамические и медные. Два туалетных столика стоят бок о бок – один из них побольше другого, но отделан не так изящно – похоже, Рэкхэм, купив один, подумал‑подумал, да купил и второй, оставив окончательный выбор за ней. Означает ли это, что он готов благословить любые изменения, какие ей захочется здесь произвести? Пока делать выводы рано.

Черт бы побрал эти розы! Весь дом провоняли… но нет, невозможно, всего одна ваза с цветами не способна на это. Сама атмосфера дома пропитана загадочным благоуханием, как если бы стены его вымыли ароматическим мылом. Конфетка распахивает окно и в ноздри ей ударяет свежий воздух. Она высовывается в темноту, дыша полной грудью, впивая едва различимый запах сырой травы и отчетливо различимое отсутствие запахов, к которым так привыкла: мяса и рыбы, навоза пони и ломовых лошадей, грязной, булькающей в сточных канавах воды.

 

Пока она стоит так, принюхиваясь, по исподам ее бедер начинают стекать в панталончики теплые струйки семени; Конфетка морщи гея, стискивает отверстие, из которого они изливаются, захлопывает свободной рукой окно. Что теперь делать? Пожалуй, она изумилась бы, раскрыв дверь гардероба и обнаружив за нею, именно там, где им следует быть, большую серебристую чашу и коробку с ядовитым порошком. Она распахивает дверь гардероба. Пусто.

Конфетка бежит в спальню, заглядывает под кровать – с одной, с другой стороны. Ночного горшка там нет. За кого принимает ее этот Рэкхэм? За…? Нужное слово, если оно вообще существует, от нее ускользает, зато она вспоминает, что в ее распоряжении имеется ванная комната. Господи Иисусе, ванная комната! И Конфетка ковыляет туда.

Это странноватый, маленький закут с полированным деревянным полом цвета перестоявшего чая и поблескивающими трехцветными стенами – пластинки шлифованой бронзы на плинтусах, над ними полоса черной обойной бумаги, похожая на ленту, которой словно обвязана ванная, а следом, до самого потолка, слой шелковистой на ощупь, горчично‑желтой краски. Все это отбрасывает престранные отблески на фаянсовую ванну, умывальную раковину и унитаз.

На него‑то и садится Конфетка. Он совершенно такой же, как на первом этаже дома миссис Кастауэй, только пахнет все теми же нелепыми розами – в воду явно добавлена ароматическая эссенция. «Это я вскоре поправлю», – думает Конфетка, опорожняя ноющий мочевой пузырь. Писая, она наливает в раковину немного воды, собираясь подмыться с помощью дорогого хлопкового полотенца. На каждой горизонтальной поверхности ванной, замечает она, теснится продукция Рэкхэма: бруски мыла всех цветов и размеров, соли для ванны, флакончики с мазями, баночки с кремами, коробочки с пудрой. На лицевых поверхностях их, глядящих, все, в одну сторону, красуется вензелыюе «Р». Она воображает Уильяма, проведшего здесь целый век, расставляя коробочки, баночки и прочее, – как он отступает на шаг и, прищурясь, оценивает расположение «Р», – и картина эта порождает в ней дрожь удовольствия и страха. До чего же он жаждет порадовать ее! Какая ненасытимая потребность похвал им владеет! Теперь ей, если она желает себе добра, придется мазаться всей этой дрянью, а после петь перед ним дифирамбы каждой из них.

«Но не сегодня». Конфетка ударяет по рычажку бачка и все, что вытекло из нее, проглатывается, точно по волшебству, подземным Где‑то Там.

Выйдя из ванной, она обнаруживает, что остальное содержимое дома никуда не пропало; дом по‑прежнему здесь, роскошный и безмолвный, заполненный поблескивающими вещицами, которые она только еще учится воспринимать, как свои. И внезапно плечи ее начинают дрожать, а в глазах вскипают слезы.

– Боже милостивый, – всхлипывает она, – я свободна]

И Конфетка мгновенно приходит в бурное движение, перелетает из комнаты в комнату, впрочем, на этот раз она ведет себя хуже, чем прежде, – отнюдь не по‑девичьи, – нет больше музыкальных взвизгов наслаждения, Конфетка буйствует, точно дитя трущоб, покрякивая и вопя в уродливом ликовании:

– Все это мое! Все для меня! Она выхватывает из вазы букет роз и, сдавив в кулаке их стебли, взмахивает ими, посылая по коридору безумный веер брызг. Она лупит головками цветов по ближайшему дверному косяку, вскрикивая от яростной радости, когда разлетаются в стороны их лепестки. Потом, развернувшись на каблуках, хлещет расползающимся букетом по стенам, пока пол коридора не покрывается красными ошметками, а стебли роз не обмякают и не трескаются.

Затем, устыдившись этой оргии и лишившись сил, Конфетка на нетвердых ногах приближается к книжному шкафу: прекрасной работы шкафу, поблескивающему полировкой и стеклом дверец, запертому на медный ключик – все это ее, только ее – и распахивает обе его дверцы. Выбрав на полке самого импозантного обличил том, Конфетка переносит его к креслу у камина и, усевшись, приступает к чтению. Во всяком случае, изображает чтение, ибо мысли ее уплывают от порта их приписки так далеко, что ей приходится признаться себе: ничего‑то она не читает. Локоть Конфетки покоится на подлокотнике кресла, она сидит с видом скромницы, скромность просто‑напросто распирает ее. Одна рука придерживает на коленях книгу, костяшки другой якобы подпирают щеку. Она смотрит в страницу, однако остановившиеся глаза ее видят не отпечатанные слова, но ее саму, Конфетку, сидящую скромно и сдержанно, читающую посреди элегантной, красиво обставленной комнаты, удерживаемую в этой комнате, точно якорем, грузным томом.

Так просиживает она несчетные минуты, время от времени переворачивая страницу, наблюдая откуда‑то сверху, как ее бледные, покрытые замысловатым узором пальцы движутся поверх крошечных букв. Если бы не ихтиоз, кисть ее поглаживающей страницы руки вполне могла бы принадлежать благородной леди (впрочем, разве недуг этот не поражает и женщин родовитых?). Конфетка уверена, что где‑то, в некоем погруженном в покой особняке сидит сейчас, читая – в точности, как она, – книгу, настоящая леди. Они читают вместе, точно один человек.

В конце концов, чары истаивают, истаивают необратимо, и Конфетка признается себе, что книгу она не читает, что не имеет ни малейшего представления не только о содержании ее, но и о названии. И совсем как живописец, понявший, что освещение ушло, решительно складывает краски и кисти, Конфетка захлопывает книгу и опускает ее на пол у кресла. А встав из него, обнаруживает, что нелепейшим образом ослабела, что колени ее подгибаются и вся она от головы до пят покрыта испариной.

Пошатываясь, она переходит в спальню и тяжело опускается на кровать. На прикроватном столике стоят бок о бок хрустальный кувшин с водой и стаканчик: Конфетка, ухватив кувшин, выливает из него воду, – пинты две, не меньше, – прямо себе в горло, расплескивая ее и оставаясь к этому равнодушной. Утолив жажду, она откидывается на подушки, и волосы ее липнут к намокшей шее и груди.

– Да, я свободна, – еще раз, но уже не так исступленно произносит Конфетка. Веки ее слипаются, тело немеет, точно отдельные части его засыпают одна за другой. Однако она, сделав над собой усилие, поднимается на ноги, чтобы заглянуть в гардероб. Там пусто. Каких только вещей ни накупил для нее Рэкхэм, а вот о ночном белье не подумал. Мог бы, забирая ее из дома миссис Кастауэй, и сказать, чтобы она прихватила ночную сорочку!.. Да, но тогда у него не получилось бы такого сюрприза.

Еле живая от усталости, Конфетка все‑таки заставляет себя погасить в доме все лампы, возвращается в спальню, стягивает с себя одежду и, оставив ее грудой валяться на полу, заползает в постель. Впрочем, пролежав лишь пару секунд, Конфетка снова выползает из постели, несмотря на протесты изголодавшегося по сну, уже подступившего к самому краю сладкого забытья тела. Опустившись на колени, она приподнимает край простыни, дабы убедиться в том, что и так уже знает: эта кровать, в отличие от прежней, той, что стоит в доме миссис Кастауэй, не застелена в несколько слоев простынями и навощенными холстами. Испачканная Рэкхэмом простыня – единственная, какая у нее есть. Конфетка сдирает ее с кровати и ложится, голая, на голый матрас.

