– Я нахожу Софи, – говорит гувернантка, не подыскав иной темы для изысканной беседы, – очень послушной и… прилежной ученицей.
– Как славно, – отзывается леди Бриджлоу.
– Очень хорошо, – роняет Уильям, на кратчайший миг заглянув в широко раскрытые глаза дочери, прежде чем двинуться дальше.
Дома, в удушающей жаре детской, Конфетка еле сдерживает себя. Она с трудом сдерживается, чтобы не затрястись от обиды – за себя и за Софи. Все сухожилия и нервы вибрируют, требуя разрядки.
Сделав глубокий вдох, она ровным голосом спрашивает Софи:
– Кто была эта леди, Софи?
Софи играет с деревянными зверушками игрушечного Ноева ковчега – это по‑прежнему ее любимая воскресная игра, хотя мисс Конфетт позволила ей заниматься чем угодно в свободное от уроков время. Девочка ничуть не огорчена тем, как обошелся с нею отец и его знакомая; она немного раскраснелась, но, возможно, дело в непривычке к прогулкам и в жарко пылающем камине.
– Я не знаю, мисс.
– Она часто навещает вашего отца?
Софи отрывается от деревянных жирафов и в замешательстве морщит лобик. Вопрос по истории о наследовании месопотамских монархов был легче, чем этот.
– Но вы видели ее раньше? – не отстает Конфетка, и ее голос становится напряженнее.
Софи задумывается.
– Иногда слышала, как прислуга докладывает о ней, – говорит она. Конфетка мрачнеет. Впервые за все эти месяцы у нее руки чешутся взяться за перо и дать волю мстительным фантазиям, как она делала это в своем романе.
Только на сей раз жертвой будет не мужчина, а мерзкая сучка‑мопс, связанная веревкой по рукам и ногам.
– Пощадите, пощадите, – завопила она, чувствуя, как что‑то острое впивается в отверстие между ее зажатых ягодиц – холодный кожистый предмет, покрытый жесткой шерстью.
|
– Что это? Что это? – вскричала она в ужасе.
– Не узнаешь? Это морда горностая, – отвечает Конфетка, еще глубже вгоняя в нее острие головки горностаевого боа, – бедному зверьку у тебя в жопе лучше, чем на шее…
– Вы слышали, мисс, что сказал мой отец? Он сказал, что я хорошая девочка.
Вырванная из фантазии отмщения Конфетка в недоумении смотрит на счастливую улыбку и блестящие от гордости глаза Софи.
– Он этого не говорил, – выпаливает она, не подумав.
Радость улетучивается с лица Софи, она морщит лоб – отчего только усиливается ее сходство с Уильямом. Девочка отворачивается, прячась в менее опасный мир игрушек. Ной, которого она крепко держит в руке, начинает подниматься по трапу в Ковчег медленными величавыми скачками.
– Но извините, мой дорогой Рэкхэм, вы по‑прежнему уходите от темы.
– Разве?
Утром в понедельник Рэкхэм принимает гостя в курительной комнате. Сигары уже раскурены, Уильям откупоривает бутылку портвейна.
– Скорее, мы не пришли к согласию по поводу темы, – говорит он. – Я спрашиваю вашего совета, как ускорить выздоровление моей жены здесь, в ее собственном доме. Вы же настойчиво перечисляете достоинства и недостатки сумасшедших домов от Абердина до Аберистуита.
Доктор Керлью хмыкает. Он, естественно, представил обширную информацию, но его спровоцировал на это Рэкхэм, который претендовал на лучшее, чем у него, знание клиник для душевнобольных. А ведь он, пожалуй, чаще бывал в сумасшедших домах, чем любой нормальный человек еще молодым врачом. Прежде чем он решил, что хирургия не самая сильная его сторона, он прооперировал множество обитателей сумасшедших домов и многому научился, помимо техники владения скальпелем. Он знает, в чем разница между хорошей клиникой и плохой, знает, какие клиники представляют собой принаряженные тюрьмы, а какие – пансионаты с медицинскими претензиями; с другой стороны, ему известны и первоклассные больницы, в которых стремятся к накоплению знаний и к полному излечению больного. Он не раз наблюдал, как истерички, дошедшие до совершенного распада личности, вдруг чудесным образом исцелялись, как только их увозили от потакающих им домочадцев, чьими потаканиями и питалась их болезнь.
|
Зная все эти вещи, доктор Керлью может с уверенностью предсказать, что Агнес Рэкхэм обречена, если оставить ее в собственном доме. Какая у нее надежда на выздоровление, пока рядом с нею не только снисходительный муж, но еще и раболепная, доверчивая, избаловавшая ее прислуга?
– Нет ничего хорошего, Рэкхэм, – говорит доктор, – в том, чтобы больного держать дома. Никто не осуждает мужа, когда он отправляет в больницу жену, если та сломала себе ногу или заболела оспой. А это такая же болезнь, поверьте мне.
Уильям расстроенно потягивает портвейн.
– Я все думаю, – рассуждает он, – нет ли у нее физического недуга…
– Я обследовал ее самым доскональным образом. Нет у нее ничего, что не прошло бы при правильном лечении.
– Иногда, когда она ужасно ведет себя, прежде чем теряет сознание, я мог бы поклясться, что у нее один глаз больше другого.
– М‑да. Думаю, ей тяжело смотреть вам в лицо. Уверен, что любой женщине было бы трудно, когда она так ведет себя.
|
Внезапно в душную тишину курительной комнаты врывается чистый звук пианино, на котором прелестно играют в соседней гостиной. После плавной прелюдии Агнес начинает петь, нежно и радостно. Выражение грустной сентиментальности, смягчающее черты Уильяма, вызывает у доктора Керлью желание застонать от бессилия.
– Рэкхэм, – говорит он. – Вам просто необходимо отделаться от оптимистического представления, будто ваша жена – здоровый человек, временами страдающий болезненными припадками, а не больная, у которой изредка выдается хороший день. Скажите мне, если одна из ваших машин, которая разливает духи по бутылочкам, пошла вразнос, бьет стекло, разбрызгивает эликсир, и это повторяется раз за разом, а когда приходит мастер, машина опять отлично работает, – вы что, решите, что все в порядке и ремонт не требуется?
– Человек не машина.
«Странная философия для промышленника», – думает Керлью, но вслух этого не произносит.
– Ну что же, – вздыхает доктор под аккомпанемент ангельских рулад Агнес, – если вас не устраивает клиника для душевнобольных, то я настаиваю на других, срочных, мерах. Прежде всего, она должна перестать ходить к мессе. Быть католичкой – это не преступление, но ваша супруга исповедовала англиканскую веру, когда выходила за вас, и должна оставаться в ней. Если бы ее тяга к католической Церкви была чем‑то большим, чем расстройство, она стремилась бы обратить в эту веру и вас, а не доставлять себе удовольствие тайными экскурсиями в Криклвуд. Во‑вторых, Агнес давно пора признать себя матерью. Эта абсурдная пантомима уклонения слишком затянулась и далеко зашла. Если вы не думаете о благе Агнес, подумайте о своей дочери, она уже подросла, и у нее должны возникать вопросы. Разве вы не понимаете, что отсутствие материнской любви не может не вредить ей?
Уильям медленно кивает. Как ни горька истина, нет смысла спорить с мудростью человека, который знает свое дело. Мать не может до бесконечности отказываться от ребенка, не причинив ему вреда. Это факт.
– Кажется, будто всего несколько месяцев назад она была крохой, – бормочет он в защиту Агнес, припоминая эпизодические встречи с Беатрисой, баюкающей спеленатую Софи. Но девочка выросла, как сорняк; надо признать, что при вчерашней встрече с Конфеткой и Софи на улице он был потрясен настороженной проницательностью дочери.
– Не хочется терзать Агнес без надобности, – говорит он.
– Учитывая степень риска, Рэкхэм, – заключает доктор, – некоторый дискомфорт вашей супруги может оказаться не столь уж высокой ценой.
Уильям не спорит; переговоры завершены, стороны пошли на определенные уступки, сохраняя видимость твердой позиции. Хозяин с облегчением подливает гостю портвейна.
– Скажите, доктор, а как ваша дочь?
Эммелин Фокс наклоняется и пальцами подбирает кошачьи какашки с верхней ступеньки. Какашки уже совсем сухие; к тому же она помоет руки, как только выбросит их. Ох уж эта брезгливость! Проведите‑ка денек в трущобах Шордитча, где по стенам стекает слизь, и лежат, изуродованные, дети в крысиных укусах…
Эммелин присаживается на корточки; распущенные волосы закрывают ей лицо. Чем больше дерьма она подбирает, тем больше его попадается. На самом деле, кот ведет себя безобразно. Если он не исправится, придется выставить его вон из ее постели – и пусть за дверью спит.
– Ты слышишь, кот? – спрашивает она так, будто чтение ее мыслей входит в число его дурных привычек или обязанностей.
Кот не удостаивает Эммелин ответом.
Она сбрасывает дерьмо в картонную коробку из‑под писчей бумаги, где за две недели его накопилось немало. Все это будет вытряхнуто в яму в саду, как только она купит лопату, что непременно и сделает сегодня же утром, какими бы глазами ни смотрел на нее владелец скобяной лавки.
Она босиком спускается по пыльным ступенькам; собственно говоря, на ней вообще ничего нет. Такие условности, как переодевание на ночь, утратили для нее смысл, и, несмотря на приближение зимы, она и не вспоминает о ночных рубашках. Холода она почти не чувствует; даже побелевшие конечности не причиняют ей боли. Да и что знают о холоде те счастливчики, которые уютно устроились в хорошо натопленных домах?
Не то, чтобы в собственном ее доме сейчас было так уж тепло. Она забыла занести в дом уголь, и все камины требуют чистки. На самом деле – давно пора найти замену Саре – три месяца без прислуги сказываются на хозяйстве. Можно найти много хороших девушек через «Общество спасения», надо только чуть‑чуть привести в порядок дом, чтобы не произвести на прислугу совсем уж плохое впечатление.
Эммелин обтирается фланелькой (она только вчера принимала настоящую ванну), надевает рабочую одежду – изящное, но практичное платье, в котором ходит навещать бедных. В животе у нее урчит – это напоминание о том, что не следует выходить из дому, не позавтракав, как это частенько случается.
На кухне она протискивается между плитой Генри и своей, чтобы достать хлеб из верхнего шкафчика. Оказывается, в буханку воткнут нож, что очень кстати, поскольку в последнее время все ножи куда‑то подевались. Масла нет, но есть изрядный запас мясных и рыбных консервов – такое благо для самостоятельной женщины! Она подумывает, не открыть ли бычьи языки, но потом решительно останавливается на лососине. Где‑то она читала, что рыбий жир полезен для мозга.
Мягко ступая, входит кот, льстиво мурлыкает и торкается головой в юбки Эммелин.
– Да подожди ты, подожди, – укоряет она кота, ища себе чистую чашку. Вспоминает, что в доме нет молока, а без молока она ни чай, ни какао не любит. Не имеет значения: скоро миссис Нэш сделает ей чашку чаю в зале «Общества».
– Ешь, бессовестный! – говорит она, вываливая остатки рыбы из банки прямо на пол. – Вечно клянчишь… Пошел бы лучше на улицу и занялся честным трудом, а? Буду тебя Подлизой звать.
– Мяу? – кот настораживает уши.
Эммелин пора поторапливаться; она сегодня проспала, потому что прошлой ночью допоздна писала дюжины экземпляров одного и того же письма, адресованного заведующим местными школами, – с требованием не оставлять на произвол судьбы детей, скрывающихся в притонах. Если не поторопиться, она останется без чая и печенья.
Так, а где шляпка? Ах да, висит на каркасе кровати Генри, по‑прежнему вертикально прислоненному к стене гостиной. (Матрас уже пристроен, – хорошо, что, хотя миссис Эмерсон недавно потребовались постельные принадлежности, железная кровать показалась ей слишком тяжелой). С помощью парочки булавок и ленты, завязанной под подбородком, Эммелин превращается в миссис Фокс, готовую к трудам.
Когда она отпирает входную дверь, к ее ногам с шелестом ложится письмо, опущенное в почтовую щель. Она на ходу запихивает письмо в сумку.
Удобно усевшись за столом в зале «Общества спасения» с чашкой чая под рукой, миссис Фокс открывает конверт. На стол падает листок, сложенный в крохотный квадратик. Миссис Фокс расправляет его, щурится, стараясь разобрать лилипутский почерк.
«Время быстро истекает, – говорится в письме. – Я знаю, что Вы хороший и добрый человек, хотя Ваш отец поддерживал связи с темными силами. (У меня тоже был дурной отец, так что я Вам сочувствую). Я знаю, что Вы уже востребовали свое второе тело. Люди говорят, что Вы нехороши собой и у Вас плохой цвет лица, по они не в состоянии прозреть красоту Вашей души. Как лучезарна должна быть та душа, которая знает, что ее плотский дом бессмертен! Что до меня, то моя земная плоть выказывает страшные признаки разложения, я не могу вынести мысли о дальнейшем заключении в этой клетке. Мне стало известно, что мое второе тело ждет меня в Обители Целительной Силы. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, откройте мне, где находится эта Обитель. Я готова отправиться туда, но боюсь, что мой ангел‑хранитель хочет, чтобы я была терпелива и дождалась горького конца. Вы – моя единственная надежда. Прошу Вас, даруйте мне тайное знание, которого я так жажду.
Умоляю Вас, во имя нашего общего уважения к Генри.
Агнес Р.»
Миссис Фокс складывает письмо в конверт. Со стола убирают чай и печенье. Сестры надевают накидки и перчатки. Миссис Рэкхэм придется подождать, уступив очередь потерянным душам, нуждающимся в немедленной помощи.
* * *
Вечером, лежа в постели с мурлыкающим в ногах котом, миссис Фокс перечитывает письмо.
Она раздосадована: день, проведенный в «Обществе спасения», оказался неудачным. Улицы Шордитча – это золотоносные жилы безбожной нищеты, да, правда; но в них дьявольски трудно проникнуть: обитатели улиц недружелюбны, при появлении сестер «Общества» сразу захлопывают двери. Нашлась одна проститутка, которая согласилась поговорить с миссис Фокс, но она была в состоянии такого опьянения, которое исключает серьезную беседу.
– А из тебя вышла бы классная шалава, – сказала она со смешком, – я‑то в этом понимаю! Корсета нету на тебе, так? Мне ж твои титьки видать!
Миссис Фокс хотела объяснить, что перенесла тяжелую болезнь и что жесткий панцирь мешает ей дышать; в любом случае скромность не имеет ничего общего с корсетами; приличные женщины жили на свете задолго до изобретения этих предметов туалета… Но шлюха ее и не слушала.
– А еще по тебе враз видать, что неродиха ты, – фыркнула она, проведя рукой под грудью Эммелин, – мужикам такие – слаще нету…
Теперь Эммелин кулем лежит в постели; ноги болят, помыться нет сил, во рту привкус сажи и, черт побери! – в доме опять нет молока для какао. Мало того, еще и письмо Агнес Рэкхэм, которой хочется узнать секрет физического бессмертия…
Что ей ответить?
Конечно, написать правду, понравится она ей, или нет! Эммелин берет перо и бумагу. Пишет:
«Дорогая миссис Рэкхэм,
сожалею, но должна Вам сообщить, что Вы ошибаетесь. Никто из нас не может надеяться на бессмертие, исключая бессмертие в духе через Христа (см. Послание к Римлянам 6:1–10; Первое Послание к Коринфянам 15:22 и – в частности – 15:50). Если могу помочь Вам в любом другом отношении, с радостью сделаю это.
Искренне Ваша,
Э. Фокс»
Она вкладывает записку в конверт, запечатывает его – и тут же рвет на части. Образ миссис Рэкхэм, которая, дрожа от волнения, вскрывает письмо и не находит в нем ничего, кроме отповеди и ссылок на Священное писание, вызывает нестерпимую жалость.
Может быть, лучше послать ей книгу? Это снимет необходимость лично давать отпор, и, пожалуй, поможет развеять миазмы ее бреда. Эммелин срывается с кровати и начинает рыться в пыльных грудах книг, которыми завален дом, ища «Разрушенный храм», автобиографию миссионера, страдающего изнурительной болезнью, – она давала эту книгу Генри, когда тот так тревожился из‑за ухудшения ее здоровья. Тоненькая книжица с таким заметным корешком, но хоть убейся, не может она найти ее, только бешено чихает из‑за поднявшейся пыли.
А это что такое? Пухлая брошюра, которую она не может припомнить. На обратной стороне одобрительный отзыв таких авторитетов, как «А. и Е. из Блумсбери»: «Для любителей удовольствий эта книга не уступает Библии!» На лицевой обложке вытиснено черным: «Новый лондонский жуир. Путеводитель для мужчин с полезными советами начинающим». Раскрыв книгу, она читает на форзаце дарственную надпись: «Генри от Филипа и Эдварда». И далее: «Твой будущий приход? Удачи!»
Эммелин передергивает от жестокой выходки Бодли и Эшвелла. К своему удивлению, она заливается горячими слезами, которые текут по щекам и капают на брошюру. Сквозь слезы просматривает она страницы – иные с загнутыми уголками – видимо, чтобы обратить внимание на адреса проституток, облюбованных этими двумя.
Миссис Фокс откидывает голову назад, стыдясь, что не может унять дрожь. Позднее она подробно изучит гнусную книжонку; как бы тошно ни было ей сейчас, книжонка может пригодиться. Эммелин должна отнестись к ней, как… вот именно: как к бесценному списку тех женщин, которых она должна обязательно найти и спасти. Да, в конечном счете, это обратится на пользу!
– Ваш чай, мисс.
Конфетка резко пробуждается от тревожного сна, моргая в полумгле. Она не узнает фигуру, склоненную над кроватью с чашкой в одной руке и с лампой в другой, поскольку день только‑только занимается. Конфетка приподнимается на локтях, выпутывая из‑под одеяла руки. Тяжесть, которую она чувствует на ногах – это раскрытый дневник, он лежит переплетом кверху на ее левом бедре.
Вот черт! Остается только надеяться на то, что служанка примет его за учебник или за дневник самой мисс Конфетт, не заподозрив в нем краденую собственность.
– Ох… спасибо… Роза, – хрипло говорит Конфетка, у которой пересохло в горле, а перед глазами все плывет. – Который…
– Половина седьмого, мисс, сегодня вторник, прекрасное утро.
– Прекрасное?
Конфетка поворачивает голову к темному окну, в ледяных узорах которого отражается лампа Розы.
– Это я к тому, мисс, что снег перестал.
– А, да…
Конфетка трет глаза.
– Я бы наверняка весь день проспала, если бы не вы.
И сразу сожалеет, что допустила заискивание, которое говорит о недисциплинированности. «Держи язык за зубами, пока окончательно не проснешься», предостерегает она себя.
Когда Роза и ее лампа исчезают за дверью, в комнату Конфетки просачивается первый тусклый свет утра. Если сильно прищуриться, можно различить странные белые очертания за окном, будто там, в двадцати футах над землей, зависли призраки. Налетает порыв ветра, и призраки начинают размываться по краям; их белые конечности исчезают из виду. Снег на деревьях, пушистый и эфемерный…
Дрожа от холода, Конфетка делает глоток чаю из абсурдно изящной чашки. Она все еще не привыкла к этому ритуалу: к чашке чаю, подаваемой служанкой на заре, – вместо того, чтобы поспать до десяти или одиннадцати и проснуться от солнца, бьющего в глаза. На миг она переносится в другое время – не на Прайэри‑Клоуз, а еще дальше, на верхний этаж дома миссис Кастауэй с голубями, воркующими в стропилах, с беспощадно золотым солнцем и с маленьким Кристофером, который стучится в дверь забирать грязное белье.
Тебе надо было взять Кристофера с собой, – шипит укоряющий голос в полусонном мозгу, – ребенку не место в заведении миссис Кастауэй.
Она откусывает от бисквита, просыпая крошки на грудь ночной рубашки.
Он же мальчик, – возражает она себе. – Вырастет в мужчину, такого, как все прочие. А мир создан для мужчин.
Допивает чай. На дне и остался всего глоточек, еле хватит смочить пересохший язык. Отчего она так устала? Что было вчера? Последнее, что она запомнила, до того как провалилась в длинный спутанный сон, в котором кричала и плакала женщина на воющем ветру, это запись Агнес Ануин о помолвке с Уильямом Рэкхэмом.
Дневник захлопнулся на коленях Конфетки. Она снова открывает его, перелистывает замусоленные страницы и находит то место, на котором остановилась:
Я помолвлена и должна выйти замуж за человека, – пишет Агнес, – о котором я почти ничего не знаю. Как страшно! Конечно, я очень хорошо знакома с ним – настолько хорошо, что могла бы написать книгу обо всех умных вещах, которые он говорит. Но кто он на самом деле, этот Уильям Рэкхэм, и что ему надо от меня, чего он еще не имеет? Бога молю, чтобы не наскучить ему! Он улыбается и зовет меня своим маленьким эльфом – но достаточно ли я исключительна для человека его склада?
Когда я думаю о замужестве – это все равно, что думать о прыжке в темные воды. Но становятся ли темные воды светлее, если смотришь в них годами и годами, прежде чем нырнуть? (О Боже, пожалуй, мне не стоит прибегать к этому сравнению, поскольку я не плаваю!)
Но не нужно волноваться. Нее возможно, когда двое любят друг друга. И будет неописуемо сладко перестать зваться Агнес Ануин. Я жду не дождусь этого!
– Моя мама совсем не ложилась спать, – жалуется расстроенная и плаксивая Софи, когда Конфетка помогает ей одеться. – Она была в саду, всю ночь кричала, мисс.
– Возможно, вам это приснилось, Софи, – предполагает встревоженная Конфетка.
Физическое усилие, которое потребовалось, чтобы приготовиться к новому дню, одеться и привести себя в порядок к семи часам, чтобы помочь Софи проделать то же, отодвинуло в прошлое ночной кошмар; мучительный плач превратился в глухое бормотание. Теперь, когда она пытается вспомнить его, ей кажется, что был не один женский голос, его сопровождали другие голоса, мужские и женские. Да, еще смутное ощущение, что был какой‑то шум на лестнице.
– Няня говорит, что плачем и шумом никого не обманешь, – заявляет Софи ни с того, ни с сего, гримасничая как дурочка, пока Конфетка расчесывает ей волосы, и подергивая ножками в тесных туфельках – когда гребенка дергает.
Софи еще не совсем проснулась, это ясно.
– Мы все должны стараться, Софи, – говорит Конфетка, – быть храбрыми и выносливыми.
В половине девятого, вскоре после начала занятий, тишину уединенной классной комнаты нарушает стук в дверь. Обычно после завтрака сразу убирают посуду, и потом их никто не беспокоит до самого ленча. Но тут в дверях появляется Летти – с пустыми руками и очень серьезная.
– Мистер Рэкхэм желает видеть вас, мисс Конфетт, – объявляет она.
– Видеть… меня? – недоуменно моргает Конфетка.
– В кабинете, мисс.
На лице Летти написана доброжелательность, но если на нем написано и нечто доверительно‑женское, то настолько неразборчиво, что Конфетке этого не прочесть.
Софи поднимает голову от письменного стола, ожидая услышать, что еще стряслось в этом мире. Конфетка кивком и жестом просит ее не отвлекаться: Софи пишет названия музыкальных инструментов и рисует их. Конфетка только что убедила девочку, что скрипку с поникшим грифом можно оставить – не стоит вырывать листок из тетради и рисовать скрипку заново. Софи опять наклоняется над тетрадкой, прижимая линейкой незаконченный рисунок виолончели, будто та дергается, пытаясь вырваться из ее рук.
– Я скоро вернусь, – говорит Конфетка.
Однако, следуя за Летти, она вдруг начинает сомневаться, что сдержит слово. «Он хочет выставить меня, – думает Конфетка, – нашел кого‑то с французским и немецким, и на пианино она играет. И столь же внезапно перейдя от необоснованного страха к необоснованному возбуждению, думает: нет, он хочет поцеловать меня в шею, задрать мне юбки и хорошенько отодрать. Как проснулся утром, у него встал колом, и теперь больше сил нет терпеть».
Ковры на всей площадке влажноваты, пахнут мылом и мокрой шерстью. Летти, выполнив поручение, закатывает рукава и возвращается к ведру и губке, предоставляя гувернантке в одиночку встретиться с хозяином.
С колотящимся сердцем стучится Конфетка в дверь хозяйского кабинета, в его святая святых. Она ни разу не переступала этот порог за все время пребывания в доме.
– Войдите, – откликается он. Она повинуется.
При виде Уильяма – в клубах дыма, в изнеможении навалившегося грудью на письменный стол, локтями раздвигающего две стопки корреспонденции, – у Конфетки возникает мысль, что он выглядит, как после ночного загула. Глаза покраснели и опухли, потные волосы облепили череп, борода и усы нечесаны. Он поднимается навстречу Конфетке, и она замечает на жилетке темные пятна, оставшиеся от торопливого умывания.
– Уильям… У тебя ужасно усталый вид! Нельзя так много работать!
Он подходит к ней – ботинки и брюки перепачканы глиной – грубо хватает за плечи и притягивает к себе. Отвечая на объятие, обвивая его своими длинными, худыми руками, Конфетка борется с искушением повести себя, как подобает гувернантке, в голову лезут дурацкие фразы: «Ах, отпустите, сэр! Пощадите меня! Ах, я в обморок упаду!» – и так далее.
– Что случилось, любовь моя? – шепчет она в его волосы, прижимая его к себе, стараясь, чтобы он почувствовал острые очертания ее бедер сквозь слои одежд, которые шуршат между ними.
– Расскажи мне о твоих заботах.
Фраза – глупее не придумать, она понимает; но что ему сказать? Больше всего ей хочется, чтобы растаяла эта неопрятная комната, с горами бумаг, с обоями в табачных пятнах, с ковром цвета говяжьего студня, чтобы они чудом перенеслись обратно на Прайэри‑Клоуз, где мягкие, теплые простыни прильнут к их обнаженным телам, а Уильям будет любоваться ею, и скажет…
– Уф, это мерзкое, безнадежное дело…
У нее перехватывает дыхание, потому что он все сильнее стискивает ее.
– Это… парфюмерное дело? – подсказывает она, отлично понимая, что он говорит о другом.
– Агнес, – стонет он. – Она меня скоро с ума сведет. Вероятность, что Уильям сойдет с ума скорее, чем его несчастная жена, невелика, но нет сомнений в том, что он мучается.
– Что она сделала?
– Ночью выбежала на снег в ночной рубашке! Дневники свои откапывала – или пыталась откопать. Теперь она уверена, что их черви съели. Я же распорядился, чтобы эти проклятые дневники убрали в надежное место, так никто понятия не имеет, куда они девались!
Конфетка бормочет нечто сочувственно‑недоумевающее.
– И она поранила себя! – восклицает Уильям и содрогается в объятиях Конфетки. – Ужас! Обе ноги рассекла себе лопатой. Бедное дитя, она в жизни ни одной ямки не выкопала. И была босиком. Боже мой!
И снова содрогается от мысли об этих изящных босых ножках, рассеченных одним неловким движением тупого металлического орудия. Содрогается и Конфетка.
– И как она? И что ты сделал? – вскрикивает она. Уильям высвобождается из ее рук, и прячет лицо в ладонях.
– Конечно, пригласил доктора Керлью. Слава Бoгy, он не отказался… хотя он без сомнения урвет с меня свой фунт мяса за это… Поразительно, как человек способен в верхней одежде и ночной сорочке зашивать плоть орущей женщины, и выглядеть при этом самодовольным! Ах, да пусть выглядит как угодно – Агнес останется здесь! Неужели я должен обречь мою жену на жизнь в аду, потому что она не умеет пользоваться лопатой? Я еще не превратился в зверя!
– Уильям, ты просто не в себе! – останавливает его Конфетка, хотя и ее голос дрожит от волнения. – Ты сделал все, что можно сделать, теперь тебе нужно поспать, а потом все обдумать на свежую голову.
Он отходит от нее, кивая и растирая руки.
– Да‑да, – морщит он лоб в попытке прогнать нелогичные мысли. – Я уже пришел в себя.
Он смотрит на нее со странным блеском в глазах.
– Как ты думаешь, кто мог взять эти проклятые дневники?
– М‑может быть, нянька Софи захватила их с собой? Их ведь откопали прямо перед ее отъездом?
Уильям качает головой, собираясь возразить – Беатриса Клив относилась к Агнес с едва скрываемым презрением.
Но тут ему приходит в голову, что именно по этой причине она могла обрадоваться случаю напакостить ей.
– Напишу миссис Барретт и попрошу, чтобы обыскали ее комнату, – заявляет он.
– Нет‑нет, любовь моя, – говорит Конфетка, встревоженная тем, как легко выудить из‑под кровати замурзанные тексты с нечестно добытыми тайнами.
– Если она сделала это со зла, то наверняка выбросила дневники в пер
вую попавшуюся речку. А потом, разве Агнес сейчас нужна эта груда старых дневников? Ей нужно совсем другое – покой и заботливый уход.
Уильям возвращается к письменному столу, нервно сжимая и разжимая кулаки.
– Покой и заботливый уход. Да, черт побери! Если бы только она могла нормально спать, пока не заживуг ноги. Надо что‑нибудь попросить у доктора – не у Керлью, будь он проклят! – пилюли или микстуру… Клара может проследить, чтобы она их аккуратно принимала каждый вечер… И никаких уверток. Никаких уверток, слышишь?
Смиренный тон мгновенно переходит в яростный. Конфетка бросается к нему и проводит шершавой ладонью по его искаженному лицу.
– Пожалуйста, Уильям, ты в таком состоянии, что перестал видеть, кто я. Я же твоя Конфетка. Я та женщина, которая выслушивала рассказы о твоих бедах, давала тебе советы, помогала писать письма, которые ты боялся писать… Сколько раз я доказывала, что на все готова ради тебя?
Конфетка проводит по своей груди вялой рукой Уильяма, тянет ее вниз по животу; он подчиняется со скучливым удивлением, будто она понуждает его перекреститься.
– Уильям, – упрашивает Конфетка, – ты помнишь Хопсома? Наши с тобой долгие ночи…
Выражение его лица, наконец, смягчается. Кажется, будто перегретый мозг наполняется прохладным бальзамом воскрешенной близости: ведь Конфетка помогала ему плыть по бурному морю развития «Парфюмерного дела Рэкхэма»; а тогда плохой совет мог и потопить корабль.