21917 дней. А для нее и того меньше, она ведь живет уже так долго. Сколько дней жизни осталось у нее? Всю арифметику, какую Агнес знала, она давно уже позабыла, подсчет оказывается для нее непосильным. Ясно только одно: дни ее жизни сочтены – в самом жестоком и грубом смысле этого слова.
И ведь она же знает: так было далеко не всегда. Во времена Моисея женщины проживали сроки ныне неслыханные – во всяком случае, неслыханные в Англии. Да и сейчас – на Востоке и в дальних пределах Империи отыскиваются премудрые мужчины (и уж наверное женщины тоже?), которые разрешили загадку старения и порчи тела, и переживают, невредимые, одно поколение за другим. Намеки на тайны, коими владеют они, присутствуют в брошюрках спиритов, которые Агнес прячет в корзине с принадлежностями для вышивания; в них есть и зарисовки, сделанные очевидцами различных чудес – святого человека, который бодро улыбаясь, восстал из земли через полгода после его похорон; экзотических черных джентльменов, которые танцуют на пламенеющих углях, и многого иного. Несомненно существуют и книги – древние руководства по запретному знанию, – разъясняющие во всех подробностях каждую методу этих мудрецов. Все, что известно Человеку, где‑нибудь да напечатано – другой вопрос, позволит ли «Библиотека Мьюди» заглянуть в эти книги любознательной женщине.
Ах, но что толку думать о них! Она проклята и теперь с этим ничего уже не поделаешь: Бог отвернулся от нее; парк погиб; у нее болит голова; все ее платья не того, какой нужен, цвета; миссис Джеррольд на письмо ее ответить не соизволила; в щетке, которой она причесывается, вечно полно волос; а небеса зловеще темнеют, стоит ей осмелиться хотя бы нос высунуть из дома. Агнес, давясь слезами, открывает окно и подставляет искаженное лицо свежему воздуху.
|
Внизу, из двери, находящейся прямо под окном Агнес, выходит, чтобы набрать для грибного погреба ведро жирной земли, судомойка Джейни. Глядя на пуговицы ее простого черного платья, на узел белого банта, которым завязаны лямки ее передника, Агнес понимает, какую натугу испытывает спина Джейни, и мгновенно ощущает прилив сострадания к девушке, работающей в ее доме, точно бедная маленькая лошадка. Две больших слезы срываются с ресниц Агнес и летят прямо на девушку, но ветерок относит их в сторону прежде, чем они ударяются в ее уже отступившее к двери тело.
И лишь оттолкнувшись от подоконника и немного раздвинув, чтобы уравновеситься, ноги, миссис Рэкхэм осознает, что у нее началось кровотечение.
О дальнейшем поведении миссис Рэкхэм мужа ее осведомят в самом скором времени; однако те несколько минут, в которые слуги еще сохраняют о таковом неведение, Уильям, не вспоминавший об Агнес уже не один час, просиживает, задумавшись, в своем кабинете.
Размышляет он именно о недуге – но не о недуге своей жены. В сознании его поселилась тревога, растущая с пугающей быстротой, – этакий сорняк озабоченности. Невинная шуточка Конфетки насчет холеры, напомнила Уильяму кой‑какую мрачную статистику: болезни, питаемые негигиеничными условиями центрального Лондона, каждый день уносят определенное число жизней, и в особенности жизней проституток. Да, Конфетка выглядит свежей, как роза, однако по собственному ее признанию это дается ей не легко, ибо она окружена грязью, гниением, сыростью. Кто знает, какую мерзость притаскивают в дом те, кто живет под одной с нею крышей? Кто знает, какая зараза витает вокруг заведения миссис Кастауэй, грозя просочиться сквозь стены в спальню Конфетки? Она заслуживает лучшего – да и он, разумеется, тоже. Не обязан же он, в самом деле, топать по колено в дерьме всякий раз, что ему захочется повидаться с любовницей! Как надлежит поступить, Уильяму совершенно ясно – решение просто до невероятия! В конце концов, необходимыми средствами он располагает! Да всего за последние два месяца продажа одной только лавандовой воды принесла, если верить приходным книгам… Дробный стук в дверь прерывает его подсчеты.
|
– Войдите, – откликается он.
Дверь распахивается, за нею стоит взволнованная Летти.
– Ох, мистер Рэкхэм, сэр, извините меня, но только, ох, мистер Рэкхэм… – Глаза ее вращаются в глазницах, перебегая с Уильяма на лестницу, по которой она только что взбежала; тело подобострастно покачивается.
– Ну‑ну? – поторапливает ее Уильям. – Что такое, Летти?
– Миссис Рэкхэм, сэр, – пищит она. – За доктором Керлью уже послали, сэр, однако… Я подумала, может, вы сами захотите взглянуть на нее… дверь мы закрыли сразу… ничего не попорчено…
– О господи, боже ты мой! – восклицает Уильям, столь же раздраженный этой таинственностью, сколь и встревоженный ею. – Ну, показывайте, что там у вас за несчастье стряслось.
И он торопливо спускается за Летти по лестнице, на ходу застегивая жилет.
В гостиной миссис Фокс названная миссис ведет себя на глазах у своего гостя не самым благовоспитанным образом. На коленях ее покоится стоика бумажных листков, она берет их один за другим, складывает, помещает каждый в свой конверт и облизывает край его, не прерывая, однако ж, беседы. Увидев это впервые – несколько месяцев назад, – Генри Рэкхэм был ошеломлен примерно так же, как если б она поднесла к лицу зеркало и стала ковыряться в зубах, – теперь он уже привык. В сутках просто‑напросто не хватает часов, за которые миссис Фокс успела бы переделать все свои дела, вот и приходится выполнять некоторые из них одновременно.
|
– Помочь вам? – предлагает Генри.
– Будьте добры, – говорит она и вручает ему половину стопки.
– А что это?
– Библейские стихи, – отвечает она. – Для ночлежных домов.
– О, – Генри, прежде чем сложить листок, просматривает его. Слова 31‑го псалма узнаются мгновенно: «Помилуй меня, Господи, ибо тесно мне; иссохло от горести око мое, душа моя и утроба моя…» – и так далее, вплоть до призыва мужаться. Почерк миссис Фокс на удивление разборчив, а ведь какое множество раз пришлось ей переписывать одни и те же слова.
Генри складывает, вкладывает, облизывает, крепко проглаживает.
– Но умеют ли читать те несчастные, что ютятся в ночлежных домах? – спрашивает он.
– В нужду может впасть кто угодно, – отвечает она, складывая, складывая. – Да так или иначе, стихи эти раздают надзирателям и приходящим медицинским сестрам, чтобы те читали их вслух. Знаете, они прохаживаются вдоль длинных рядов кроватей, цитируя то, что способно, по их разумению, поддержать страдающих бессонницей.
– Благородный труд.
– Вы могли бы исполнять его, Генри, если бы пожелали. Мне этого не разрешают – поскольку не могут гарантировать мою безопасность. Как будто каждый из нас пребывает не в Божьих руках, а в чьих‑то еще.
Наступает тишина, нарушаемая лишь тихим шелестом складываемых листков и облизываемых конвертов. Бессловесная простота этого совместного занятия представляется Генри почти непереносимо утешительной; он был бы счастлив провести следующие пятьдесят лет здесь, в гостиной миссис Фокс, помогая ей с письмами. Увы, ночлежных домов в Британии так мало, и вскоре все конверты оказываются начиненными. Миссис Фокс морщится, облизывает губы, изображая отвращение, которое внушает ей едкий привкус, прилипший к розовому ее язычку – и к языку Генри тоже.
– Какао, вот что нам требуется, – говорит она своему гостю.
Летти ведет хозяина по коридорам, которые он видел – с тех пор, как вселился в дом, носящий ныне его имя, – не более полудюжины раз, коридорам, предназначенным для того, чтобы по ним торопливо шныряла прислуга. И вот, служанка и Уильям Рэкхэм останавливаются перед кухонной дверью. Жестами и гримасами Летти сообщает ему, что, если они не произведут ни малейшего шума, если проникнут в кухню с крайней осторожностью, им откроется зрелище необычайное.
Уильям, испытывающий сильное искушение обойтись без этих глупостей и просто пройти в дверь, не поддается ему и поступает так, как предлагает Летти. От легкого толчка дверь открывается – бесшумно, точно занавес на театре, – и перед глазами Уильяма предстает не только резко освещенная комната, в коей готовится вся его еда, но также (когда он опускает взгляд) две женщины, погруженные в занятие, которое нисколько не поразило б Уильяма, не будь одной из них его жена.
Ибо перед ним обнаруживаются на каменном полу Агнес и судомойка Джейни – обе ползут спиною к Уильяму на четвереньках, с задранными кверху задами, поочередно макая жесткие щетки в бадью с мыльной водой. И при этом беседуя.
Агнес отдраивает полы не с такой, как у Джейни, приобретенной долгим опытом размеренностью, однако с не меньшей силой, – сухожилья ее тонких рук напряжены и натянуты. Подолы юбок Агнес липнут к мокрому полу, турнюр покачивается вперед‑назад, ступни, обутые в домашние туфли, поерзывают, отыскивая опору.
– Ну так вот, мэм, – говорит Джейни, – я‑то стараюсь всякую посудину мыть одинаково, да кто ж мог подумать, что эти чашки для пальцев окажутся такими грязнющими, ведь верно?
– Никто, конечно, никто, – пыхтит, не прерывая работу, Агнес.
– Ну и я не подумала, – продолжает служанка. – Никогда я такого не думала. И вот, значит, Стряпуха орет на меня, бранится, трясет этими чашками, ну так я ж не говорю, что на них не налипла с донышка всякая сальная дрянь, но ей же Богу, мэм, это ж чашки, чтобы в них пальцы мыть, уж Стряпуха‑то должна знать, что они завсегда такие чистые…
– Да, да, – сочувственно подтверждает ее хозяйка. – Бедная вы девушка.
– А вот тут… Туг просто кровь, – сообщает Джейни, указывая на старое пятно, сидящее на половице, к которой подползли она и миссис Рэкхэм. – Давным‑давно сюда попала, а ее все равно видать, сколько раз я эти доски ни оттирала.
Миссис Рэкхэм приподнимается, чтобы вглядеться в пятно, на корточки, прижимается плечом к плечу Джейни.
– Дайте я попробую, – отдуваясь, настаивает она.
Этот самый миг Уильям и избирает для того, чтобы вмешаться в происходящее. Он пересекает кухню, стуча каблуками но мокрому полу и направляясь прямиком к Агнес, которая оборачивается на стук, так и не поднявшись с четверенек. Джейни не оборачивается, но застывает, припав к полу, совсем как собака, пойманная на заслуживающем побоев проступке.
– Здравствуй, Уильям, – спокойно произносит Агнес, помаргивая от того, что на вспотевший лоб ее упала прядь волос. – Доктор Керлью уже пришел?
Однако Уильям вовсе не отвечает ей так, как она ждет, – с бессильным озлоблением. Нет, он наклоняется, обхватывает ее одной рукой за грудь, помещает другую на спину и, громко крякнув от натуги, отрывает Агнес то пола. И когда она, сбитая с толку, обмякает у него на груди, объявляет:
– За доктором Керлью послали без моего разрешения. Я позволю ему дать тебе дозу снотворного средства, а затем попрошу удалиться. По моему мнению, он приходит сюда слишком часто и слишком давно, – а много ли пользы принесли тебе его посещения?
Затем он выносит жену из кухни и проходит несколькими дверьми и коридорами к лестнице.
– Когда появится доктор Керлью, известите меня, – приказывает он присмиревшей Кларе, которая, выскочив из теней, семенит за ним по лестнице. – И скажите ему: снотворное средство, ничего более! Я буду у себя в кабинете.
Туда Уильям Рэкхэм, уложив жену в постель, и отправляется.
– Вы знаете, Генри, – задумчиво сообщает миссис Фокс, вглядываясь в возвышающуюся между ними шаткую стопку конвертов, – я считаю, то, что у меня нет детей, благословением.
Какао, только что отпитое Генри из чашки, едва не попадает ему в дыхательное горло.
– О! Но почему же?
Миссис Фокс откидывается на спинку кресла, подставляя лицо под приглушенный шторами луч солнца. Луч этот обнаруживает на ее висках лиловатые вены, которых Генри прежде на замечал, и красноту адамова яблока, – если у женщин бывают адамовы яблоки, в чем Генри отнюдь не уверен.
– Временами я думаю, что запас… – она закрывает глаза, подыскивая правильные слова, –..жизненной силы, которой я могу поделиться с миром, у меня невелик. Если бы я родила детей, то, наверное, отдала бы большую часть этой силы им, а так… – наполовину сокрушенно, наполовину удовлетворенно она указывает на окружающий их филантропический беспорядок, на царящий в ее доме хаос благотворительности.
– Означает ли это, – решается спросить Генри, – что, по вашему убеждению, всем христианкам надлежит оставаться бездетными?
– О, я никогда не прибегла бы к слову «надлежит», – отвечает она. – И все же, будь оно так, какие великие силы можно было бы поставить на службу Богу, не правда ли?
– А как же наказ Господа – «плодитесь и размножайтесь»?
Она улыбается, взглядывает в окно, глаза ее сужаются от мигающего за ним послеполуденного света. Вероятно, все дело лишь в облаках, но, если напрячь воображение, можно увидеть проходящую мимо дома колоссальную армию, бесчисленные, заслоняющие солнце полчища, слепленное из человеческих тел колесо с миллионами спиц.
– Я думаю, размножились мы уже предостаточно, нет? – вздыхает миссис Фокс. – Нам удалось заполнить землю – не правда ли? – голодными и перепуганными человеческими существами. Вопрос теперь в том, что с ними делать…
– И все‑таки, чудо новой жизни…
– Ах, Генри, если б вы только видели… – она едва не начинает делиться с ним опытом, приобретенным в «Обществе спасения», однако воздерживается от этого: живописание, да еще и за чашкой какао, отмеченных оспой детишек, которых проститутки прячут по чуланам, и разлагающихся в Темзе младенческих тел даже ей представляется неуместным.
– Будем честными, Генри, – говорит она вместо этого. – В том, чтобы рожать детей, ничего такого уж исключительного нет. С другой стороны, акты подлинной благотворительности… Возможно, вам стоит попытаться представить себе добрые дела как яйца, а женщин – как наседок. Будучи оплодотворенными, яйца годны только на то, чтобы произвести на свет еще больше цыплят, а яйцо чистое – какая это полезная вещь! И как много яиц способна снести одна наседка!
Генри краснеет до корней волос, багровость его кожи составляет симпатичный контраст с золотом волос.
– Вы, разумеется, шутите.
– Нисколько, – улыбается она. – Вы разве не слышали приговора, который вынесли мне ваши друзья, Бодли и Эшвелл? Я женщина серьезная до мозга костей.
И она вдруг снова откидывается на спинку кресла и в несомненном изнурении поднимает лицо к потолку. ^Зачарованный и встревоженный, Генри смотрит, как она тяжело дышит, как под лифом платья вздувается грудь, как на ней проступают, напрягая тонкую ткань, два маленьких бугорка.
– М‑миссис Фокс? – лепечет он. – Вы хорошо себя чувствуете?
Войдя в кабинет Уильяма Рэкхэма, доктор Керлью удостаивается приветствия вежливого, но лишенного какой‑либо почтительности. Что и подтверждает в его сознании изменения, отмеченные им при последних четырех‑пяти визитах в дом Рэкхэма и совершившиеся как с самим этим домом, так и с местом, которое доктор в нем занимает. Не стало больше бесед в покойных креслах, ему уже не предлагают сигар и не смотрят на него уважительно, снизу вверх. Сегодня доктор Керлью ощущает себя вызванным сюда в качестве фармацевта, а не выдающегося знатока душевных расстройств.
– Она спит, – сообщает доктор.
– Хорошо, – говорит Рэкхэм. – Вы простите мне, если мы не станем обсуждать подробности последнего рецидива жены. Если, конечно, это был рецидив.
– Как вам будет угодно.
«Вы также простите мне, – думает Уильям, – если я отошлю вас, не дожидаясь, когда вы снова попытаетесь внушить мне, что место Агнес в приюте для умалишенных. Я богат, и не существует ничего, с чем я не смог бы управиться здесь, в моем собственном доме. Если Агнес сойдет с ума и ей потребуются сиделки, я найму сиделок. Если в один прекрасный день она лишится разума настолько, что для обуздания ее понадобятся сильные санитары, я смогу позволить себе и их тоже. Я не нуждаюсь ни в чьей жалости, доктор – а вам следует знать ваше место».
Уильям уведомляет доктора, что отныне тог станет приходить сюда не еженедельно, а ежемесячно, и передает его на попечение Летти. Керлью уходит, и Уильяму представляется, что он заметил на лице доктора отблеск унижения, – представляется напрасно, ибо в распоряжении людей, подобных доктору Керлью, имеется такое количество человеческих зеркал, дающих им отражения их значительности и ценности, что, увидев в одном зеркале отражение не особенно лестное, они просто поворачиваются к другому. Следующая пациентка доктора – это старуха, которая его боготворит; а в зеркало Рэкхэмов он снова заглянет в другой раз, при другом освещении. Агнес Рэкхэм обречена, ему нужно лишь дождаться своего часа.
Благополучно избавившись от Керлью, Уильям задумывается – не заглянуть ли ему к жене, не удостовериться ли, что она мирно спит, но решает не делать этого, ибо знает, как ненавистны Агнес появления мужа в ее спальне. Тем не менее, он мысленно желает ей всего наилучшего и даже создает в воображении образ ее безмятежного лица.
Странно однако ж – с тех пор, как он узнал Конфет ку, его помышления об Агнес стали куда более нежными и снисходительными. Из тяжкого бремени она обратилась в своего рода испытание его сил. Подобно тому, как овладение тайнами «Парфюмерного дела Рэкхэмов», представлявшееся прежде мерзейшей из невозможностей, стало, благодаря Конфетке, увлекательным приключением, победа над недугами Агнес тоже может оказаться проверкой его могущества. Он знает, что любит и чем дорожит его женушка, – и дает ей этого столько, сколько она желает. Он знает, что ей не по сердцу, – и избавляет ее от самого худшего.
Невозмутимый и решительный, Уильям вновь обращается к подручному делу: к исчислению точных сумм, кои потребуются ему, чтобы избавить Конфетку от опасностей, которыми чреват нынешний ее приют.
Пока муж ее размышляет о деталях задуманного им предприятия, напитанная морфием Агнес Рэкхэм спит. Переоборудованный для Немощных железнодорожный вагон стоит в грезах Агнес, весь окутанный паром, ожидая ее. Вот она уже в нем, лежит в прелестной кроватке у окна и голова ее покоится на высоких подушках, уложенных так, чтобы ей можно было смотреть наружу. Начальник станции, постучав в окошко, справляется, всем ли она довольна, и Агнес отвечает: «Всем». Затем раздается свисток, и она отправляется в путь – к Обители Целительной Силы.
Две недели спустя мы застаем Уильяма Рэкхэма производящим окончательный осмотр дома, в котором он намеревается проводить, начиная с нынешнего вечера, столько времени, сколько позволит потратить на это его деловая жизнь. Последний из работников удалился, установив последний из предметов обстановки; теперь Уильям волен обозреть достигнутый результат и решить, действительно ли это элегантное жилище на Прайэри‑Клоуз, Марилебон, стоило потраченного на него небольшого состояния.
Он задерживается в ведущем из прихожей коридоре, торопливо переставляет в хрустальной вазе красные розы, подрезая некоторые, дабы достичь совершенного их расположения. Такого внимания эстетическим тонкостям не уделял он с той поры, как был кембриджским щеголем. Конфетка пробудила в нем… Ну, говоря откровенно, пробудила в нем «все». Этот изысканный дом – самое подходящее для нее место: футляр, в котором будет храниться сокровище, коим она является.
Договор с миссис Кастауэй подписан. Старуха уступила ему, не противясь, – да и что могла она сделать? По сравнению с тем, что представлял он собой несколько месяцев назад, при подписании первого контракта, Уильям вырос десятикратно – она же, напротив, помельчала. При последнем его визите к ней старуха выглядела в мягком утреннем свете совсем не такой устрашающей, как в красных отблесках огня, пылавшего прежде в камине, – кричаще яркий наряд ее поблек и покрылся пылью, зримо кружившей в солнечных лучах. Уильям показал ей расписки лучших мебельщиков, мануфактурщиков, плиточников, стекольщиков и множества иных подряженных Джорджем Хантом, эсквайром, мастеров, равно как и банковский счет на имя мистера Ханта, поместившего на этот счет тысячу фунтов. (Разумеется, Уильям понимает, что может, если захочет, не ломать больше комедию, однако усилий она от него никаких не требует, так почему бы и не избавить себя от лишних хлопот? Ну, а банковский счет на имя Джорджа У. Ханта – что ж, если он, изучая систему налогообложения, ни в чем не запутался, счет этот может весьма и весьма ему пригодиться!).
Так или иначе, на миссис Кастауэй он произвел, по всему судя, впечатление очень внушительное и долго уговаривать ее разорвать старый контракт и передать Конфетку в единоличную его собственность не пришлось (пришлось, правда, расстаться с еще одной пачкой банкнот).
Сейчас, осматривая жилище на Прайэри‑Клоуз, Уильям изгоняет из памяти ее жуткое, восковое, морщинистое лицо, убеждаясь, что уж здесь‑то все в полном порядке – все безупречно и совершенно. Местоположение для его любовного гнездышка выбрано идеальное, да и обставлено оно идеально; созданный в нем интерьер представляет собой гармонический компромисс между мужским и женским вкусами. Уильям присаживается на каждый стул и в каждое chaise‑longue, озирает убранство комнат под всеми возможными углами. Он открывает и закрывает все дверцы, окна, приподнимает все крышки и оглядывает полки всех буфетов, книжных шкапов и этажерок – да, ничто не заедает и не скрипит.
Ванная комната – вот что его заботит. Правильно ли поступил он, установив в ней оборудование, которое позволяет принимать горячие ванны? Уродливые трубы напоминают Уильяму громоздкую машину, работающую на одной из рэкхэмовских фабрик. Быть может, большая переносная лохань обрадовала бы Конфетку сильнее? Да, но ему хочется, чтобы Конфетка содержала себя в чистоте, а эти новые ванны «Ардент» оснащены по последнему слову техники. Инструкции по обращению с нагревательной колонкой несколько сложноваты, к тому же, существует риск взрыва, однако Конфетка – девушка умная и, уж верно, не позволит колонке отправить ее к праотцам. Да и новая конструкция «Ардент» безопаснее и надежнее всех остальных. «В будущем, – сказал продавец, – такая ванна появится у каждого». (Услышав это, Уильям почувствовал искушение преподать ему урок правильного ведения дела и едва не ответил: «Нет‑нет‑нет, говорить надо иначе: простые смертные так и будут омываться в преувеличенных размеров помойных ведрах, а это достанется лишь наиболее утонченным и удачливым людям».)
Он неторопливо проходит в спальню и в десятый уж раз осматривает кровать, ощупывает и потирает, сжимая их пальцами, простыни и покрывала, на миг откидывается на подушки, чтобы оглядеть с них развешанные по стенам гравюры (chinoiserie,[49]не порнографические), полюбоваться отсвечивающим под лампами рисунком обоев. Все это, смеет надеяться Уильям, заслужит ее одобрения.
Внешне дом ничем не примечателен; тождествен, в сущности, тем, что возвышаются по обеим сторонам от него. Дверь из прихожей открывается прямо на улицу, впрочем, сооруженное на крыльце подобие темного короба наполовину укрывает ее от взглядов любопытствующих соседей. Верхние жильцы отсутствуют, поскольку Уильям взял внаём оба этажа и решил, осторожности ради, оставить верхние комнаты пустыми (хоть и мог бы получить, сдавая их, кругленькую сумму!).
Он смотрит на часы. Девять часов вечера семнадцатого марта 1875 года. Ему остается лишь посетить в последний раз заведение миссис Кастауэй и отвезти Конфетку в ее новый дом.
Генри Рэкхэм шагает, пересекая обжитую лишь наполовину опушку цивилизации, шагает в темноте, хотя ему давно пора спать. По натуре Генри человек не ночной, он из тех, кто просыпается с восходом солнца и с трудом подавляет зевоту после захода его. Но сегодня он вылез из теплой постели, торопливо накинул поверх ночной рубашки кое‑какую одежду, прикрыл получившийся беспорядок длинным зимним пальто – и отправился на прогулку.
Первую пару миль его еще окружали улочки с домами и фонарями, однако их становилось все меньше и, наконец, они уступили место помигивающим вдали цыганским кострам, жутковатому зареву, стоящему над Большой западной железной дорогой, и данному нам Богом естественному освещению. Полная луна озаряет путь Генри. Огромная тень его поспешает обок, проворно пропрыгивая по неровной земле, точно стая черных крыс. Генри не замечает ее, он не отрывает глаз от своих неуклюжих, неутомимо несущих его вперед ступней в не завязанных ботинках.
«Я чудовище», – думает он.
Несмотря на холодный воздух и усилия, с коими он находит дорогу во тьме, Эммелин Фокс по‑прежнему стоит перед его мысленным взором – или каким‑то иным, позволяющим Генри видеть ее такой: раскинувшейся навзничь посреди будуара, нагой и распутной, ждущей, когда он упадет на нее. Видение это остается почти таким же ярким, каким оно было, когда Генри только еще откинул с себя одеяло, отвергнув авансы похотливого сна.
И однако же, этот портрет его дорогого друга, каким бы светозарно‑ясным он ни был, дьявольски лжив. Никакой плоти миссис Фокс, за вычетом лица и ладоней, Генри ни разу в жизни не видел; все, что находится между шеей ее и талией, есть лишь плод его греховного воображения. Он сам скроил это тело и сшил его без сучка и задоринки из живописных изображений греческих богинь и нимф, а деталями совсем уж похабными снабдил оное Дьявол. Ей же принадлежит только лицо.
И тем не менее: «Да!» – шепчет она, томно простирая к нему руки. «Да!»
Прижавшись к деревянным перилам низкого, перекинутого через Большой соединительный канал моста, Генри расстегивается и молит об облегчении.
– Куда мы направляемся? – негромко спрашивает Конфетка.
Кеб уже миновал все места, какие могли быть на уме у Уильяма, когда он велел ей (вещь небывалая!) одеться для «небольшой прогулки». Поначалу Конфетка решила, что он задумал навестить «Камелек» – по причинам свойства сентиментального; в последнее время Уильям был так приторно чувствителен и все предавался воспоминаниям о первой их встрече, как будто они знакомы уже многие годы. Но нет, увидев ожидавший их кеб, Конфетка поняла, что в «Камелек» они не отправятся. А к этой минуте кеб проехал мимо всех лучших пабов и ресторанчиков и повернул на дорогу совсем непривычную, ведущую к парку Кремон.
– Мое дело знать, – ласково поддразнивает ее Уильям и гладит в сумраке по плечу, – а твое догадываться.
Розыгрыши и тайны любого рода Конфетке ненавистны.
– Как интересно! – шепчет она и прижимается носом к стеклу.
Детское любопытство ее кажется Уильяму очаровательным, – оно составляет приятнейшую противоположность тому, как вела себя в тот день, когда он впервые вез ее в их новый дом, только что ставшая его женой Агнес. Агнес всю дорогу оглядывалась назад, как он ни упрашивал ее не делать этого; Конфетка смотрит вперед с нескрываемым предвкушением новизны. Агнес вела себя до того неприятно (дрожала и хныкала), что ему захотелось вышибить из нее дух и не приводить в чувство, пока он не водворит ее в новый дом; Конфетку же ему хочется усадить прямо здесь, в экипаже, к себе на колени, чтобы колебания кеба, несущегося по тряской дороге, помогли ей прокатиться верхом на его колом стоящем конце. Однако Уильям лишь поглаживает ее по плечу, ничего больше: сегодня произойдет важнейшее в ее жизни – в их жизнях – событие, и не нужно его портить.
Между тем Конфетка сидит, вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами. Уж не везет ли ее Уильям к себе в Ноттинг‑Хилл? Нет, вместо того, чтобы ехать прямо, они поворотили направо, на Эдгвар‑роуд. Или он решил завезти ее в некое уединенное место за городом, а там убить и закопать труп? В романе своем она описала столько подобных убийств, что такая возможность представляется ей вполне реальной – и разве проститутки не гибнут то и дело от рук своих мужчин? Да вот, по словам Эми, всего лишь на прошлой неделе в Хампстед‑Хит обнаружили обезглавленное тело женщины, которую кто‑то «попортил» перед тем, как убить…
Впрочем, искоса взглянув на Рэкхэма, Конфетка успокаивается: он весь так и светится от вожделения и самодовольства. И она снова поворачивается к стеклу, приближая губы к созданному ее дыханием ширящемуся туманному пятну.
Поездка завершается, Конфетка выходит из кеба в темном тупичке, застроенном совсем новыми домами с неотличимыми один от другого фасадами. Слабый свет фонарей заслоняет чета грузных, величавых деревьев, ветвям которых присуща готическая замысловатость. Громыхание кеба стихает вдали, на тупичок снисходит кладбищенское безмолвие, и ведомая за руку Конфетка поднимается на непроглядно темное крыльцо одного из этих непривычных новых домов.
Рядом с собой она различает в темноте смутную фигуру Уильяма Рэкхэма, слышит звуки его дыхания и шуршание своих юбок, которые он задевает, отыскивая замочную скважину. Как же здесь, наверное, тихо, если ей удается расслышать все это! И что это за место, воздух которого столь пуст? Внезапно ею овладевает незнакомое, но мощное чувство. Сердце Конфетки гулко бьется, ноги ослабевают, она начинает дрожать – почти так, как если бы ее все же надумали убить. Вспыхивает, издавая треск разрываемой ткани, шведская спичка, Конфетка видит освещенное сернистым пламенем лицо склоняющегося, чтобы отпереть замок, Уильяма. И этот усатый господин кажется ей решительно незнакомым.
«Он изменяет всю мою жизнь, – думает Конфетка, пока поворачивается ключ и распахивается дверь. – Моя жизнь подброшена в воздух, точно монета».
Уильям зажигает в прихожей лампу и просит Конфетку постоять немного под ней, а сам торопливо обходит темные комнаты, зажигая лампы и в них. Затем он возвращается и нежно берет ее под руку.