«Завтра купишь столько простыней, сколько захочешь», – говорит она себе, накрываясь дорогим, теплым одеялом. И благодарно позволяет бессознательности затопить, точно приливу, ее голову. Утром она переберет все, что ей нужно, все, о чем не позаботился Рэкхэм. Утром начнет продумывать доспехи, в которых сможет вести независимое существование.

Утром она обнаружит, что забыла загасить камин и его заполнил черный, усталый пепел, что тепло, которое прежде поднималось к ней из перетопленной гостиной миссис Кастауэй, в доме отсутствует, что никакой Кристофер не ждет у ее двери с ведерком угля. И ей придется – впервые в жизни – мириться с ничем не смягченной промозглостью нового дня.

 

 

ЧАСТЬ 3

Частные жилища, людные сборища

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

 

Въехав в город по незнакомой дороге, пытаясь разглядеть что‑нибудь сквозь пелену утреннего тумана и клубы выдыхаемого лошадью пара, элегантная молодая дама чувствует себя так, точно она никогда прежде здесь не была. Ей казалось, будто она знает эти улицы как тыльную сторону собственной руки, однако и руки ее, плотно обтянутые чистейшими замшевыми перчатками, кажутся ей сейчас немного чужими.

Вот‑вот начнется Сезон, и все большее число людей благородных покидает сельские поместья и устремляется в Лондон; на Оксфорд‑стрит не протолкнуться, поэтому кебмен избирает улицы поуже, проворно уклоняясь от основных препон социального муравейника. С минуту элегантная молодая дама катит мимо элегантных новых домов, построенных для nouveaux riches,[51]в следующую она уже тянет шею, вглядываясь в стоящие сплошняком дома повеличавее, принадлежащие людям более старым и достопочтенным; а в следующую за этой кеб ее уже погромыхивает, минуя старинные доходные дома, – когда‑то в них жили политики и пэры, ныне же обитает, мирясь с теснотой и убожеством, несметное полчище поденщиков. Из каждого лестничного колодца и конюшенного двора смотрят на улицу запавшие глаза мужчин и женщин, почти уже изголодавшихся в долгом ожидании Сезона, жаждущих работы, которую он с собой принесет. Они ждут не дождутся, когда им снова можно будет сгребать конский навоз с пути прогуливающихся леди и стирать одежду молодых джентльменов.

Но тут кебмен сворачивает на Грейт‑Марлборо‑стрит, и все вокруг внезапно становится знакомым.

– Вот здесь! – вскрикивает молодая леди.

Кембен натягивает поводья:

– Вы, вроде, про Силвер‑стрит говорили, мисс.

– Да, но можно и здесь, – повторяет Конфетка. Храбрости в ней поубавилось, ей нужно, прежде чем она предстанет перед миссис Кастауэй, побыть какое‑то время одной. – Голова закружилась немного, а от прогулки мне станет лучше.

Кебмен хитро посматривает на нее, сходящую на мостовую; простота ее обращения с ним говорит против нее; вряд ли она – та, за кого он принял ее с первого взгляда.

– Смотрите под ноги, мисс, – ухмыляется кебмен.

Конфетка, протягивая ему деньги, улыбается в ответ, на кончике языка ее вертится сочная шуточка, – почему бы не разделить с ним полностью этот миг взаимного узнавания мошенника и мошенницы? Но нет, в один прекрасный день она, прогуливаясь с Уильямом, может повстречать его снова.

– Постараюсь, – чопорно отвечает она и разворачивается па каблуках. Солнце, теперь уже сбросившее облачный покров, заливает Вест‑Энд светом. Холодный воздух слегка согрелся, однако Конфетка все равно подрагивает под своими платьем и пальто, поскольку рубашка и панталончики, кое‑как простиранные в ванне и просушенные у огня, все еще влажны. Кроме того, она, гладя утюгом простыню, прожгла в ней дыру; надо будет прикинуть, хватит ли ей денежного довольства (первый конверт с ним доставили этим утром от банкира Рэкхэма), чтобы избавить себя от подобных казусов. Деньги она получила просто огромные – женщину менее изысканную мигом арестовали бы, попытайся она обменять эти банкноты на серебро не у скупщика краденного, а где‑то еще, – не исключено, впрочем, что в дальнейшем Уильям будет выдавать ей суммы поменьше, а эта отпущена лишь для начала. И быть может, чтобы избавить себя от неприятной необходимости просить Рэкхэма все же нанять прачку, она сумеет каждую неделю покупать себе новые простыни и белье! Мысль соблазнительная, хоть и постыдная.

Карнаби‑стрит зачумлена нищими, из коих многие – дети. Одни молча сжимают в кулачках ничего не стоящие букетики или пучки салата; другие обходятся без такого притворства и просто тянут грязные ладони; голые предплечья их исцарапаны и расчесаны до крови. Конфетке известны все их приемчики: гнилая вонь исходит от спрятанных иод рваными рубашками мослов с остатками мяса; поддельные болячки сооружаются с помощью овсянки, уксуса и ягод, а темные круги под глазами – посредством сажи. Однако знает она и то, что страдания их куда как реальны, что дома их ждут пьяные родители, которые бьют детей, если те приносят домой слишком мало денег.

– Полпенни, мисс, полпенни, – канючит девочка‑недоросток в платье цвета грязи и слишком большой для нее шляпке. Однако всей мелочи у Конфетки – лишь пара новых шиллингов, остальное – банкноты Рэкхэма. Она колеблется, собственные пальцы кажутся ей в новых перчатках сдавленными, косными; затем идет дальше – миг жалости миновал.

В дом миссис Кастауэй Конфетка проникает с черного хода. В том, что она прокрадывается сюда воровским манером присутствует нечто неправильное, но столь же неправильно было б одной, без клиента, стучаться в парадную дверь. Если бы только на время, какое она пробудет в доме, из него волшебным образом испарились все люди! Впрочем, Конфетка знает, что мать почти никогда не покидает гостиную, что Кэти слишком больна и из комнаты своей не выходит, а Эми спит до полудня.

Крадучись, поднимается она к себе. Дом пахнет по‑прежнему: затхлостью и тиранством, все возрастающим числом износившихся, перевязанных тряпками водопроводных труб и косметическим латанием осыпающейся штукатурки, сигарным дымом и пьяным потом, мылом, свечным салом и духами.

В спальне ее ожидает сюрприз. Четыре больших деревянных ящика стоят, готовые к заполнению, с прислоненными к ним крышками, густо утыканными по краям гвоздями. Рэкхэм и впрямь подумал обо всем.

– Их такой здоровенный мужик притащил, – сообщает из дверного проема Кристофер; детский голос его заставляет Конфетку вздрогнуть. – Сказал, вернется за ними, когда прикажут.

Конфетка оборачивается к мальчику. Он в башмаках, волосы приглажены, но в остальном такой, каким она и ожидала его увидеть, – стоящий с красными, припухшими голыми руками в двери, готовый принять дневную порцию замаранных простыней.

– Привет, Кристофер.

– На плече приволок, во как, и держал одним пальцем, будто соломенные корзинки.

Ну понятно, мальчик не хочет приобщаться к опасным сложностям взрослой жизни. Внезапное исчезновение Конфетки из его жизни Кристофера нимало не волнует, оно не идет ни в какое сравнение с появлением незнакомого великана, одним пальцем управляющегося с деревянными ящиками. Кристофер глядит на нее так же, как исследователь Африки, изображенный на жестянке с чаем, глядит на дикарей; и если Конфетка принимает его за паренька, способного привязаться к кому‑то, ей стоит еще раз крепко подумать над этим.

Конфетка горестно прикусывает губу – проходят секунды, но Кристофер, похоже, трогаться с места не собирается.

– А хорошие ящики, – замечает он, как если б провел всю свою короткую жизнь еще и в подмастерьях плотника. – И дерево хорошее.

Повернувшись, чтобы скрыть огорчение, спиной к нему, Конфетка начинает укладываться. Сочиняемый ею роман, обнаруживает она, цел и невредим; похоже, в ее отсутствие никто к нему не прикасался. Она прижимает его к груди и переносит, как может быстрее, на дно ближайшего ящика. И все же, глаза мальчика, увидевшего такое количество исписанной бумаги, округляются.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: