ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 35 глава




«Но я знаю все это!» – мысленно протестует Конфетка – и действительно, страницы, лежащие перед ней на снабженном слоновой кости ручками пюпитре для письма, задуманы в нищете и пропитаны ею. Разве детство Конфетки не было в каждой частности его таким же беспросветным, как детство всякого, кто работает на «Парфюмерное дело Рэкхэма»? Да, конечно, участь ее получше, чем их нынешняя участь, но это не имеет значения – и они могли бы улучшить свою, если б были достаточно умны… И все же, тогда, на полях лаванды, с какой безнадежностью, с какой завистью смотрели они на элегантную леди, шагавшую бок о бок с их хозяином!

«Но ведь я же их голос!» – снова протестует она и уютная акустика ее безмолвного кабинета вдруг позволяет ей уловить тонкое различие в том, как звучат ныне ее гласные в сравнении с тем, как звучали они до Сезона. Или они и всегда были такими нежными? «Расскажи нам что‑нибудь, Конфетка, расскажи, только вот тем твоим, чудным голосом», – так просили ее обычно девушки Черч‑лейн, наполовину поддразнивая Конфетку, наполовину восхищаясь ею. «Про что же мне рассказать?» – спрашивала она, и девушки всякий раз отвечали: «Что‑нибудь про месть. И чтобы там были слова попохабнее. Похабщина звучит так интересно, когда ее произносишь ты, Конфетка». Но многие ль из этих девушек смогли бы прочесть книгу? И если б она сказала тем полевым рабочим, что жила когда‑то в лондонской трущобе, многие ль из них поверили бы ей, а не просто бы сплюнули наземь?

Нет, подобно всем защитникам бедноты, каких только знала история человечества, Конфетка должно смотреть в лицо унизительной правде: униженные и оскорбленные, быть может, и жаждут, чтобы их услышали, однако если от лица их высказывается кто‑то, принадлежащий к слоям более обеспеченным, они выкатывают глаза и глумятся над его выговором.

 

Конфетка раздраженно покусывает губы. Но ведь низкое происхождение что‑нибудь да значит, не так ли? Она напоминает себе, что, если Уильям реши! – выбросить ее из этого роскошного гнездышка, она окажется бездомной, лишенной средств к существованию, попадет в обстоятельства куда более стесненные, чем у тружеников лавандовых полей. И все же… И все же ей не удается изгнать из памяти уступавших ей дорогу морщинистых, оборванных мужчин и женщин, их тревожное перешептывание: «Эт ктой‑то? Эт ктой‑то?». Конфетка смотрит на свое отражение в высоком окне, на подрагивающую голову и плечи, увеличенные листьями и цветами. «Кто я?».

«Мое имя: Конфетка». Так говорит ее рукопись, едва завершив направленную против мужчин вступительную тираду. Переписав и перечитав эти строки несчетное число раз, она заучила их наизусть.

Мое имя: Конфетка, – а если нет, лучшего я все равно не знаю. Я – то, что вы именуете Падшей Женщиной…

Не желая видеть неприятно напыщенную фразу: «Гнусный мужчина, вечный Адам – тебе предъявляю я обвинение!», поджидающую ее в конце этого абзаца, Конфетка переворачивает страницу, затем следующую, и следующую. Она листает густо исписанные листы и на душе у нее становится все более тошно. Она рассчитывала встретить на них себя, тем более, что тезка ее разделяет с ней и лицо, и тело – вплоть до веснушек на грудях. Однако в пожелтевшем манускрипте ее ждут только слова да знаки препинания; иероглифы, которые выводила ее рука – она помнит это, помнит даже, как подсыхали чернила тех или иных особенно жирных букв, – лишились их прежнего смысла. Столько мелодраматических убийств – и чего она ими достигла? А все эти чучела мужчин, встречающие, каждый, свой страшный конец – чем они в состоянии помочь хотя бы одной женщине из плоти и крови?

Она могла бы, наверное, поступиться сюжетом, сменить его на менее мрачный. Могла пойти путем, который стал бы срединным между этим потоком желчи и благовоспитанными, приукрашенными вымыслами Джеймса Энтони Фруда, Фелиции Скин, Уилки Коллинза и иных сочинителей, робко дающих понять, что проститутки, при наличии у них достаточных заслуг, возможно, и будут избавлены от адского пламени. До нового столетия остается срок жизни лишь одного поколения и, уж наверное, настало время для откровений посильнее вот такого} Взгляните на эту стопку листов – на труд ее жизни, – в ней могут сыскаться сотни достойных спасения существ!

 

Однако Конфетка, перебирая страницы, сомневается в этом. Почти каждую их строку пропитывают предубеждение и невежество – хуже того: слепая ненависть ко всему изящному и чистому, – ими сочится, как гноем, каждое высказывание, марается каждое суждение.

Я наблюдала за Элегантными Леди, покидавшими Оперный Театр. (Так писала Конфетка три года назад, девочкой шестнадцати лет, уединявшейся в своей комнате на верхнем этаже дома миссис Кастауэй в серые утренние часы, к наступлению которых клиенты разбредались, а все прочие заваливались спать.) Какое постыдное зрелище являли они! И них все было лживо. Лживым было их притворное упоение музыкой; лживыми – приветствия, коими они обменивались; лживыми – их выговор и голоса.

И сколь тщетно притворялись эти Леди, что они и не женщины вовсе, но кто‑то еще, Существа некоего высшего порядка! Покрой бальных платьев их задуман был так, чтобы создавать впечатление, будто они не выступают на двух мясистых ногах, но скорее плывут на облаке. О нет, – казалось, говорили они. – Нет у меня ни ног, ни пизды между ними, я плаваю по Воздуху. Нет у меня и грудей, но лишь деликатный выступ, придающий особый изгиб моему телу. Если вам необходимо нечто столь низкое, как груди, идите, взгляните на вымена кормилиц. Что же до ног и пизды между ними, коли вам потребны они, тогда отправляйтесь к Шлюхе. Мы же суть Создания Идеальные, Редкостные Души, мы можем предъявить вам лишь самое благородное и изысканное из того, чем полнится Жизнь. А именно, Рабский Труд белошвеек, Истязанье прислуги, Презрение к тем, кто отскребает дочиста ночные горшки, наполненные нашим возвышенным девственным говном, и бесконечную череду глупеньких, пустых, бессмысленных притязаний, в которых отсутствует

 

Страница заканчивается, и Конфетке недостает духу перевернуть ее и читать дальше. Вместо этого, она складывает рукопись и упирается в нее локтем, погрузив подбородок в ладонь. Вечер, в который она слушала «Реквием» синьора Верди, еще свеж в ее памяти. Разумеется, в публике присутствовали дамы, для которых этот вечер был всего лишь возможностью блеснуть нарядами и поболтать со знакомыми, но ведь имелись же и другие, выходившие из зала в восторженном оцепенении, напрочь забывшие о своем теле. Конфетка знает: она видела это на их лицах! Они стояли в благоговении, словно еще слышали музыку, а если их просили отойти в сторону, выступали, точно во сне, – в ритме адажио, продолжавшего звучать в их ушах. Конфетка встретилась с одной из них взглядом, и обе улыбнулись – о, так бесхитростно, так чистосердечно! – увидев любовь к музыке, отражавшуюся в глазах каждой.

Годы назад, даже месяцы, если бы ей вручили молот иконоборца, Конфетка с удовольствием сровняла бы оперный театр с землей, заставила бы изысканных леди бежать из их горящих домов прямо в объятия нищеты. Теперь же она задается вопросом… это злорадное видение изнеженных дам, зарастающих грязью, изнемогающих на фабриках и в потогонных мастерских бок о бок с их заскорузлыми сестрами, – олицетворением какой справедливости служит оно? Почему не сровнять с землей фабрики, не спалить дотла потогонные мастерские, оставив нетронутыми оперные театры и красивые дома? Почему нужно сволакивать вниз людей, живущих на уровне более высоком, а не поднимать до него тех, кто обитает внизу? И уж такое ли непростительное притворство – забывать, как может забыть леди, о своем теле, о плоти – и жить только мыслью и чувством? Повинна ли Агнес в том, что она и представить себе не способна существование такой вещицы, как обмотанная тряпками палка, посредством которой мужское семя вытягивают из… из расщелинки? (Слово «пизда», произносимое даже наедине с собой, кажется Конфетке непозволительно грубым.)

Она еще раз наугад раскрывает свою драгоценную рукопись, не теряя надежды найти на ее страницах то, чем она сможет гордиться.

«Я объясню тебе, что собираюсь сделать, – сказала я мужчине, тщетно пытавшемуся освободиться от пут. – Этот хуй, которым ты так кичишься, – я заставлю его вырасти и отвердеть, стать таким, каким он тебе нравится пуще всего. А потом, когда он возбудится до последней крайности, я возьму вот этот кусок острой стальной проволоки и стяну им его черенок. Потому что я собираюсь сделать тебе небольшой подарок, о да, подарок!»

Конфетка, застонав, снова складывает страницы. Ни один человек на свете не захочет и не станет читать эту чушь.

Волна жалости к себе поднимается в ней, и Конфетка, давая ей волю, закрывает лицо руками. Время уже к вечеру, Уильям не пришел, в саду ее щебечут крошечные синие птички, невинно прекрасные существа, рядом с которыми ядовитая уродливость ее презренной писанины выглядит просто позорной… Господи, не иначе как у нее вот‑вот начнутся месячные, откуда б еще могли взяться подобные мысли? Когда щебечущие синички начинают казаться носительницами заслуженной тобою кары, самое время вытаскивать chauffoirs и…

Звон дверного колокольчика пугает Конфетку так сильно, что локоть ее, дернувшись, отправляет рукопись в свободный полет. Страницы романа разлетаются по всему кабинету, Конфетка бросается к ним, ползает взад‑вперед по полу, собирая их без всякого порядка. Она едва успевает засунуть рукопись обратно в гардероб и захлопывает его дверцу как раз перед тем, как Уильям входит в дом, – ибо у него, разумеется, есть собственный ключ.

– Уильям! – в непритворном облегчении восклицает она. – Это я! То есть, я здесь!

С первого же их объятия – в прихожей, у вешалки, она понимает, что ее возвратившийся Улисс к любовным играм не склонен. Нет, конечно, он рад видеть ее, рад, что его встречают, как вернувшегося с победой героя, однако, прижавшись к нему всем телом, Конфетка ощущает в нынешней осанке его некий холодок, едва различимую попытку уклониться от любого соприкосновения Mons Veneris [65]и Mons Pubis. [66]И Конфетка мгновенно обмякает, размыкает объятие и гладит Уильяма по украшенной бакенбардой щеке.

– Ты выглядишь ужасно усталым! – сообщает она тоном безмерного сострадания, каким говорят обычно с истыканным копьями или, по крайности, сильно исцарапанным кошкой человеком. – Ты хотя бы спал с тех пор, как мы виделись?

– Очень мало, – признается Уильям. – Вокруг моей гостиницы всю ночь слонялись по улицам толпы забулдыг, во все горло оравших песни. А прошлой ночью мне не давала спать тревога за Агнес.

Конфетка улыбается и сочувственно клонит голову набок, гадая, не ухватиться ли ей за столь редкое упоминание о миссис Рэкхэм – не прогневит ли она Уильяма, решившись на это? И, продолжая гадать, ласково направляет его стопы… куда? На сей раз в гостиную. Да, она уже решила: и Агнес, и спальня могут подождать, пока не успокоится его растревоженная душа.

– А вот это, – говорит она, усаживая Уильяма на оттоманку и поднося ему стаканчик бренди, – избавит твой рот от привкуса Бирмингема.

Он благодарно поникает, расстегивает тесноватый ему жилет, ослабляет галстук. Пока Конфетка не осыпала его щедрыми знаками внимания, Уильям не сознавал, что именно по ним он и томился со времени вчерашнего возращения домой. Холодная расторопность прислуги, бездумное безразличие душевнобольной жены – вот и все, что встретило его дома, оставив сердце Уильяма алкать пищи более сытной.

– Приятно, когда хоть кто‑то рад тебя видеть, – говорит он, откидывая голову назад и слизывая с губ бренди.

– Как и всегда, Уильям, – отзывается Конфетка и кладет ладонь на его покрывающийся испариной лоб. – Но расскажи же, купил ты тарный заводик?

Уильям со стоном покачивает головой.

Конфетку, присевшую рядом с ним на оттоманку, вдруг посещает, и весьма своевременно, Муза.

– Дай‑ка я сама догадаюсь, – и она произносит, изображая хрипловатого, искательного проходимца из числа северных заводчиков: – Тут все путем, мистер Рэкхэм, строитель у нас хороший, а что раствор кирпича не держит, так это мы мигом поправим, ммм?

Уильям, поколебавшись с мгновение, разражается хохотом.

– В самую точку!

Ее грубая имитация бирмингемского выговора отдает, скорее, Йоркширом, но в остальном она чертовски точна. Какая все‑таки великолепная машина – ее мозг! При мысли, что она избавила его от необходимости разъяснять решение, принятое им относительно заводика, пребывавшие в напряжении мышцы спины и шеи Уильяма обмякают: к чему объяснять, если она и так все понимает – как, впрочем, и всегда.

– Ладно, слава Богу, хоть Сезон подходит к концу, – бормочет он и проглатывает последние капли бренди. – Самое тяжелое позади. Ни тебе больше званых обедов, ни театров, еще один музыкальный вечер, черт бы его побрал, и все…

– Я думала, ты уже освободился от всего…?

– Ну, в общем‑то, да, освободился.

– …уверившись, что Агнес стало лучше. Уильям мрачно всматривается в дно стакана.

– Что же, должен сказать, она и вела себя получше, – вздыхает он, – по крайней мере, на людях. Ну, и во всяком случае, лучше, чем в прошлый Сезон. Хотя вести себя хуже ей было бы трудновато…

Тут же сообразив, насколько сомнительна его похвала, Уильям старается сообщить своему тону чуть больше веселости.

– Конечно, она нервна, но, думаю, не больше многих иных. Уильям морщится – он вовсе не хотел сказать нечто негалантное.

– И все‑таки, она ведет себя не так хороню, как ты рассчитывал? – подсказывает Конфетка.

Уильям уклончиво кивает – преданный муж, делающий вынужденное признание.

– Хорошо уж и то, что она перестала распространяться о присматривающем за ней ангеле‑хранителе… Правда, где бы мы с ней ни появлялись, она то и дело оглядывается назад… – Он прилегает на оттоманку, опершись плечом о бедро Конфетки. – Впрочем, я перестал спорить с ней, споры только выводят ее из себя. Пусть ее считает, сказал я себе, что за ней хвостом ходят духи, раз уж она не может держать себя без этого в должном порядке…

– А ей это удается?

С минуту Уильям молчит. Конфетка поглаживает его по волосам, в камине шипят, располагаясь поудобнее, угли.

– Временами, – говорит он, – я задаюсь вопросом, верна ли мне Агнес. То, как она вечно вглядывается в толпу, надеясь, я готов поклясться в этом, увидеть в ней совершенно определенного человека… И я задумываюсь, неужели мне, помимо всего прочего, придется еще и с соперником тягаться?

Конфетка улыбается, хоть на сердце ее ложится тяжесть – ставшее уже приторным бремя обмана пригибает ее, она кажется себе женщиной, переходящей все углубляющийся поток, чувствуя, как юбки впитывают воду и тянут ее вниз.

– Может быть, она просто ангела своего высматривает? – кривя душой, предполагает Конфетка.

– Хм, – Уильям потягивается под ее рукой, нисколько не убежденный. – На прошлой неделе мы были с ней на музыкальном вечере, там пели Россини, и Агнес, сидя в зале, лишилась чувств. Всего на миг, однако, очнувшись, она прошептала: «Да, благослови вас небо, поднимите меня – у вас такие сильные руки!». «У кого это, дорогая?» – спрашиваю я. А она и говорит: «Чшш, дорогой, эта леди еще поет».

Конфетку так и подмывает рассмеяться, однако она не знает, безопасно ли это. И все же смеется. Без страшных последствий. Похоже, Уильям уверовал в нее еще пуще прежнего.

– Но как же могла бы Агнес изменить тебе? – негромко спрашивает Конфетка. – Она ведь нигде не бывает без твоего ведома и согласия.

Уильям неуверенно фыркает.

– Чизман поклялся, что будет докладывать мне обо всех ее разъездах, – говорит он. – И, видит Бог, так он и делает.

Глаза Уильяма сужаются, он перелистывает в уме учетную книгу, в которую занесены перемещения Агнес, а затем недовольно помаргивает, дойдя до того, что обведено в ней красным кружком.

– Я решил поначалу, что ее тайные визиты в криклвудскую католическую церковь могут означать… свидания. Но Чизман говорит, что она и вхо

 

дит туда в одиночестве, и выходит тоже. Да и что уж такого можно учинить, сидя на церковной службе?

– Не знаю, – отвечает Конфетка, – в церкви я никогда не была. Это признание представляется ей рискованным и резким, нырком в опасные воды истинной интимности, большей, чем та, какую рождает демонстрация гениталий.

– Никогда…? – ахает Уильям. – Ты это серьезно?

Конфетка, печально улыбнувшись, отводит в сторону прядь волос, упавшую на обращенное к ней лицо Уильяма.

– Ну, ты ведь знаешь, детство у меня было не совсем обычное.

– Но… черт, я же помню наш с тобой разговор о книге Бодли и Эшвелла, – ты показала такую осведомленность в вопросах веры…

Конфетка закрывает глаза и Марии с Магдалинами, кишащие в ее сознании, точно в жуткой змеиной яме, выцветают, обращаясь в мутный хаос.

– Ну, я же прошла школу моей матушки. Она не рассказывала мне сказок на сон грядущий, но год за годом читала куски из Библии. А кроме того, – Конфетка вздыхает, – я ведь целую пропасть книг прочитала, верно?

Уильям приподнимается, чтобы провести вялыми, сонными пальцами по ее животу и груди. Потом рука Уильяма замирает на собственной его груди, и Конфетка спрашивает себя, не заснет ли он на ее коленях. Нет: после минутного молчания, глубокий голос его звучит снова, отдаваясь, словно эхом, в бедре Конфетки.

– На нее нельзя положиться, – говорит он, – вот в чем беда. Сегодня она совершенно нормальна, а завтра сходит с ума. Никакой последовательности.

Конфетка прикидывает, какая из этого следует моральная арифметика, и, собравшись с духом, спрашивает:

– А как бы ты поступил, если б она оказалась… последовательно безумной?

Уильям выпячивает нижнюю челюсть, затем на лице его появляется пристыженное выражение, и челюсть вновь занимает отведенное ей природой место.

– Знаешь, я думаю, Агнес все еще продолжает расти – вот повзрослеет немного и переменится к лучшему. Она ведь была совсем юна, когда я женился на ней, – слишком юна, быть может. Да и сейчас еще в куклы играет… и по всем ее выходкам видно – дитя. Помню, были мы в апреле на празднике в Масуэлл‑Хилл и зашли в кукольный балаган, а там мистер Панч палкой машет, выбивает из жены пыль, ну, все, как обычно. Агнес страшно

 

разволновалась, вцепилась мне в руку и стала просить, чтобы я схватил мистера Панча и унес куда‑нибудь. «Скорее, Уильям! – говорила она. – Ты теперь богатый, важный, никто не посмеет тебя остановить». Я лишь улыбался, но ведь она говорила это всерьез! Как была ребенком, так и осталась, понимаешь?

– И… эта детскость – самая большая из ее бед? – спрашивает Конфетка, вспоминая лежавшую в проулке Агнес, ее утонувшие в грязи помертвелые руки и ноги. – Больше она ничем не страдает?

– Ну, доктор Керлью считает, что она чрезмерно худа, что ее следует определить в санаторию и откормить там пахтой и мясом. Говорит: «Я даже в работном доме видел женщин поупитаннее».

– А что думаешь ты?

Разговор этот волнует Конфетку до головокружения: она расспрашивает Уильяма не о делах его, но о семейной жизни, и он раскрывается перед нею! С каждым словом раскрывается все больше и больше!

– Я, конечно, не могу отрицать, – говорит Уильям, – что дома Агнес живет на одном латуке да абрикосах. Зато, оказавшись в гостях, съедает все, что перед ней поставят – совершенно как послушная девочка.

И он пожимает плечами, словно говоря: все та же детскость.

– Ну, хорошо, – подводит черту Конфетка. – Вашему доктору еще предстоит понять, что «пышечки» нынче не в моде. Агнес не единственная в Лондоне худощавая дама.

Так она предлагает Уильяму сменить тему, однако он к этому пока не готов.

– Да, разумеется, – соглашается он, – но есть и другой повод для тревоги. У Агнес прекратились месячные.

Ледяная дрожь пробегает по спине Конфетки, она прилагает все силы к тому, чтобы не напрячься, чтобы Уильям ничего не заметил. Мысль о том, что он – именно он – так хорошо и близко знает тело Агнес, непонятно почему поражает ее.

– Откуда ты знаешь?

Он еще раз пожимает плечами:

– Доктор Керлью сказал.

Снова наступает молчание, в воображении Конфетки рисуется картина: темный cul‑de‑sac и в нем она, убивающая этого доктора Керлью ударом ножа. Лица он, как то и следует, лишен, ибо Конфетка его ни разу в жизни не видела, но хлещущая из доктора кровь так же красна, как у каждого из мужчин «Падения и возвышения Конфетки».

Уильям вдруг хмыкает.

 

– Никогда не была в церкви…! – сонным голосом дивится он. – А я‑то думал, что знаю о тебе все.

Она отворачивает лицо в сторону, с изумлением обнаруживая, что по щекам ее текут теплые, щекочущие кожу слезы. Если абсолютное невежество Уильяма по ее части и могло бы спровоцировать Конфетку на какую‑то реакцию, то таковою стал бы визгливый, издевательский смех, а вместо этого она испытывает лишь грусть и жалость – жалость к нему, к себе, к ним обоим, прижимающимся сейчас друг к дружке. О! Какое же чудовище он ласкает…! Какой страшный ихор течет по ее венам, как отвратно ее нутро, отравленное гнилостными воспоминаниями и горькой нуждой! Если б только могла она вонзить нож в свое сердце, чтобы грязь струей забила из него и с шипением вылилась на пол, оставив саму ее чистой и светлой. И какой же безобидный болван этот румянощекий Уильям – при всей его мужской заносчивости, инстинктах распутника и достойной бродячего пса трусоватости, он, в сравнении с нею, всего лишь овечка. Привилегированное положение размягчило его душу, безмятежное детство защитило от проедающих Конфетку червей ненависти, ей не трудно вообразить его – мальчика, стоящего на коленях у своей кроватки и произносящего, под бдительным присмотром доброй нянюшки: «Боже, дай здоровья маме и папе!».

О Боже, если б только он знал, о чем она сейчас думает…!

– У меня еще остались в запасе кое‑какие сюрпризы, – отирая рукавом щеки, произносит она самым обольстительным своим голосом.

Уильям, словно пробудившись, отрывает голову от колен Конфетки, широко раскрывает покрасневшие глаза.

– Открой мне какую‑нибудь твою тайну, – с ребяческим воодушевлением просит он.

– Тайну?

– Да, ужасную тайну.

Конфетка смеется, в глазах ее снова скапливаются слезы, и она прикрывает их сгибом локтя.

– Никаких страшных тайн у меня нет, – протестует она, – правда. Говоря, что у меня есть для тебя сюрпризы, я имела в виду…

– Я знаю, что ты имела в виду, – любовно ворчит Уильям и руки его проскальзывают ей под юбку. – Но расскажи о себе что‑нибудь, чего я не знаю, – не важно, что. Такое, чего не знает никто на свете.

Конфетку раздирает желание рассказать ему все, показать самые давние ее и глубокие шрамы, начав с игры, коей еще в раннем детстве ее предавалась миссис Кастауэй, которая, подкравшись к ее кроватке, театраль

 

ным жестом сдергивала с и без того продрогшей дочери простыни. «Именно так и поступает Бог» – говорила ей мать тем же громовым шепотом, каким иногда рассказывала сказки. «Он любит так поступать». «Мне холодно, мама!» – восклицала Конфетка. А миссис Кастауэй стояла в лунном свете, прижав простыни к груди и приложив к уху присогнутую ладонь. «Вот интересно, – произносила она, – слышит ли Бог эти слова? Он, знаешь ли, женские голоса различает с трудом…».

Уильям утыкается носом в ее живот, бормочет слова ободрения – подай ему секрет и все тут.

– Я… я… – Конфетка мучительно пытается придумать хоть что‑то. – Я умею стрелять из моей норки водой.

Он поднимает на нее ошарашенный взгляд:

– Что?

Конфетка хихикает, прикусывает губу, поскольку боится сорваться в истерику.

– Я покажу. Это мой особый дар. Бесполезный талант… Остолбеневший Уильям смотрит, приоткрыв рот, как она вскакивает, приносит из ванной стакан тепловатой воды, резко опускается на пол перед оттоманкой. Без каких‑либо эротических изысков она задирает юбку, срывает с себя панталончики, закидывает ноги за голову, почти касаясь коленями ушей. Влагалище Конфетки широко распахивается, точно клюв голодного птенца, и она нетвердой рукой сливает в этот зев воду, полстакана воды.

– Всесильный Боже! – вскрикивает Уильям, когда она, снова упершись ступнями в ковер, раскорячивается на крабий манер и выстреливает в воздух тонкой струйкой воды. Струя ударяет в оттоманку, в нескольких дюймах от его штанин.

– Следующая твоя, – хрипло грозится Конфетка, прицеливаясь поточнее; впрочем, прежде чем дать следующий залп, она позволяет Уильяму пригнуться.

– Невозможно! – хохочет Рэкхэм.

– Стоять, бездельник! – восклицает она и извергает последнюю струю, взлетающую выше прежних. И тут Рэкхэм валится на Конфетку, притискивая ее руки к полу, легко нажимая коленом на ее ходуном ходящий живот.

– Ты уже все расстреляла? – спрашивает он и целует ее в губы.

– Да, – отвечает Конфетка. – Ты в безопасности.

Оба поерзывают, поудобнее устраивая Уильяма между ее ног.

– А ты? – спрашивает Конфетка, помогая ему в борьбе с одеждой. – У тебя есть секреты?

 

Уильям виновато улыбается, высвобождая спеленутый тканью символ своей мужественности.

– Да разве найдутся такие, что смогут сравниться с твоими? – бормочет он, и на этом все разговоры заканчиваются.

Далеко от них, в убогой комнатке сырого и грязного дома, проститутка, удивленная приходом нежданного гостя, протягивает ладонь и получает три шиллинга.

– Новые вопросы, сэр? – она подмигивает, однако голос ее чуть подрагивает: лицо мужчины искривлено, ясно, что на этот раз он пришел для чего‑то совсем другого.

Мужчина подходит к кровати и, не сгибаясь, точно калека, присаживается на ее край.

Теперь прямо под ноги ему падает из окна квадрат света, оставляя самого мужчину в тени.

– Женщина, которую я люблю, – сообщает он низким и хриплым от обуревающих его чувств голосом, – умирает.

Каролина медленно кивает, облизывает губы, она не знает, что ему ответить, – с тех пор, как умер ее мальчик, смерть любого человека для нее мало что значит.

– Как жаль, – говорит она и из уважения к его чувствам покрепче сжимает в кулаке монеты, не позволяя им звякать. – У… ужасно жаль.

– Послушай меня.

– Я… я слушаю, сэр. Женщина, которую вы…

– Нет, – глядя в пол, хрипит он, – послушай.

Голова его падает на грудь, плечи начинают содрогаться. Он сжимает, словно в молитве, ладони, сжимает так, что кожа их идет багровыми и белыми пятнами. Слова, исходящие из сдавленного горла мужчины, слишком тихи и слишком искажены рыданиями, чтобы их можно было разобрать.

Каролина не без опаски приближается к нему, рыдания его становятся еще более судорожными, и она присаживается с ним рядом. Старенький матрас провисает, бедра их мягко соприкасаются, но мужчина этого, похоже, не замечает. Она склоняется вперед, неосознанно воспроизводя его позу, старательно вслушивается.

– Да проклянет Господь Господа, – стенает Генри и, пока он повторяет непотребное поношение это, слова, им произносимые, становятся и более отчетливыми, и более яростными. – Да проклянет Господь Господа!

 

Понимая, что теперь она ясно слышит его, Генри утрачивает и ту немногую власть над собой, какая у него еще оставалась. Несколько секунд, и он уже ревет, как осел на живодерне, плечи его ходят ходуном, ладони сжимаются с таким неистовством, что косточки их, того и гляди, обратятся в щепу.

– Да прокляне‑е‑е‑т Госпо‑о‑о‑дь Го‑о‑о‑спода! – теперь уже ревет Генри, и Каролина робко и боязливо (ибо кто может знать, на какое насилие способен впавший в отчаяние человек?) опускает на его спину утешающую руку.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

 

Проснитесь, – шипит сердитый голос. – Не забывайте, где вы. Заклевавшая носом Конфетка встряхивается. Помаргивая в многоцветном солнечном свете, льющемся на нее из витражных окон, она выпрямляется, разглаживает свою безвкусную юбку, поправляет ужасную шаль. Сидящая с ней рядом старуха, исполнив долг благочестия, вновь устремляет тусклый взор к кафедре, на которой приходской священник упражняется, обращаясь к рядам скамеек, в красноречии.

Конфетка оглядывает своих соседей по задней скамье, обеспокоенная тем, что и они могли увидеть ее задремавшей, но нет, соседи, по всему судя, не обращают на нее никакого внимания. У одного из них, слабоумного мальчишки, глаза окончательно съехались к носу от неустанных попыток почесать его кончик нижними зубами. За мальчишкой, у самого прохода, позволяющего быстро ушмыгнуть к освещенным солнцем дверям, сидит мамаша – лицо у нее лопатой, на сгибах рук лежит по младенцу, которых она мягко и медленно покачивает, дабы не прервалась их дремота.

Сказать по правде, из тех, кто пришел нынче в церковь, спят многие, – одни, откинув головы назад и приоткрыв рты, другие, погрузив подбородки в тугие поднятые воротники, третьи, привалившись к плечам родственников. Да и как совладать с дремой? Жаркая погода, разноцветный солнечный свет, гудение пасторского голоса – целый комплот усыпительных средств.

Конфетка украдкой почесывает затекшую шею и в который раз говорит себе, что идея прийти сюда была совсем не плохой. Уильям снова уехал (на сей раз всего только на день, в Ярмут), и отправиться в церковь с домочадцами Рэкхэмов – разве это не лучшее для воскресного утра препровождение времени?

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: