Дамы, я спрашиваю вас: что может раздражать сильнее, нежели шляпная булавка, когда она так тупа, что ее не вколоть в совершенно обыкновенную шляпу? Разумеется, говоря «обыкновенная», я отнюдь не желаю сказать, что мои шляпы не являются совершенно «необыкновенными» в смысле того…
Конфетка откладывает дневники; она сбита с толку и разочарована. Ну что, читать дальше? Нет. Сил больше нет читать эту чепуху, особенно в ночь перед Рождеством. Да и поздно уже: без четверти двенадцать. Ее охватывает та особая усталость, которая дожидается у часов позволения навалиться на тебя. Конфетка насилу заставляет себя затолкать дневники обратно под кровать; только мысль о Розе, которая утром может застать ее храпящей под горой тетрадей, подталкивает Конфетку к действию. Надежно спрятав свою тайну, Конфетка писает в горшок, забирается в постель и задувает свечу.
В кромешной тьме она, прислушиваясь, лежит лицом к окну, которое пока не может различить. Идет ли еще снег? Если идет, то понятно, почему с улицы почти не доносится звуков. Или на улице никого нет? На Силвер‑стрит канун Рождества всегда бывает шумным и веселым: уличные музыканты состязаются – в надежде на щедрые праздничные подачки; какофония аккордеонов, шарманок, скрипок, дудок, барабанов вместе с гомоном голосов и громким смехом сплетается в паутину, которая дотягивается до верхних этажей самых высоких домов. Невозможно заснуть в этом гвалте – впрочем, кто бы пробовал заснуть в заведении миссис Кастауэй; наоборот, там тоже крутится шарманка, только что не музыкального свойства.
Здесь, в Ноттинг‑Хилле, звуки слабее и загадочнее. Вот что это – человеческие голоса или всхрапывание лошади на конюшне? Обрывок мелодии бродячего певца, который ветер доносит с Чепстоу‑Виллас, или скрип калитки совсем рядом? Ветер скулит под свесом крыши, посвистывает между труб; поскрипывают стропила. Или это кровать поскрипывает где‑то в доме? И скулит, может быть, Агнес и мечется, мечется в отравленном сне?
|
«Ты должна помочь ей. Иди и помоги. Почему ты не идешь ей на помощь?» – настаивает Конфеткина совесть – или как там еще зовется тот неуемный дух, кому единственная радость – донимать Конфетку, когда она жаждет отдыха. «Они держат ее под наркотиками, потому что она говорит то, чего им не хочется слышать. Как ты это допускаешь? Ты же обещала помогать ей».
Это удар ниже пояса: обещание, извлеченное из мусора встречи на Боу‑стрит, где Агнес рухнула в грязь и ее явился спасать ангел‑хранитель.
«Но там было другое… Я обещала помочь ей добраться до дому и не более», – протестует она.
«Разве ты не сказала: буду следить, чтобы с вами ничего не случилось»?
«Я имела в виду – только до угла».
«Ах ты скользкая, трусливая потаскуха!»
Ветер усилился, теперь он свистит и подвывает по всему дому. Что‑то белое отвесно падает во мгле за окном Конфетки. Агнес в белой ночной рубашке? Нет, снег свалился с крыши.
«Почему меня должно волновать, что случится с Агнес? – злится она и зарывается лицом в подушку. Избалованная, безмозглая, и мать никудышная… Она оплевала бы проститутку на улице, если бы плеваться было модно».
Зловредный оппонент не снисходит до ответа; знает, что она сейчас вспоминает, как дрожали под ее руками плечи Агнес, там, в том переулке, когда она шептала бедняжке на ухо: «Пусть это будет наш секрет».
|
«Я в доме Уильяма. Я могу попасть в страшную беду».
Неуемный дух смолкает – или так ей кажется – на минутку‑другую.
«А как насчет Кристофера?» – опять принимается он за свое.
Конфетка сжимает кулаки под одеялом и еще глубже зарывается в подушку.
«Кристофер может сам позаботиться о себе. Я что, всех должна спасать в этом проклятом мире?»
«Ах, бедная деточка, – издевательски откликается дух, – бедная, пугливая сучка. Бедная блядь, бедная‑блядь, бедбля…бедбля…»
За окном, на продуваемых ветром улицах Ноттинг‑Хилла, кто‑то дует еще и в рожок, кто‑то другой издает радостный клич, но Конфетка не слышит: она чуть было не узнала, что на самом деле бывает в канун Рождества с маленькими девочками, которые слишком долго не засыпают.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С Рождеством! С Рождеством всех и каждого! – гремит Генри Калдер Рэкхэм, вступая в дом сына, будто он Санта‑Клаус или, по крайней мере, Чарльз Диккенс, громыхающий с трибуны.
– И тебя с Рождеством, отец, – отвечает Уильям, конфузясь уже не только из‑за неумеренной громогласности отца, но и потому, что горничная так неумело помогает старику спять верхнюю одежду. Похоже, Генри Калдер Рэкхэм, как лорд Ануин, тоже совершил скачок от упитанности к тучности за то время, пока Уильям преображался из претенциозного бездельника в одного из капитанов промышленности.
– Какие запахи! – восторгается старший Рэкхэм. – Этот визит, я уверен, станет причиной моей погибели.
|
С этими словами он позволяет проводить себя в гостиную сына, где его тепло приветствует прислуга.
– Хм, тебя я раньше не видел! – говорит он новеньким, – а тебя зовут – нет, не подсказывай! – улыбается знакомым. Все довольны.
В считанные минуты он делается распорядителем торжества, берет в свои руки управление ритуалами веселья и сантиментов.
– Где хлопушки? Хлопушки где? – требовательно вопрошает он, потирая руки, – и хлопушки немедленно появляются.
Движение времени, чуть замедлившееся после утренней раздачи подарков, снова набирает темп, когда отец Уильяма сосредоточивается на организации комнатных игр.
– Великолепно! Великолепно! Во что играем дальше? – кричит он, а Уильям удивленно наблюдает за отцом, не узнавая в развеселом паяце упрямого старого тирана, который так долго держал в унынии этот дом.
Уильяма частенько коробит поведение отца, но сегодня он не только приемлет отцовскую вульгарность – он даже благодарен за нее; она поддерживает праздничное настроение, которое могла бы испортить ужасная история с Агнес. Все в доме постоянно помнят (разве что, кроме таких, как Джейни), что хозяйка дома в бесчувствии лежит наверху, а хозяин пребывает в глубокой тоске. Он очень старается не подавать виду, будто он об этом помнит; однако тем сильнее одолевает его острая жалость к Агнес, и гнетущая тишина нависает над празднеством. Казалось бы, стайка женщин может на денек наполнить щебетом дом! Так нет – нужен мужчина, а Уильям устал быть этим мужчиной.
Ну ладно, утром заглянул садовник; ненадолго стало легче; но чертовски скоро этот садовник ушел! Десять минут – и мистер Стриг уже удрал подальше от – как он наверняка полагал – безудержного засилья женщин, в безопасность своего домика. От Чизмана было бы больше толку, но того вообще нет: поехал якобы навестить мать – кто бы ему поверил!
Так что появление в гостиной, заполненной дамами, понуждаемыми – хорошими манерами – веселиться, пускай сдержанно, Генри Калдера Рэкхэма, толстого старика, исполненного добродушной помпезности, – это просто спасение для Уильяма. Бушуй, старик! Это и требуется, чтобы протянуть долгие часы до обеда.
Кстати, пока все идет отлично. Честно говоря, куда лучше, чем в минувшие годы, когда Агнес (хоть и неизменно красивая) вполне могла испортить праздничную беззаботность чертовски странными замечаниями, смысл которых – как подумалось Уильяму – был в том, чтобы вернуть Рождеству присущее ему религиозное значение, освободив от чрезмерного торгашества.
– Ты никогда не задумывался над тем, почему мы больше не празднуем Детоубийство? – спросила Агнес однажды, забыв на коленях полуразвернутый рождественский подарок Уильяма.
– Детоубийство, дорогая?
– Ну да, тот день, когда царь Ирод убил невинных детей.
В этом году (слава тебе, Господи) такие разговоры не ведутся. И, как это ни печально, отсутствие Агнес имеет и положительную сторону: оно позволило ее дочери находиться в гостиной. Да, после многих лет строго раздельного празднования Рождества, когда в детскую потихоньку проносили подарки Софи и остывающую порцию праздничного обеда, пока все ублажали хозяйку дома в гостиной, теперь, наконец, ребенок получил шанс. Это прекрасно, думает Уильям, давно пора! Славная девочка с такой обаятельной улыбкой, уже большая, к ней больше нельзя относиться, как к малышке. Кроме того, вопреки готовности мириться с представлением Агнес о Рождестве как о ритуале для взрослых, Уильям всегда втайне считал грустной ту елку, вокруг которой не резвится ребенок.
В прошлом году раздача подарков была омрачена всякого рода ограничениями: отвратительная необходимость экономить, недоверие Генри Калдера Рэкхэма к сыну, надменное презрение Агнес ко всему, что отдает дешевкой или имитацией, нервозность и неблагодарность прислуги. А в этом году та же церемония оказалась очень приятной. Все домочадцы собрались вокруг елки – чуть не по колено в быстро поднимающейся пене цветных оберток. Выпутавшись из долгов, Уильям решил проявить щедрость. (Сомневающейся леди Бриджлоу, которая предостерегала его об опасности баловать прислугу, он ответил: «Вы не верите в человечность!»)
В результате леди Бриджлоу, без сомнения, последовала своему принципу и раздала служанкам свертки с материалом для форменных платьев, а его служанки получили в подарок готовые форменные платья (к чему заставлять бедных трудяг шить себе форму, когда будущее за готовой одеждой?). И еще каждая получила по дополнительному подарку. Вместо хозяйственных вещей, которые можно было бы ожидать (кухонные принадлежности для поварихи, новая швабра для поломойки и так далее) – обнаружились предметы неслыханной роскоши. Господи, Боже мой, он теперь богатый человек, обязательно ли ему слышать кислое и ворчливое «благодарю‑вас‑сэр» за смехотворный подарок типа половника или ведра, когда он может позволить себе удовольствие выслушать изъявления подлинной и непритворной радости?
Так что этим утром каждая служанка получила (к немалому своему удивлению) коробку шоколадных конфет, пару лайковых перчаток, красивый крючок для пуговиц и изящный восточный веер. Уильям считает, что перчатки – особенно удачный выбор: это показывает, что Уильям Рэкхэм, как хозяин, видит в служанках не просто рабочую силу, но женщин, которые могут пожелать провести свободное время в другой обстановке.
Было чертовски интересно наблюдать, как проявляется сущность каждой из них, когда проходил шок изумления. Клара сразу метнула в него подозрительный взгляд, поджала губы и испросила разрешения вернуться к миссис Рэкхэм. Роза сложила подарки аккуратной стопочкой и снова принялась внимательно следить за гостиной – все ли идет, как положено. Бедная Джейни не выпускает дары из рук и не отрывает от них глаз, ошеломленная их необычностью и намеком на то, что эта роскошь может пригодиться и такой простушке, как она. Тихоня Летти сложила свои сокровища в подол и изумленно озирается по сторонам, будто только сейчас поняла, что отныне ей уже не нужно больше ни о чем никогда беспокоиться. Хэрриет, недавно взятая на кухню, и прачка, ирландское имя которой Уильям не в состоянии ни написать, ни выговорить, едва скрывают нетерпение: им так хочется наброситься на шоколадные конфеты или пройтись по улице в новых лайковых перчатках. В отличие от них, кухарка (разумеется, далеко не девица) откровенно выказывает добродушное недоумение, будто говоря: Боже, зачем нужны такие вещи человеку моего возраста и положения? Но она польщена, Уильям видит это… Она ведь тоже женщина.
С Конфеткой было сложнее. Как вознаградить ее за все, что она сделала, не вызывая подозрений у других? Сначала у него была мысль отпраздновать второе, тайное Рождество наедине, в ее комнате, но ближе к празднику он решил, что риск слишком велик; дело не в том, что могут раскрыться их отношения, а в сложностях его жизни, которые не оставляют ему ни одной свободной минуты.
Нет, лучше воздать ей должное прилюдно. Но чем? Естественно, для приличия Конфетка тоже должна получить перчатки, шоколад, крючок для застегивания и веер, но что еще он может подарить ей, оценивая по заслугам ее уникальные качества и не давая при этом повода для пересудов? Этим утром перед рождественской елкой в присутствии всех домашних он с гордостью убедился в мудрости своего выбора.
Конфетка, получив из рук Летти таинственную коробку, удивилась ее размерам и тяжести, но когда сняла красную оберточную бумагу и извлекла на свет содержимое, широко раскрыла и глаза, и рот. («А, – подумал Уильям, – такую реакцию не подделаешь!») Стараясь сохранить невозмутимый вид, он наблюдал затем, с каким изумлением вглядывается Конфетка в кожаные переплеты томов Шекспира: трагедии в темно‑коричневых с золотым тиснением, комедии – цвета умбры с черным тиснением, исторические хроники – в черных с серебром. Конечно, на книги смотрели и все остальные – неграмотные с непониманием, любительницы чтения с чувством, близким к зависти, но не совсем: что им за радость, если бы собрание сочинений Шекспира попало в их руки? И какой подарок был бы более разумным и оправданный, чем книги для гувернантки?
Конфетка, конечно, видит в этом совсем другое; у нее гортань перехватывает от чувств; она насилу произносит слова благодарности.
А что подарить Софи? Это еще более трудная проблема. После долгих размышлений Уильям решил, что нынче обычай вручать Софи подарок «от мамы» надо приостановить. В минувшие годы по праздникам и дням рождения этот маленький обман поручался Беатрисе Клив, и ребенок ни о чем не догадывался. В этом году есть несколько причин поступить по‑другому: нежелание Уильяма обременять Конфетку еще и этим, решительное осуждение такой практики доктором Керлью, отсутствие Агнес на празднике, а также тягостное чувство, что Софи уже не в том возрасте, чтобы поверить в откровенную ложь.
Итак: никакого подарка «от мамы». Доктор Керлью заверил Уильяма, что со временем – когда Агнес вылечится – она подарит дочери нечто куда более ценное, чем самый нарядный рождественский дар. Может быть, и так; может быть… Но в то утро Уильям позаботился, чтобы Софи не испытывала недостатка в нарядных свертках.
В знак признания того, что Софи уже большая девочка, он купил для нее перчатки из свиной кожи – изящные миниатюрные перчатки, чтобы она почувствовала себя маленькой леди. Также она получила черепаховую щетку для волос, заколку для них же – из китового уса, зеркальце с ручкой из слоновой кости и замшевый мешочек, куда все это полагалось уложить.
Софи с изумлением и восторгом разглядывала подарки. Но ахнула она, когда открыла самую большую из коробок под елкой и оттуда появилась неземной красоты кукла. Ахнули все, кто был в гостиной – роскошное французское создание, одетое как на театральную премьеру, с алебастрово‑блед‑ной фарфоровой головкой, с искусно завитым париком, увенчанным шикарной шляпкой со страусовыми перьями. Нежно‑розовое атласное платье (с вырезом более глубоким, чем у английских кукол), облегало осиную талию, широко расходясь книзу, где заканчивалось белой плюшевой оторочкой. И самое необычное – к туфелькам куклы прикреплены колесики, и ее можно катать по полу.
– Черт возьми, – с сожалением воскликнул отец Уильяма, – эта штучка классом выше дешевенького негритенка, которого я привез ей!
Однако у Генри Калдера Рэкхэма есть свой сюрприз за пазухой, – точнее, под стулом, откуда он и извлек цилиндр, завернутый в темную бумагу и обвязанный бечевкой (Уильям было подумал, что это бутылка вина). Старик вручил цилиндр Софи, как только девочка пришла в себя от отцовской щедрости.
– Тебе, дорогая, – объявил старик, – думаю, это придется больше по душе, чем та старая тряпка с чайного ящика…
Он удовлетворенно откинулся на спинку стула, наблюдая, как Софи распаковывает… подзорную трубу серо‑стального цвета.
И снова слуги ахают и перешептываются в изумлении. Что бы это могло быть? Волшебная палочка? Калейдоскоп? Необычный футляр для вязальных спиц? Уильям‑то сразу понял, что это за штука, но про себя подумал, что подзорная труба едва ли подходящий подарок для барышни. А когда ошеломленная Софи стала вертеть трубу в руках, заметил вмятинки и царапины на металле.
– Это не игрушка, Софи, – объяснил старик, – это инструмент высокой точности. Мне его доверил один путешественник, с которым я был знаком. Давай я покажу, как он работает!
Он на коленях подполз к Софи по ковру, засыпанному цветными лентами, и продемонстрировал возможности подзорной трубы. Через мгновение Софи уже наводила трубу на разные вещи; ее лицо то вспыхивало радостью, то морщилось от неудовольствия – когда в объектив попадал смазанный кусок обоев, или чей‑то чудовищно увеличенный глаз – один только глаз.
А сам Уильям? Что получил он? Он силится припомнить… А, да: вязаная салфетка для сигарного ящичка работы Софи (если ей не помогала гувернантка, рукодельные таланты которой, судя по всему, оставляют желать лучшего) с изображением его собственного лица, скопированного непосредственно с обертки мыла Рэкхэм. О! Еще недорогие сигары, знак любезности отца. Вот и все его рождественские дары, помоги ему Господь! Дары жалкие, но такова судьба человека, у которого полон дом прислуги, один ребенок женского пола, был брат, рано отправившийся на тот свет, есть еще мать, изгнанная с позором, отец, не ведающий, что такое щедрость, двое старых дружков, которых он обидел, и жена, на которую нельзя положиться, пока она не спит. Пожалуй, во всей Англии не сыскать другого мужчину с такими проблемами. Бог даст, когда‑нибудь они кончатся.
– Музыкальные стулья! – призывает Генри Калдер Рэкхэм, звучно хлопая в ладоши. – Кто будет играть в музыкальные стулья?
* * *
На некотором расстоянии от жилища Рэкхэмов, в скромном домике, до потолка забитом всяким хламом и ненужной мебелью, сидит Эммелин Фокс и поедает фруктовую начинку, а кот мурлычет у ее голых ног.
Не спешите с выводами: сегодня у нее голы только ноги, все прочее полностью и безукоризненно скрыто под одеждой – она даже не сняла шляпку, поскольку целый день провела вне дома. Визит к отцу, чтобы вручить ему рождественский подарок: пустая трата времени, так как отец ничего не празднует и ничего не желает, но он ее отец, а она его дочь, так что вот. Они ежегодно дарят друг другу по книге, которая обречена оставаться непрочитанной, желают друг другу веселого Рождества – хотя доктор Керлью не верит в Христа, а Эммелин Фокс не верит, что ее Спаситель родился 25 декабря. Глупые компромиссы, на которые мы идем ради сохранения мира с близкими.
После возращения от отца она не стала раздеваться, только сняла башмаки, которые жмут в пальцах. Раньше для нее было загадкой – как это бедняки ходят босиком в любую погоду и даже не жалуются? И почему неустанные старания миссис Тимперли собирать обувь у зажиточных людей и распределять среди необутых явно не снизили число босых в Лондоне ни на одну пару ног? Теперь она знает: отвыкшие от обуви ноги плохо чувствуют себя в башмаках. С таким же успехом можно заставить кошку носить обувь.
– Хочешь пару красивых черных сапожек, Кот? – спрашивает она, почесывая его пушистую щечку. – Как в той сказке?
Они сидят на ее любимом месте – на ступеньке посередине лестницы. День Рождества прошел наполовину, и ее возлюбленный Генри уже три месяца как мертв. Три месяца по календарю, три мгновения в глазах Бога, три вечности в занавешенных границах дома Эммелин, куда больше никому не разрешено входить, кроме нее. «Шесть гусиных яиц, пять злаченых колец, четыре певчие птицы…» – неправдоподобные свидетельства настоящей любви, громко воспеваемые в соседнем доме. Почему так слышны эти голоса сегодня? Раньше она никогда их не слышала… Высокий женский голос и звучный мужской баритон, очень верно сопровождающий его.
Три месяца прошло с тех пор, как Генри ходил но земле, три месяца с тех пор, как он в ней похоронен. Чем дольше его нет, тем больше она думает о нем, тем больше эти мысли насыщаются чувством. По сравнению с ним остальные мужчины эгоистичны и ненадежны; по сравнению с его прямой и мускулистой фигурой другие мужчины кажутся съеженными и нелепыми. Как ей больно – будто тиски сжимают мягкое сердце – представлять себе Генри гниющим в могиле: дорогое лицо мешается с глиной, череп, где жила такая страсть и искренность, – теперь пустая оболочка, в которой кишат черви. Она понимает – она просто дура, нельзя позволять себе эти грубые фантазии, нельзя так терзать себя, следует предвкушать тот счастливый день, когда они с Генри воссоединятся…
А произойдет ли Второе Пришествие при ее жизни? Весьма сомнительно. Может пройти тысяча лет, прежде чем она снова увидит его лицо.
В прошлом году на Рождество они гуляли по улицам, бок о бок, рассуждая о Новом Завете, пока другие сидели по домам и играли в комнатные игры. Генри как раз прочел… Что он тогда прочел? Он постоянно горел желанием поделиться с нею тем, что только что узнал, и своими мыслями, пока не забыл… Ах да, эссе специалиста по греческому языку, который раз и навсегда положил конец (сказал Генри) многовековому спору по поводу написанного у Матфея в первой главе, стих 25. Нет никаких сомнений в том, что католики неправы; новое исследование подтвердило, что когда Матфей говорил «как наконец», он имел в виду именно «как наконец»; и Генри очень хочется, чтобы газеты обратили внимание на эти эпохальные открытия – вместо того, чтобы заполнять страницы кровавыми отчетами об убийствах и рекламой краски для волос.
А она? Как она откликнулась на его искренний идеализм? Ну, как всегда! Заспорила с бедным Генри. Начала говорить, что спор никогда не кончится, поскольку, если человек вериг, что девственница может родить, то он и ухом не поведет, что бы там ни обнаружил специалист по греческому языку. А ей самой это просто неинтересно, поскольку из евангелистов она предпочитает Марка и Иоанна, людей разумных, которым было чем заняться, помимо обсуждения девственной плевы Марии.
– Но все же вы верите, не правда ли, – сказал Генри, и на лбу у него появилась эта милая морщинка тревоги, – что Спаситель был зачат от Святого Духа?
Вместо ответа она бесцеремонно сменила тему. Так она часто делала.
– Для меня настоящая история начинается позднее, на реке Иордан.
Боже! Как морщился Генри в такие минуты! Как истово он старался заверить себя, что она не кощунствует против веры, которая свела их вместе. Нравилось ей дразнить Генри? Да, наверное, нравилось. Сколько раз после их прогулок в солнечные дни Генри уходил домой, сбитый с толку ее рассуждениями; а ей бы надо поцеловать его, обнять, прижаться к его щеке и сказать, что она боготворит его…
Она утирает лицо рукавом в надежде, что Бог поймет.
– Мяу? – интересуется кот, тыкаясь пушистой головой в ее голую щиколотку.
Последний раз она кормила кота утром, а сейчас задернутые шторы на первом этаже светятся янтарным светом от солнца, готового раствориться в сумерках.
– Фруктовую начинку будешь, Кот? – спрашивает она, предлагая ему липкую ложку начинки, зачерпнутой из большой стеклянной банки у нее на коленях.
Кот нюхает, даже носом дотрагивается, но… нет.
– Жаль, – бормочет она. – Начинки много.
Это остатки начинки, по банке которой миссис Борлейс раздала всем членам «Общества спасения» при условии, что начинка пойдет на рождественские пироги. Члены «Общества», без сомнения, выполнили условие – самостоятельно или с помощью прислуги, но Эммелин… Времена, когда она еще пекла пироги, затерялись в туманах семейной жизни с Берти. Однако начинка оказалась очень вкусной даже в сыром виде. Эммелин черпает ее из банки, ложку за ложкой, зная, что, скорее всего, ее стошнит или пронесет, но наслаждается пряной сладостью.
Отец скоро сядет за рождественский стол вместе со своими коллегами. Из вежливости, а может, и потому, что имеет некоторое представление об ее нынешних обстоятельствах, отец неоднократно приглашал Эммелин присоединиться к гостям, но она отказывалась. И правильно. В последний раз, обедая с отцовскими друзьями, она опозорила отца, прочтя им лекцию о причинах, по которым проститутки чураются врачей, и потребовав, чтобы они раз в неделю безвозмездно оказывали им медицинские услуги. Пойди она на обед с отцом сегодня, она бы парочку раз пробормотала: «Рада познакомиться с вами», минут десять вытерпела бы светские разговоры, а потом взялась бы за свое. Слишком хорошо она знает себя.
Хотя еда была бы весьма кстати. Подумать только, что‑нибудь горячее, скворчащее на серебряных блюдах, перемена за переменой… Не то что бы Эммелин одобряла чревоугодие, которому предаются привилегированные классы в этот некогда святой праздник; и не то что бы она не замечала чудовищную разницу между теми, кто набивает раздутое брюхо горами мяса, и другими, дрожащими в длинных очередях за миской водянистого супа. У нее очень скромные притязания: усади ее за рождественский стол, и она возьмет себе кусочек курятины или индейки с овощами, а в конце немного пудинга. Она отнюдь не из гурманов. Беда в том, что горячие блюда – особенно жаркое – это колоссальная морока, тем более, когда готовишь для себя.
– Бедный Кот, – воркует Эммелин, гладя его от головы до самого хвоста, – ты бы с удовольствием съел парочку сочных голубей, да? Или куропаточку в грушевой подливе, а? Давай посмотрим, что для тебя найдется.
Эммелин обшаривает кухню – ничего. Невымытая разделочная доска покрыта пленкой рыбьего жира, с которой кот разделывается в одну минуту, а куда‑то пропавшие остатки тушеной свинины, вдруг вспоминает она, давно у нее в желудке. Генри однажды сказал: «Мне страшно думать о том, как легко может человек растратить всю свою жизнь на удовлетворение животных потребностей».
Она же, по‑видимому, растратит остаток жизни на воспоминания о том, что говорил Генри.
– Мяу! – негодует кот, и она вынуждена согласиться, что добрые намерения не заменяют поступки. Поэтому достает башмаки для улицы. Рождество Рождеством, но где‑то наверняка можно купить мяса, если Эммелин готова снизойти до низов общества в его поисках. Приличные люди, может, и позакрывали лавки в честь младенца Иисуса, но бедным приходится кормить много голодных ртов, и им все равно, какой сегодня день. Эммелин застегивает башмаки и ладонью бьет по кромке юбки, выколачивая пыль. Кот удирает под гору стульев. Эммелин достает сумочку и проверяет, сколько у нее осталось денег. Полно.
Письмо миссис Рэкхэм все еще лежит на дне сумки, замусоленное от соприкосновения с мелочью и бисквитными крошками. Отвечать на него, после того, что утром сказал ей отец? Сомнительно.
А не предала ли она миссис Рэкхэм, обсуждая ее с тем самым человеком, который вызывает у нее такое явное недоверие? В свое оправдание она может только сказать, что старалась не злоупотребить доверием несчастной женщины, а поинтересовалась профессиональным мнением отца о бредовых идеях душевнобольных женщин вообще.
Естественно, отец сразу спросил:
– Почему ты хочешь это знать?
В лоб и без дипломатии – он всегда так! Но ей ли ожидать от отца околичностей, когда она сама напрочь лишена способности говорить обиняками.
– Просто из любопытства, – ответила она, подражая небрежной манере других женщин, но, видимо, весьма неумело. – Не хочу быть невежественной.
– Так что конкретно ты хочешь узнать? Эммелин все еще не выдает секрет миссис Рэкхэм.
– Скажем… Например: как лучше всего убедить душевнобольную, что ее убеждение – это бред?
– Убедить невозможно, – рубит отец. – О…
В прежние времена на этом разговор и закончился бы, но сейчас отец менее резок – после того, как чуть не потерял ее. Болезнь дочери заставила отца осознать свою любовь к ней (в которой Эммелин никогда не сомневалась), вывела ее, любовь, наружу, как инфекция выводит красноту на кожу, и доктор не вполне вернулся к былой холодноватой сдержанности отношений.
– Это, моя дорогая, ничего не дает, – объяснил он утром Эммелин. – Какой смысл убедить душевнобольную признать: да, я действительно страдаю галлюцинациями? Через час она будет настаивать на обратном. Нужно вылечить сам больной мозг, чтобы она больше не могла страдать от галлюцинаций. Возьми человека со сломанной рукой: отрицает он наличие перелома или признает, его все равно необходимо лечить.
– В таком случае, насколько велики шансы на излечение?
– Шансы есть, если это женщина зрелого возраста, которая пребывала в твердом разуме до того, как на нее подействовала, скажем, скорбь от трагической утраты. Если же она страдала галлюцинациями с самого детства, то я бы сказал, что шансы невелики.
– Понятно, – говорит Эммелин. – Думаю, мое любопытство удовлетворено. Спасибо.
Разочарование дочери в эффективности науки, видимо, задело отца, потому что он добавил:
– Я думаю, что настанет день, когда фармацевтика предложит средство для лечения самых серьезных умственных расстройств. Что‑то типа вакцинации, если угодно. Я убежден, что в следующем столетии мы станем свидетелями многих чудес.
– Невелико утешение для тех, кто страдает сейчас. Доктор улыбнулся.
– А вот в этом, моя девочка, ты не права. Неизлечимо больные душевными расстройствами потому и неизлечимы, что их устраивает это состояние. Они не хотят, чтобы их спасали! В этом смысле, прошу прощения, но они очень похожи на твоих падших женщин.
– Мир, отец, – предостерегает она. – Мне пора. Спасибо за подарок. И доброго тебе Рождества.
Но, обеспокоенный тем, что они могут расстаться на этой кислой ноте, отец делает последний жест умиротворения.
– Скажи мне, Эммелин, к чему клонятся все эти расспросы? Возможно, я мог бы что‑то посоветовать, если бы знал подробности…