ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 37 глава




– Оставьте меня одну… на минуту, – выдыхает она и улыбается – заискивающе, словно девочка, обещающая хорошо себя вести.

– Конечно, мэм, – отзывается Лаура. – Я пока раздобуду для нас какой‑нибудь еды.

И прежде, чем миссис Фокс успевает возразить, служанка торопливо удаляется и исчезает в людской толпе.

Уже после полудня (большой кусок кекса с изюмом наполовину зарылся в песок рядом с ее юбкой, а Лауру удалось отослать в стоящий неподалеку «Фолкстонский павильон», чтобы она полюбовалась «Психо – Поразительным механическим человеком, сенсацией лондонского Сезона») миссис Фокс ложится на спину и смотрит в лазурное небо. Звуки детских голосов давно уже стали неотличимыми от криков морских птиц, и те, и другие поглощаются величавым, умиротворяющим шумом волн.

Эммелин не хотелось ехать сюда, нет, не хотелось, но теперь, приехав, она довольна, потому что думается здесь намного легче. Извилистый лабиринт, по которому в последнее время бегали ее мысли, остался позади, в замызганной столице. Здесь, на 6epeiy вечного моря, она может, наконец, рассуждать здраво и трезво.

Чайка осторожно подступает к ней но песку – клинышек кекса привлекает птицу, однако человеку и присущей ему зловредности она не доверяет. Эммелин берет покрытый песком клинышек и мягко бросает его к ногам птицы.

– Ну, и что же мне делать с моим другом Генри, мистер Чайка? – негромко спрашивает она у начавшей поклевывать кекс птицы. – Или вы – миссис Чайка? А то и мисс? Не думаю, что такие различия значат в вашем обществе многое. Или все‑таки значат?

Она закрывает глаза, изо всех сил стараясь не раскашляться. На дне ее корзинки, под книгой Бодли и Эшвелла лежит скомканный носовой пла

 

ток, липкий от крови – от ошметков ее легких, как уверяет отец, хотя она всегда представляла себе легкие подобием воздушных мехов, бледных, просвечивающих надувных шариков. Впрочем, не важно – кровь на платке настоящая, а позволить себе терять ее и дальше она не может.

Соблазн закашляться понемногу отступает, шажок за шажком. А вот избыть соблазн более серьезный – мысли о Генри – вовсе не так легко. Как ей хотелось бы, чтобы он был сейчас с нею! Какая бы вышла идиллия, если бы можно было скоротать время поездки, беседуя с ним, а не обмениваясь пустыми замечаниями с Лаурой! И насколько было бы лучше, если бы всякий раз, как у нее подгибаются ноги, к ней бросался бы и обнимал ее он, а не отцовская пожилая служанка! Сильные пальцы Генри точно ложились бы во впадинки между ее ребрами. Он мог бы, случись в том нужда, носить ее на руках. Мог нежно опускать на кровать, так, словно она – его кошка.

«Я хочу его».

Ну вот, все и сказано, пусть даже не вслух. Да и зачем говорить это вслух? – Бог слышит и так. Что же, плотское желание ее хоть и не порицается Богом (как о том с совершенной ясностью сказал в послании к коринфянам Святой Павел), однако и гордиться в нем нечем. А то, что она и Генри даже близко не подошли к прелюбодейству, вовсе не означает, будто причины для тревог у них отсутствуют. Кто возьмется утверждать, что стих 5:28 Евангелия от Матфея не относится к людям вдовым столько же, сколько и к состоящим в браке, к женщинам столько же, сколько и к мужчинам? Разумеется, женщин древней Галилеи обременяли домашние труды, уход за детьми, – досуга, который позволил бы им посещать выступления странствующих пророков, у них не имелось; будь все иначе, как могло получиться, что Иисус, поднявшись на гору, увидел внизу под Собой только мужчин?

«…всякий, кто смотрит на женщину с вожделением…». Если бы Иисус увидел в той толпе женщин, Он наверняка добавил бы «или на мужчину». Что и имело бы для Эммелин последствия самые серьезные, поскольку, если возможно совершить прелюбодеяние в сердце своем, почему бы заодно не наблудить и во плоти? Дурные христиане толкуют Писание так, чтобы оно оправдывало их несовершенства; хорошим же следует поступать наоборот, бесстрашно читая между строк его, дабы улавливать проблески укоризненной хмурости любящего, но разочарованного в них Всевышнего. И стало быть, она уже прелюбодействовала в сердце своем.

Ибо, к чему кривить душой, она вожделеет Генри – и не только потому, что две его сильные руки могли бы подхватывать ее, падающую в обморок. Она жаждет ощутить на себе вес его тела, почувствовать, как его грудь давит на ее, ей не терпится увидеть его без мрачного, точно черепашьего, панциря одежд, осязать сокровенную форму его бедер, сначала ладонями, потом исподом своих стискивающих эти бедра ляжек. Вот, сказано и это. Слова, не произнесенные вслух, блистают, точно чудотворная надпись на стенах ее сердца – маленького храма, в который неизменно заглядывает Бог. Самой душе ее надлежит быть зеркалом, в котором Бог может увидеть Свое отражение, но ныне… ныне Он, скорее всего, увидит там лицо Генри Рэкхэма. Это обожаемое лицо…

Эммелин открывает глаза и садится, не желая добавлять к прочим своим грехам еще и идолопоклонство. Горбящаяся над кексом чайка поднимает на нее взгляд, гадая, не надумала ль миссис Фокс все же употребить этот вкуснейший харч самостоятельно. И, уверившись в противном, вновь погружается в пиршество.

Правильный выход у меня только один, думает Эммелин, – выйти за Генри. Между женой и мужем блуда – воображаемого или иного – существовать не может. Но такое замужество было б греховным, себялюбивым злоупотреблением ее бесценным другом, ибо Генри жениться не хочет – он сам говорил ей об этом множество раз. И мог ли он яснее дать ей понять, что не желает от нее ничего, кроме дружбы?

– Плоть себялюбива, – сказал он однажды, когда они в очередной раз беседовали после церковной службы, – а дух щедр. Мне страшно думать о том, как легко может человек растратить всю свою жизнь на удовлетворение животных потребностей.

– О, я уверена, Бог не будет возражать, если вы потратите еще несколько минут на то, чтобы погулять со мной под солнышком, – ответила она – шутливо, ибо Генри пребывал в тот день в настроении мрачном, а ей хотелось развеселить его.

– Как ненавистна мне моя праздность! – пожаловался он, оставаясь глухим к ее чарам. – У меня осталось так мало времени!

– Но право же, Генри, – сказала она. – Разве можно говорить такое в тридцать‑то лет! У вас впереди едва ли не вечность, вы еще успеете осуществить ваши замыслы!

– Вечность! – скорбно откликнулся он. – Какое великое слово! Но мы же не верим в реинкарнацию, в то, что впереди у нас столько жизней, сколько мы пожелаем прожить.

– Довольно и одной, – сказала она. – А на взгляд кое‑кого из несчастных, с которыми я сталкивалась в моей работе, и одна‑то – длинна нестерпимо…

Однако Генри, когда он нападал на эту тему, останавливаться был нисколько не склонен; грех недеяния вдохновлял его на риторические фигу

 

ры, достойные наилучших проповедей, что и обещало на священническое будущее Генри виды самые лучшие.

– Все так, разные люди воспринимают время по‑разному, – признал он, – однако Божьи часы отличаются устрашающей точностью хода. В детскую пору каждая минута нашего времени полнится свершениями, – мы рождаемся, учимся говорить и ходить, мы осваиваем тысячи разных навыков – и всего за несколько лет. Но нам не дано понять, что вызовы, кои бросает нам зрелость, имеют природу иную, чем вызовы детства. Надумав построить новую церковь, мы можем чувствовать то же, что чувствовали, возводя первый наш замок из песка, и однако ж, минет десяток лет, а первый ее камень так и останется не заложенным. (Как странно, думает Эммелин, вспоминать эти слова, сидя на морском берегу и наблюдая за детьми, возводящими несочные замки!). То же самое происходит, – сказал, завершая свою тираду, Генри, – и со всеми нашими великими планами, со всеми стремлениями добиться того, к чему зовет нас этот бедственный мир: десятилетия проходят своим чередом, а мы продолжаем веровать в Вечность!

– Да, Генри, но, видит Бог, ни одному христианину не но силам достичь всего сразу, – поспешила напомнить она. – Мы можем лишь стараться делать все, что в наших силах.

– Вот именно! – воскликнул он. – Я вижу, что делаете вы, что делаю я – и терзаюсь стыдом.

Греясь под золотистым солнцем Фолкстона, Эммелин улыбается воспоминанию о том, каким глубокомысленным было тогда лицо Генри, милое лицо, искаженное страстным стремлением к идеалу. Как ей хотелось бы поцеловать это лицо, разгладить сумрачные складки его чела, возвратить Генри в «здесь и сейчас», заключив в объятие, такое крепкое, какое способны осилить ее ослабевшие руки…

Однако пора ей вернуться к предмету насущному – к супружеству.

Если б она и Генри поженились, так ли уж непременно дружба их претерпела бы какие‑то изменения? Разве не могла бы она остаться такой, какова сейчас, с той только разницей, что жить им пришлось бы в одном доме? (Скорее всего, в ее, в доме Генри им не поместиться!) Он мог бы занять спальню, соседствующую с ее, если бы согласился, конечно, навести там порядок. (Когда, наконец, миссис Лейверс объявится и заберет сумки с пожертвованной неимущим одеждой? И вернутся ли вообще за их книгами люди из «Африканского библейского общества»?). В теперешнем ее состоянии мужчина в доме ей вовсе не помешал бы, – а окажись этим мужчиной Генри, она и вовсе была бы на седьмом небе от счастья. Начать с того, что он мог бы приносить уголь для камина, помогать ей с перепиской. И если бы к ночи она совсем выбивалась из сил, он относил бы ее наверх и с величайшей нежностью опускал на…

Неотвязность низких желаний вызывает у Эммелин сокрушенную улыбку. Недугу, ее поразившему, что бы он собой ни представлял, не удалось приблизить ее к Богу, а ведь сколько она видела гравюр, на которых чахоточные женщины лежат в осененных нимбом постелях, а над ними парят ангелы. Быть может, у нее и не чахотка вовсе, но какое‑то истерическое расстройство? То есть, говоря напрямую, она продвигается по дороге, прямиком ведущей в Бедлам? Вместо того, чтобы плыть к эфирным порталам Небес, она, похоже, становится все более непристойной, смахивающей на животное, – кашляет кровью, давит прыщи на плечах и на шее, обильно потеет всеми порами сразу и всякий раз, очнувшись от грез наяву, в которых ей является Генри Рэкхэм, обнаруживает, что ей не мешает подмыться…

Стыд и срам! И все же, умение стыдиться себя никогда не было сильной ее стороной. Если ей приходилось делать выбор между самобичеванием и попыткой загладить вину, она всегда избирала путь более созидательный. Итак… что если она и Генри соединятся, как муж с женой? Таким ли уж это будет ужасным проступком? А если Генри боится, что отцовство помешает ему стать священником, так она бесплодна, что и доказал ее бездетный брак с Берти.

Да, но как делается предложение о браке? Как именно пересекается граница между учтивым обменом поклонами и совместным лежанием в общей теплой постели – пока смерть нас не разлучит? Бедный Берти опустился перед ней на колено, но ведь он и ухаживал за нею еще со школьных дней. И если Генри о женитьбе на ней и думать не желает, он вряд ли сделает ей предложение, ведь так? Однако и сама она его сделать не может, правильно? И причина тут не в том, что она боится нарушить общепринятые условности (условности ей давно надоели!), нет, просто это может оскорбить Генри, заставить его хуже думать о ней. А если она лишится его уважения, это станет для нее самым жестоким ударом, по крайней мере, в нынешнем ее болезненном состоянии.

– Стало быть, следует подождать, – говорит она вслух, – пока мне не станет лучше.

Услышав это, чайка отскакивает в сторону, бросив недоклеванные крошки. Эммелин резко откидывает голову назад, на муравчатый склон холма, отчего шляпка съезжает набок, и булавки ее впиваются Эммелин в кожу. По голове тут же начинают бегать мурашки, и Эммелин срывает‑ шляп

 

ку. И снова ложится на траву, даже застонав от облегчения, когда непокрытая, влажная голова ее уютно устраивается в теплой травяной вмятинке.

Принятое ею решение касательно Генри словно растекается по всему телу Эммелин – так, точно она приняла лекарство или досыта наелась – ощущение тем более приятное, что ни лекарства, ни еда на нее в последнее время подобным образом не действуют. Какое все же прекрасное тонизирующее средство – решимость! Слабость уже источается из Эммелин, уходя в песок, на котором она лежит.

Чайка, удостоверившись, что протестующий клекот ее был следствием недоразумения, возвращается и начинает доклевывать запорошенные песком остатки кекса. Проталкивая кусочки его в горло, она задирает клюв в небо – так, точно кивает, соглашаясь с решением Эммелин. Да, нужно подождать, пока ей не станет лучше, а после… после она сама распорядится своей жизнью, предложив ее Генри Рэкхэму.

– Ведь он не откажет мне, а, мистер Чайка? – спрашивает Эммелин, однако чайка раскидывает крылья и, скакнув с песчаного бугорка вверх, улетает в море.

В другой части Фолкстонского пляжа сидящая, прислонясь к другой скале, Агнес Рэкхэм испугано взвизгивает, поскольку к ногам ее с треском рушится деревянная птица. Агнес поджимает ноги, сминая лежащий у нее на коленях дамский журнал, и туго обтягивает их юбкой.

Клара, которая в отличие от ее хозяйки не была погружена в изучение статьи «Сезон – Кто, Где и Когда блистал Ярче всех» и наблюдала за приближением к ним этого метательного снаряда, лишь смаргивает, когда тот ударяется оземь. Спокойно, без суеты, словно желая ткнуть хозяйке в нос ее немощную нервозность, Клара протягивает руку и берет птицу за склеенное из фанеры и бумаги крыло.

– Это всего лишь игрушка, мэм, – мягко сообщает она.

– Игрушка? – изумленно переспрашивает, распрямляя ноги, Агнес.

– Да, мэм, – подтверждает Клара, держа несколько наотлет, чтобы показать ее Агнес, птицу, деревянные крылья которой уже перестали подергиваться. Хлипкая, грубо размалеванная машинка эта приводится в движение крошечным мотором, который заводится латунным ключиком. – Тут один человек продает их с тележки. Мы с вами проходили мимо него.

Агнес поворачивается, чтобы взглянуть в ту сторону, в какую указывает Клара, но видит лишь вприпрыжку огибающего отвесную скалу мальчика лет шести‑семи в пляжном костюмчике из синей бумазеи. Мальчик оста

 

навливается перед незнакомой леди и служанкой, держащей в руке его игрушку.

– Пожалуйста, мисс, – пищит он. – Это моя летающая птица.

– В таком случае, – брюзгливо журит его Клара, – не бросайте ее куда попало.

– Извините, мисс, – жалостно канючит мальчик, – просто она никак не летит прямо.

И он нервно почесывает левую икру туго зашнурованным ботинком правой ноги. Служанка взирает на него сердито, поэтому мальчик предпочитает смотреть на леди с большими синими глазами и ласковой улыбкой.

– Ах, бедненький, – говорит Агнес. – Ты не бойся, она тебя не укусит. И Агнес знаком велит Кларе вернуть мальчику игрушку. Собственно говоря, детей она, пожалуй, даже и любит – при условии, что они не совсем уж младенцы, принадлежат кому‑то другому и подаются малыми порциями. Особенно очаровательными бывают маленькие мальчуганы.

– А она и в самом деле летает? – спрашивает Агнес у этого мальчугана.

– Ну… – насупливается он, вынужденный, никуда не денешься, запятнать репутацию своей птицы. – У джентльмена, который их продает, одна летает очень хорошо, он сказал, что они все так могут, но только мы с братом выбрали себе по одной, а они летают как‑то не очень. Мы подбрасываем их изо всех сил, как можем выше, а они все время падают назад. Можно я теперь пойду, мэм? Мама сказала, чтобы я сразу вернулся.

– Очень хорошо, юный сэр, – улыбается Агнес. – Приятно слышать столь правдивые речи. Вот ваша игрушка.

Как это легко – сделать ребенка счастливым! Агнес отпускает мальчика полным благожелательности взмахом руки и, как только он удаляется, поворачивается к Кларе:

– Ступайте, купите мне такую же птицу. И каких‑нибудь сладостей для себя, если желаете.

– Да, мэм, спасибо, мэм, – отвечает служанка и торопливо уходит, на каждом шагу взметая темно‑синим подолом песок.

Агнес ждет, пока Клара скроется из виду, затем берет с подстилки оставленную ею книгу – интересно, что может читать служанка? Ага, это роман: «Джейн Эйр». Агнес уже прочла его, заказывала у «Мьюди» – вопреки предписаниям доктора Керлью. Теперь она, обнаружив этот потрепанный, с загнутыми уголками страниц томик во владении Клары, чувствует, как по спине ее пробегает холодок, ибо есть что‑то до крайности неприятное в том, что собственная твоя горничная смакует страшный рассказ о жене, лишив

 

шейся – вследствие болезни – разума и запертой в башне мужем, который пытается жениться на другой. Кривя губы, Агнес возвращает книжку на подстилку.

Стоит ей распрямиться, как в голову возвращается, пульсируя за левым глазом, боль. Странно все же, что этому зловредному ощущению достает дерзости упорствовать несмотря на множество розовых пилюлек миссис Гуч, посланных на его искоренение! На всем пути из Лондона, в поезде, она глотала их одну за одной, благо Клара все это время продремала. Теперь же Агнес поглаживает пальцами ридикюль, ее так и подмывает глотнуть опиумной настойки из флакончика, якобы содержащего лавандовую воду. Но нет, это средство должно приберегать на случай самый крайний.

«Думай о чем‑нибудь легком, приятном» – внушает себе Агнес. Грустные мысли только усиливают, как она обнаружила, боль. Если ей удастся выбросить из головы все тревоги – так, чтобы в мозгу остались лишь радостные воспоминания и ощущение того, что индийские мистики называют «Нирваной», – она еще сможет ощутить облегчение, вырвав его из острых клыков своих бед.

В жизни так много того, за что ей следует быть благодарной… На редкость успешный Сезон… Собственный выезд и собственный кучер… Ангел‑хранитель, готовый рискнуть и навлечь на себя порицание Божие, лишь бы уберечь ее от несчастья… Прекратившиеся, наконец, ужасные кровотечения… Долгожданное воссоединение с Истинной Верой ее детства…

Боль нарастает, и Агнес пытается вообразить, что присутствует на Мессе, сидит в озаренной пламенем свечей тиши старой церкви и слушает милого отца Сканлона. Задача не из легких, ибо слишком многое отвлекает Агнес – детский смех, рокот волн, хриплые крики лоточников, – и все же ей удается, хоть и на миг, но заставить себя услышать в бессвязном болботании продающего прогулки на ослике мужлана латинское пение. Впрочем, тут начинает играть шарманка и чары, сотворенные Агнес, расточаются.

Бедный заблудший Уильям… Если его так уж заботит здоровье жены, он мог бы сослужить ей гораздо лучшую службу, не отправляя ее на пляж, чтобы она жарилась здесь, как гренок, но позволив провести неделю в церкви – то есть, в ее церкви. Какое довольство ощущает она всякий раз, что располагается в этом уютном святилище! И как безотрадны те, другие воскресенья, которые ей приходится, во избежание пересудов, проводить среди англиканцев, терпя проповеди несносного доктора Крейна… Он вечно порицает людей, о которых Агнес и слыхом не слыхивала, в голосе его нет никакой музыкальности, а гимны он поет, ужасно фальшивя, – право же, каким только дурачкам не позволяют нынче становиться священниками?

 

Нет, самое время ей объявить о своем возвращении в Истинную Веру. Разве она сейчас не настолько богата, что ей ничего за это не сделают? Кто посмеет воспрепятствовать ей, сказать «нет»? В особенности теперь, когда за нею присматривает ангел‑хранитель…

Агнес вглядывается в яркую линию берега, прикрыв ладонью глаза, надеясь вопреки здравому смыслу различить среди детей, осликов и вереницы купальных машин направляющуюся к ней высокую призрачную фигуры ее Святой Сестры. Но нет. Да и желать этого глупо. Одно дело, когда Святая Сестра выскальзывает из Обители и встречается с ней в лабиринтах Лондона, ведь даже Богу не всегда удается разглядеть все, что там творится, и совсем другое – Ее встреча с Агнес здесь, на фолкстонском пляже, где укрыться от Небесного надзора попросту невозможно…

Ах, и почему она не привезла с собой дневник? Оставила его дома из страха, что на него попадет вода, или еще по какой‑то глупенькой причине… Будь дневник здесь, с нею, она могла бы полистать его и утешиться видом встречающихся на страницах следов от пальцев Святой Сестры. Ибо всякую ночь, едва лишь Агнес отходит ко сну, Святая Сестра читает ее дневник при свете Своего небесного нимба и напечатлевает на страницах едва различимые отпечатки. (Не потому, конечно, что пальцы Святой Сестры нечисты, о нет, – внутренняя сила Ее, вот что создает эти следы.) (И Агнес не воображает их, нисколько, потому что временами она засыпает, закрыв перед сном дневник, а утром находит его открытым – и наоборот.)

И кстати, на какой срок Уильям определил ее сюда? Она ведь и этого не знает! Управляющий отелем – тот знает, а ее, человека, которого это касается больше всех прочих, держат в совершенном неведении! Она, разумеется, не из этих, не «эмансипе», однако тут налицо вопиющее нарушение прав женщины. Неужели от нее ожидают, что она будет сидеть на берегу недели кряду, – пока кожа ее не посмуглеет, а запас лекарств не исчерпается полностью?

Нет, нет: думай о чем‑нибудь легком, приятном. Как хорошо было бы написать письмо Святой Сестре, отправить его по почте и получить ответ. Или попросить Святую Сестру открыть ей тайну местонахождения Обители Целительной Силы – значит попросить слишком многого? Да, она понимает, именно так, слишком многого. Если она будет вести себя хорошо, ей, в конце концов, и без того об этом расскажут. И все будет прекрасно.

Агнес вдруг ощущает во рту горький привкус. Она облизывает губы, опускает глаза к ладоням и обнаруживает в них флакончик с опиумной настойкой. Торопливо, боясь, что Клара уже где‑то рядом, она прячет флакончик в ридикюль. Как гадко повели себя ее руки, извлекшие, пока она

 

предавалась раздумьям, драгоценную жидкость и нагло влившие настойку ей в рот! И сколько глотков она сделала? Было бы совсем нехорошо, если бы Клара, вернувшись, обнаружила ее лежащей в беспамятстве на песке.

Постанывая от усилий, Агнес поднимается на ноги и пытается стряхнуть с юбки песок. До чего же грубы на ощупь песчинки, – они почти так же колючи, как осколки стекла, – да ведь его из песка и делают, разве нет? или Уильям, рассказывая об этом, дурачил ее? Агнес осматривает свои мягкие, бледные ладони, наполовину ожидая увидеть на них сложный рисунок кровавых царапин, но нет, либо Уильям солгал ей, либо она состоит из вещества куда более прочного, чем полагала.

Прогулка, решает Агнес, проветрит ей голову, не позволит заснуть. Долгое сидение на солнцепеке нагоняет дремоту, а она и так уж слишком запарилась, особенно там, где платье приникает к ней плотнее всего. Агнес уверена, что у самой кромки воды воздух (если со времени последнего ее свидания с океаном рецепт изготовления волн не претерпел серьезных изменений) будет влажным от брызг, подобным прохладному, соленому туману – а ей именно такой и потребен.

Агнес приближается к воде и идет вдоль самого края прибоя, там, где песок темен и мокр. Грациозно, словно в изысканном танце, она, приучаясь к нужному ритму, отступает в сторону всякий раз, как очередная волна рассыпает по берегу серебристую пену. Однако море – не самый ловкий партнер по танцам, вскоре оно начинает путать движения, и одна из волн его заходит слишком далеко. Неглубокий водоворотик омывает башмачки Агнес, вода просачивается сквозь их тонкую кожу, проливается в шнуровочные глазки, тянет ее за подол юбки. Невелика беда… В отеле ее ждуг два больших чемодана с платьями и обувью. А холодная вода между пальцев ног порождает отнюдь не неприятную дрожь, мигом пробегающую по телу Агнес к мозгу, покалывая его и пробуждая – не то, чтобы она спала, вы же понимаете, потому что, как может спать человек, танцующий у кромки волн?

Впрочем, просто для того, чтобы не споткнуться о скрытый песком камень и не утонуть, не успев даже понять, что она падает (никто ведь не знает, как быстро происходят подобные вещи), Агнес начинает отступать от прибоя, возвращаясь к… к… ну, к тому месту, на котором сидела. Промокшая юбка стала тяжелой, слишком тяжелой, далеко в такой не уйдешь. Самым разумным было бы остановиться, раскинуть ее по песку, а уж когда она подсохнет, снова тронуться в путь.

На мгновение Агнес закрывает глаза, и в это мгновение мир переворачивается вверх дном, меняя местами землю и небо. Земля – она теперь наверху – обвивает Агнес незримыми щупальцами, крепко прижимая к се

 

бе, приплетая к своему огромному теплому чреву, чтобы она не канула в ничто. Агнес свисает с вставшей вверх тормашками terra firma,[67]точно мотылек с потолка, и смотрит вниз в бескрайнюю, бесформенную пустоту слепящей синевы. Ставшая наполовину незрячей, она вглядывается в бездну. Если земля ослабит путы свои и отпустит ее, она будет падать целую вечность – тряпичной куколкой, брошенной в бездонный колодец.

Ошеломленная и испуганная, Агнес отворачивает лицо в сторону и прижимается щекой к влажной земле, вдавливая скулу в песок и закрывая один глаз, тот, в который бьет свет. Медленно и милосердно вселенная, снова начав вращаться – против часовой стрелки, – принимается приводить себя в должный порядок. А вдали возникает направляющееся к Агнес видение – монахиня в черной рясе и белой камилавке с вуалью. С каждым шагом этой женщины пейзаж вокруг нее становится все зеленее, а стеклянистое марево размывается, обращаясь в пастельную зелень. Мох растекается по песку, точно изумрудная краска стыда, и деревья, возникая листок за листком, заслоняют небо. Визгливые голоса детей и чаек смягчаются, преображаясь в щебет и трели дроздов; безмерный гул океана становится все более тихим, пока от него не остается лишь легкий лепет сельского ручейка. И когда Святая Сестра подходит к Агнес так близко, что становится безошибочно узнаваемой, фолкстонские пески исчезают полностью, сменяясь куда более знакомым пейзажем ее сновидений – мирной окрестностью Обители Целительной Силы.

– Ах, Агнес, – тоном любовной укоризны произносит Святая Сестра. – Вы снова здесь? Что вы опять натворили?

И она отступает на шаг, подпуская к Агнес пару смутно различимых людей.

Агнес пытается ответить, однако язык ее обратился в дряблый кусок мяса. Она может только стонать, чувствуя, как сильные руки просовываются под ее плечи и колени – руки двух жилистых стариков, прислуживающих монахиням Обители Целительной Силы. Старики отрывают ее от земли – легко, как малое дитя, – и осторожно укладывают на носилки.

Реакция Агнес? Прискорбная. Она содрогается, широко открывает рот и обдает своих спасителей струей горячей желтой рвоты.

Увидев, что полицейский заносит ее имя в записную книжку, Клара Тиллотсон обливается слезами негодования и испуга.

– Она сама меня отослала, – оправдывается Клара. – Велела купить ей вот это.

И Клара показывает полицейскому игрушку из проволоки и фанеры и с латунным ключиком в спине.

Двое призванных полицейским на помощь крепких мужчин из владеющей купальными машинами компании только что переложили миссис Рэкхэм на носилки. Доктор уже потрогал ее липкий от пота лоб и измерил, вставив градусник в рот, температуру. Сообщив диагноз: мигрень и, возможно, туберкулез, он заключил, что настоятельная необходимость помещать ее в больницу отсутствует, однако ей следует отдохнуть некоторое время в отеле, не выходя под солнце.

– Ближайший родственник? – осведомляется полицейский у Клары, когда те же двое здоровяков уносят бесчувственную Агнес.

– Уильям Рэкхэм, – в нос отвечает служанка.

– Тот самый Уильям Рэкхэм?

– Я не знаю, – Клара хлюпает носом, тревожно вглядываясь в оставшееся на песке темное пятно рвоты и с ужасом думая о том, как оно может сказаться на дальнейшей ее службе.

– «Парфюмерное дело Рэкхэма»? «Одного флакона хватает на год»?

– Наверное, – об изделиях, производимых ее хозяином, Кларе ничего не известно, – хозяйка относится к ним с совершенным презрением.

– У вас имеется связь с ним, мисс?

Клара сморкается в платок. Что может подразумевать этот вопрос? Уж не думает ли полицейский, что она способна пролететь по воздуху, в мгновение ока достичь Ноттинг‑Хилла и, опустившись на закраину кабинетного окошка Уильяма, сообщить ему о случившемся? Тем не менее, она кивает.

– Хорошо, – говорит, закрывая записную книжку, полицейский. – В таком случае, все дальнейшее я предоставляю вам.

Небо заволакивают тучи, того и гляди пойдет дождь. Родители утаскивают завозившихся с песочными замками детей; фланировавшие по берегу денди устремляются к укрытиям; из моря выходят и скрываются в купальных машинах причудливо наряженные нереиды; торговцы, охрипшие от крикливых, обращенных к редеющей толпе уверений, что товары свои они отдают, почитай, задаром, катят, кто куда, тележки, набирая все большую скорость.

Миссис Фокс давно уж возвратилась в отель, посетовав на то, что такой отдых способен уморить ее окончательно. Она и ведать не ведает о пребывании миссис Рэкхэм в Фолкстоне, и уж конечно, не она была той доброй самаритянкой, что обнаружила Агнес лежавшей без чувств у кромки воды, – судьба назначила миссис Фокс вернуться в Лондон, ни разу ее не повстречав.

А Конфетка? Уж не Конфетку ли видела Агнес приближавшейся к ней в перевернутом мире? Нет, Конфетка сидит в своей квартирке на Прайэри‑Клоуз, с немалой натугой осиливая «Искусство парфюмерии» Дж. У. Септимуса Пайсса. И самый большой водный простор, какой можно обнаружить в непосредственной близости от нее, это оставшаяся не опорожненной ванна. В сознании Конфетки, забитом сведениями о лаванде и эфирных маслах, даже и места для мыслей о миссис Рэкхэм не остается. Принесет ли ей хоть какую‑то пользу знание того удивительного обстоятельства, что ананасовое масло есть не что иное, как бутират этилоксида? Есть ли смысл запоминать рецепт изготовления розового кольдкрема (один фунт миндального масла, один фунт розовой воды, половина драхмы розового масла и по одной унции спермацета и пчелиного воска)? И интересно, существует ли на свете мужчина, способный, выводя слово «спермацет», думать лишь о китах?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: