Вновь обращаясь к «Дорогому дневнику», а не к святой Терезе или иному сверхъестественному адресату, десятилетняя Агнес так начинает полный отчет о шести годах пребывания в школе:
Теперь я здесь, в Эбботс‑Ленгли (около Хэмпстеда). Мисс Уоркуорс и мисс Барр (директрисы) говорят, что ни одной девочке не позволят покинуть школу, пока с нами не «покончат», но не пугайся, дорогой дневник, они имеют в виду, пока девочка не станет Умной и Красивой. Я долго думала об этом и решила, что будет хорошо, если я стану Умная и Красивая, потому что тогда я смогу хорошо выйти замуж, за какого‑нибудь Офицера Веры. Я расскажу ему про папу, и он скажет: «Ну как же, я встречался именно с этим человеком, сражаясь в дальних странах!», и сразу после того, как мы поженимся, он отправится в поиск, чтобы найти его. Мы с мамой должны вместе жить в его доме и ждать, когда он и папа возвратятся…
Я не знаю, как мисс Уоркуорс, и мисс Барр, и другие учительницы собираются «покончить» со мной, но я видела старших девочек, которые уже давно учатся в Эбботс‑Ленгли, и мне кажется, что они очень довольны собой, а некоторые девочки такие высокие и грациозные. Я уверена, что в бальных туалетах они будут как леди на картинах, а рядом – красивый офицер.
Меня уже поселили в комнату, в которой я должна жить с двумя другими девочками (я думаю), всего в школе тридцать девочек). Из‑за этого мне было очень страшно сюда ехать, потому что я знала, что придется жить с чужими девочками, которые могут оказаться злыми и будут делать со мной, что захотят. И меня даже тошнило от страха. Но две девочки в моей комнате не такие уж плохие. Одну зовут Летиция (наверное, это пишется так) и хотя она немного старше меня и говорит, что она из очень благородной семьи, но она так изуродована болезнью, что особенно не важничает. Другая девочка, как приехала, так с тех пор все время плачет и хнычет, но ничего не говорит.
|
За обедом другие девочки (которых я сначала приняла за учительниц, такие они взрослые – я думаю, они уже почти законченные), старались узнать, кто мой отец, а я не говорила, потому что боялась, что они будут смеяться над папой. Но тогда другая девочка сказала: «Я знаю, кто ее отец – лорд Ануин», и они все затихли. Наверное, я немножко предала папу, потому что не сказала, кто мой настоящий отец, но не считаешь ли ты, что я должна радоваться даже маленьким преимуществам, которые получаю от того, что теперь я падчерица лорда Ануина? Правильно это или нет, я благодарна за все, что помогает мне меньше страдать, потому что я ненавижу страдание. Каждая царапина, каждая рана остаются в моем сердце, даже самая маленькая, и та, что не зажила, поэтому я боюсь, как бы следующая рана не стала последней. Если бы уберечься от новых ран, я могла бы спокойно выйти замуж, а после этого не будет больше никаких забот. Пожелай мне удачи!
(Я могу свободно беседовать с тобой, дорогой Дневник, потому что только письма, которые пойдут по почте, полагается незапечатанными отдавать мисс Барр.)
Мне нужно еще многое рассказать тебе, по только что заглянула мисс Уик (о ней подробнее завтра) и предупредила, что пора гасить свет. Так что, дорогой Дневник, я должна запереть тебя и попросить пока что за меня не беспокоиться, потому что я, кажется, все же не умру от образования.
|
Твой любящий друг
Агнес.
Конфетка прочитывает еще страниц двадцать‑тридцать и окончательно изнемогает от усталости – и, по правде говоря, от скуки. Агнес честно выполняет обещание «подробнее завтра» рассказать про мисс Уик. Собственно, мисс Уик и прочие мисс, для жизнеподобия которых Агнес недостает литературного таланта, поднимают – поднимут – свои невыразительные головы не только завтра, но и послезавтра, и после‑послезавтра, и после‑после‑послезавтра.
В последние минуты бодрствования Конфетка мечтает о том, чтобы проплыть призраком по Рэкхэмову дому и увидеть его обитателей сейчас, в их подлинном обличий. Конфетка мечтает пройти сквозь массивную деревянную дверь кабинета Уильяма и посмотреть, чем он занимается, мечтает заглянуть прямо в его мозги и вызнать, по какой причине он избегает встречи с нею. Она мечтает увидеть Агнес, настоящую Агнес из плоти и крови, которую она уже трогала и нюхала, застав ее за тем, чем Агнес занимается в своей комнате ночью… Конфетка убеждена, что один только вид спящей миссис Рэкхэм откроет ей больше, чем эти допотопные, перепачканные грязью воспоминания.
И наконец, она представляет себе, как вплывает в комнату Софи и нежно нашептывает ей в ушко, чтобы она встала с кровати и еще раз села на горшок. В этом нет ничего сверхъестественного: она ведь может, если захочет, воплотить эту фантазию в действительность. Как была бы счастлива Софи проснуться утром в сухой постели! Конфетка глубоко дышит, собираясь с духом, чтобы решиться вылезти из‑под теплого одеяла и босиком пробежать по темному коридору в комнату Софи. Минутка‑другая неудобства – это все, что требуется для выполнения миссии милосердия… Вот она поднялась, вот на цыпочках идет через лестничную площадку со свечой в руках…
|
В еще не забытых детских снах, когда, уверенная, что выбралась из постели, что сидит на горшке и уже можно, она просыпалась в теплом потоке, в мокром коконе одеяла – так и сейчас Конфетке только снится миссия милосердия, а ее счастливое завершение, как мотылек, запуталось во снах.
Наутро, в холодном свете зари, когда ветер завывает и швыряет ледяной крупой в восточные окна дома Рэкхэмов, Конфетка на цыпочках приближается к кровати Софи, откидывает одеяла и обнаруживает, что ребенок, как обычно, мокрый.
– Простите, мисс.
Что ей ответить? «Так, других простыней у нас нет, на дворе дождь, мне скоро принимать посетителей, которым не захочется нюхать твою вонь, что же нам делать? Что ты предложишь, а? Что, моя несчастная куколка, а?» Слова отдаются эхом в Конфеткиной памяти, соблазняя ее произнести их вслух, тем же поддразнивающим тоном нежной горечи, каким пятнадцать лет назад их произносила миссис Кастауэй. Быстро же они оказались на кончике Конфеткиного языка! Она в ужасе проглатывает их.
– Ничего ужасного, Софи. Давайте приведем вас в порядок.
Софи сражается с ночной рубашкой, с промокшей тканью, липнущей к ее телу и заодно обрисовывающей ребра. Конфетка приходит на помощь, стягивает эту мерзость с рук и тела девочки. Коротко охает от резкой боли, когда едкая моча попадает в трещинки на ладонях и пальцах, но делает вид, что закашлялась. Освободившись от вонючего белья, девочка голышом ступает в таз, и Конфетке бросается в глаза багровая краснота ее письки.
– Мойтесь хорошенько, Софи, – советует она и отворачивается, не в силах прогнать память о собственных воспаленных гениталиях, которые рассматривает в треснувшем зеркале на Черч‑лейн – сразу после того, как ее, наконец, оставил жирный старик с волосатыми руками.
– У меня есть хитрый средний палец, есть, есть! – говорил он, роясь и тычась между ее ног. – Такой игривый малыш! Любит играть с маленькими девочками, столько радости им от него, они раньше такого и не знали!
– Я закончила, мисс, – говорит Софи.
Ноги у нее дрожат от холода, а от освещенных лампой плеч валит пар.
Конфетка закутывает девочку в полотенце, приподнимает над тазом, помогает вытереться, как следует. Прежде, чем надеть панталоны, она посыпает ее промежность «Снежной пылью Рэкхэма», осторожно пришлепывая тальк на воспаленные места. Воздух пропитан запахом лаванды, детская писька густо запудрена, как лицо проститутки, но она сразу скрывается под белой тканью в легком облачке талька.
Застегнув на Софи голубое платье, которое плохо сидит, и, расправив белый передник, Конфетка стаскивает простыню с матраса (на нем есть еще и вощеная простыня; такую же стелили на Конфеткиной кровати в доме миссис Кастауэй). Потом гувернантка запихивает простыню в мыльную воду таза – чтобы отмокала. Какой смысл, недоумевает она, сразу стирать простыню и вешать ее на просушку в этой противной комнатке внизу, если ночную рубашку Софи, да и все грязное белье в доме, забирает в стирку прислуга? Может быть, когда‑то прачка пожаловалась, что ей хватает работы и без ежедневной стирки описанной ребенком простыни? Или этот ритуал придумала Беатриса Клив – с единственной целью: напоминать Софи, сколько хлопот доставляет она своей многострадальной няньке?
– Хотела бы я знать, что будет, – вслух размышляет Конфетка, погрузив руки по локоть в теплую желтоватую воду, – если мы положим эту простыню вместе с остальным грязным бельем?
Она вытаскивает отяжелевшую простыню из воды и принимается выкручивать ее, ожидая, что ответит Софи.
– Она слишком грязная, мисс, – отвечает ребенок, серьезно отнесясь к своей задаче: ознакомить новенькую с непреложными реальностями царства Рэкхэмов. – Дурной запах от меня разнесется по хорошим комнатам, пристанет к свежим постелям, везде.
– Это вам няня сказала?
Софи колеблется. Явно начался очередной допрос, так что надо быть настороже и давать правильные ответы.
– Нет, мисс. Это… общеизвестно.
Конфетка не развивает тему; она старается как можно тщательнее отжать простыню. Потом оставляет Софи расчесывать волосы, а сама выносит ком мокрого белья – как рекомендовала Беатриса Клив.
На лестничной площадке еще довольно темно, но холл внизу уже залит жидким светом молочного дня, пролившимся и на нижнюю часть лестницы, что позволяет Конфетке спускаться с большей уверенностью. Что подумал бы Уильям, если бы увидел, как она бежит по его дому с охапкой мокрого, смрадного белья в руках? Пустые догадки – ей никто не встретился на пути. Хотя она знает, что в подвале дома Рэкхэмов должна сейчас бурлить работа. Снизу не доносится ни звука, и Конфетка чувствует себя единственной живой душой в роскошных коридорах. Тишь такая, что Конфетка слышит ковер под ногами, едва уловимое движение туго сплетенных нитей, на которые она ступает.
В непонятной комнатке с медной трубой от стены к стене жарко, как в духовке, из которой полчаса назад вынули пирог. В углу, где несколько часов пролежали дневники Агнес, пока их не стащила Конфетка, с пола тщательно смыты все следы глины и грязной воды. Вопреки опасениям, на месте обнаружения дневников нет сурового объявления о том, что кража будет наказана немедленным увольнением.
Конфетка вешает простыню на медную трубу. Только сейчас она замечает, что тальк, набившийся в трещинки на ее ладонях, смешался с мыльной водой, и причудливые линии кожи образовали сетку кремового цвета. На простыню тоже налипли комочки и мазки этого надушенного ила, напоминающего густую мужскую сперму.
«Где ты, Уильям?» – думает она.
Утро прошло за Римской империей и диктантом – с двумя волшебными сказками на сладкое. Конфетка читает их из тощенькой книжки в матерчатом потрепанном переплете и с захватанными страницами. «С иллюстрациями и исправленной моралью», – гласит строка на титульной странице. Под нею сделана надпись от руки:
Дорогая Софи, мой добрый друг пожурил меня за то, что на прошлое Рождество я подарил тебе Библию, сказав, что тебе пока рано читать ее. Я надеюсь, что ты получишь почти такое же удовольствие от этой маленькой книжки. С нежными пожеланиями от твоего надоедливого дяди Генри.
– Вы помните дядю Генри? – спрашивает Конфетка мимоходом, в промежутке между экзотическим колдовством и сверхъестественным спасением.
– Его закопали в землю, – говорит Софи после нескольких минут раздумья, наморщив лоб.
Конфетка продолжает чтение. Волшебные сказки ей в новинку. Миссис Кастауэй не одобряла их, ибо они поддерживают веру в то, что все получается именно так, как должно, «а ты, дитя мое, очень скоро увидишь, что этого никогда не бывает». Миссис Кастауэй предпочитала воспитывать маленькую Конфетку на народных сказках (чем непристойнее, тем лучше), избранных историях из Ветхого завета (Конфетка и сейчас может перечислить все испытания Иова) и на рассказах из жизни: то есть на всем, где есть полный набор незаслуженных страданий и немотивированных поступков.
В полдень, когда Роза приносит ленч для Конфетки и Софи, она передает и предупреждение: миссис Рэкхэм внизу принимает гостей и хочет показать им – то есть, гостям – дом. Поэтому мистер Рэкхэм просит, чтобы миссис Рэкхэм никоим образом не беспокоили в это время. Никоим образом, вы понимаете.
– Если желаете, я могу подать еще галантину. И сию минуту принесу пирожное, – добавляет Роза, чтобы подсластить им горечь заточения.
Безмолвие нисходит на гувернантку и ученицу после ухода служанки. В соответствии с распорядком этого ноября утреннее солнце скрывается, в комнате темнеет, окна дребезжат под порывами ветра. Плеск дождя переходит в стук града.
Наконец Конфетка говорит:
– Эти гости могут только пожалеть, что не увидят вашу миленькую детскую – вернее, вашу классную комнату. У вас самая веселая комната в доме и очень интересные игрушки.
Снова тишина.
– Мама не видела меня с моего дня рождения, – говорит Софи, уставясь на фисташковое ядрышко на своей тарелке, и, гадая, может ли при этом странном новом пост‑Беатрисином режиме остаться безнаказанным ее нежелание доесть кусочек галантина.
– А когда у вас был день рождения? – интересуется гувернантка.
– Я не знаю, мисс. Няня знает.
– Я узнаю у вашего отца.
Софи смотрит на Конфетку широко раскрытыми глазами. Ее поражает непринужденность и отношения близости, видимо, существующие у гувернантки с высокими и призрачными фигурами взрослого мира.
Конфетка берет в руки мангнэлловские «Вопросы…» и наугад раскрывает книгу: «…Обычно именуемый „Комплутезианским полиглотом“: от Комплутума, латинского названия Алкалы», – читает она про себя и немедленно решает вместо этого рассказать Софи какую‑нибудь библейскую историю, разукрашенную ее видением персонажей и описанием нарядов, которые носили в Галилее. А затем, возможно, что‑нибудь из Эзопа.
– Что же произошло в ваш день рождения? – ровным тоном спрашивает Конфетка, листая Библию то к началу, то к концу. – Вы плохо повели себя?
Софи обдумывает вопрос. Ее серьезное, немного одутловатое личико то светлеет, то темнеет в серебристо‑сером свете заливаемого дождем окна.
– Я не помню, мисс, – отвечает она наконец.
Конфетка дружелюбно хмыкает. Она решает не рассказывать про Иова, подумывает об Эсфири, но видит, что там полно всего: и убийства, и очищение девственниц; в Неемии запутывается сама: его бесконечные перечисления еще скучнее, чем перечисления у Агнес Ануин. Конфетт оглядывается по сторонам в поисках вдохновения и видит раскрашенных деревянных животных, теснящихся в углу.
– История, – объявляет она, захлопывая книгу, – про Ноев ковчег.
Вечером, уложив Софи спать, Конфетка возвращается в свою комнату коротать долгую ночь. Уильям дома, она знает. Агнес уехала с визитами; идеальные условия нанести визит возлюбленной. Спрятанная здесь, в этой тоскливой каморке с уродливыми обоями, испакощенными гвоздями от отсутствующих картин, она развлекается на кровати, надушив груди под простеганной тканью халата цвета бургундского вина.
Через час ее начинает томить скука, и Конфетка достает из‑под кровати дневники Агнес. Дождь колотит в стекла. Возможно, оно и к лучшему, что садовник так и не добрался до окна и не сбил засохшую краску. Похоже, вода, подгоняемая ветром, охотно ворвалась бы в комнату.
А в Эбботс‑Ленгли, в перестроенном женском монастыре, до самой крыши набитом молоденькими девушками, вершится образование Агнес Ануин. Насколько может судить Конфетка (читая между строк отчета Агнес, торопливого, но нагоняющего сон), утомительная учеба занимает все меньше места в повестке дня. Ее заменяет повышенное внимание к манерам и светским талантам юных леди. О таких предметах, как география или английский, Агнес нечего сказать, зато она описывает свое ликование, когда ее похвалили за вышивание по канве, и свои страдания от прогулок по школьному саду в сопровождении учительницы немецкого или французского, которые требуют, чтобы она спрягала глаголы.
Идут годы, но Агнес не добивается особых успехов ни в одной из дисциплин, и ее тетрадки пестрят одними только «Н» («недурно»). Зато музыка и танцы даются ей почти без усилий и радуют. Одна из немногих живых зарисовок в повествовании – это рассказ о том, как она сидит за одним из пианино в музыкальной комнате, двумя октавами левее сидит лучшая подруга Летиция, и, повинуясь дирижерской палочке, они играют ту же мелодию, что и четыре другие девочки – за двумя другими пианино. Орфографические ошибки вызывают не более чем укоризну, арифметические ошибки ей и вовсе прощают за каллиграфически совершенное написание чисел.
Хотя Агнес не пропускает ни дня в своих записях, Конфетка не способна на подобное прилежание и часто перепрыгивает через страницу‑другую. В чем награда за риск быть пойманной за руку – за испачканную руку – Уильямом, случись ему вдруг ворваться и застать ее за чтением украденных дневников его жены? И, господи, Боже мой, сколько можно глотать эту школьную пенку? Где во всем этом настоящая Агнес? Где женщина из плоти и крови, что живет на этой же лестничной площадке, странное, мятущееся создание, что приходится женой Уильяму и матерью Софи? Агнес из дневников – просто небылица из сказочки, придуманная, как Белоснежка.
Стук в дверь заставляет ее вздрогнуть; дневник шлепается на пол. Она лихорадочно сгребает и заталкивает дневник под кровать, быстро вытирает руки о ковер, трижды облизывает губы, чтобы придать им блеск…
– Да? – откликается она буквально через секунду.
Дверь распахивается и на пороге стоит Уильям: застегнутый на все пуговицы, безупречно выбритый и причесанный; в таком виде он мог бы ожидать делового партнера в своей конторе. Его лицо непроницаемо.
– Прошу вас, сэр, – приглашает она, прилагая все силы, чтобы в голосе звучали и серьезная почтительность, и обольстительное воркование.
Он входит в комнату и закрывает за собой дверь.
– Я был чудовищно занят, – произносит он. – До Рождества остается мало времени.
Ее туго натянутые нервы еле выдерживают абсурдность этой фразы; она готова разразиться хохотом…
– Я к вашим услугам, – она до боли сжимает кулак за спиной, острые ногти не дадут забыть: что бы ей ни привелось делать с Уильямом, обсуждать тонкие детали коммерческого планирования дела Рэкхэма или прижимать к груди, от взвизгов истерического смеха лучше не будет.
– Я думаю, у меня все под контролем, – говорит он. – Заказы на духи во флаконах еще хуже, чем я опасался, зато туалетные принадлежности идут прекрасно.
Конфетка с такой силой сжимает кулак, что слезы застилают ей глаза.
– А как твои дела? – спрашивает Уильям тоном одновременно беззаботным и мрачным. – Скажи правду: я не удивлюсь, если ты проклинаешь день, когда приехала.
– Отнюдь, – возражает она, моргая. – Софи – воспитанная малышка и старательная ученица.
Его лицо чуть мрачнеет – тема ему не по душе.
– У тебя усталый вид, это особенно заметно под глазами.
Она старается предъявить ему более свежее и жизнерадостное лицо, но в этом нет надобности: он не жаловался, только выражал озабоченность. И какое же это облегчение – он помнит, как должны выглядеть ее глаза!
– Нанять тебе служанку для детской? – предлагает он.
Его голос – странная смесь, столь же тонкое сочетание элементов, как любые духи: звучит и разочарование, и робость, и некоторое раскаяние, и нежность – будто ему хотелось снова зажечь огонек в ее глазах, и, понятно, желание. Всего пять слов, – но фраза наполнена всеми нюансами.
– Нет, спасибо, – говорит Конфетка. – В этом нет нужды, в самом деле нет. Я плохо спала, это правда, но я уверена, что дело в новой кровати. Я так скучаю по нашей старой кровати на Прайэри‑Клоуз, на ней замечательно спалось, да?
Он наклоняет голову – это не совсем кивок; это признание правоты. Конфетке больше ничего не нужно; она мгновенно делает шаг вперед – и обнимает его, смыкая ладони почти на копчике, вдвигает приподнятое колено между его ног.
– Я по тебе тоже соскучилась, – она прижимается щекой к его плечу. Запах мужского желания едва ощутим. Он вырывается из‑под тугого, почти герметичного воротничка сорочки. Член твердеет от осторожного нажима ее колена.
– Я ничего не могу поделать с размерами этой комнаты, – хрипло говорит он.
– Конечно, нет, любовь моя, разве я жалуюсь, – воркует она в его ухо. – Я скоро привыкну к этой кровати. Нужно только ее… (Она перемещает одну руку в его пах).
Бог знает, что она хотела сказать.
Не размыкая объятий, Конфетка пятится к кровати, садится на край, высвобождает член своего возлюбленного из брюк и сразу берет его в рот. Несколько мгновений он стоит безмолвно как статуя, потом начинает постанывать и – слава Богу – гладить ее по волосам, неловко, но с несомненной нежностью. «Он все еще мой», – думает Конфетка.
Когда он начинает проталкиваться глубже, она откидывается на матрас, вздергивая халат выше грудей. Он проваливается в нее и, вопреки ее страхам, щелка приветствует его такой жаркой влажностью, какую ей даже получасовыми приготовлениями едва ли организовать.
– Да, моя любовь, в меня, в меня, – шепчет она, ощущая приближение его оргазма.
Она обвивает его руками и ногами, горяча его поцелуями в шею – и умело рассчитанными, и страстными; ей не понять, каких больше.
– Ты – мой мужчина, – убеждает его Конфетка, чувствуя, как между ягодиц течет мокрое, теплое.
Чуть позже она – за неимением другого источника воды – обтирает его умывальной салфеткой, которую намочила в стакане.
– А ты помнишь наш первый раз? – шаловливо мурлычет она. Ему хочется усмехнуться, но получается гримаса.
– Вот был позор, – вздыхает он, глядя в потолок.
– А я сразу поняла, что ты великолепный мужчина, – утешает она. Дождь наконец стихает, и тишина устанавливается в доме Рэкхэмов.
Уильям, обсушенный и в брюках, лежит в ее объятиях, хотя вдвоем они еле умещаются на кровати.
– Эта моя работа, – горестно рассуждает он. – Я имею в виду «Парфюмерное дело Рэкхэма»… Я трачу на нее часы, дни, целые недели жизни..
– Виноват твой отец, – отзывается Конфетка, повторяя его вечную жалобу таким тоном, будто это ее собственный страстный порыв. – Если бы он построил компанию на более разумной основе…
– Вот именно. Но получается, что я целую вечность должен исправлять его ошибки, и укреплять эту… Эту…
– Хлипкую постройку.
– Именно. И за счет отказа…
Он тянется погладить ее по лицу, и одна нога соскальзывает с узкого матраса…
– …От радостей жизни.
– Поэтому я здесь, – говорит она. – Чтобы напоминать тебе.
Она прикидывает, подходящий ли это момент, чтобы спросить, можно ли ей постучаться в его дверь, не дожидаясь, когда он постучится к ней, но тут снаружи доносится хруст гравия под колесами и копытами, возвещая возвращение Агнес.
– Она в последнее время лучше себя чувствует, да? – спрашивает Конфетка, когда Уильям поднимается на ноги.
– Бог ее знает. Может быть, и так.
Он приглаживает волосы, готовясь выйти.
– Когда у Софи день рождения? – Конфетке не хочется отпускать его, не выведав хоть что‑то об этом странном семействе, куда она попала, об этой кроличьей норе из тайных комнат, обитатели которых так редко соглашаются признать существование друг друга.
Он морщит лоб.
– В августе…какого‑то там августа.
– В таком случае, это еще ничего.
– В каком смысле?
– Софи мне сказала, что после дня рождения Агнес сторонится ее. Уильям очень странно смотрит на нее – с неудовольствием, стыдом и такой глубокой печалью, на которую она не считала его способным.
– Под днем рождения Софи имела в виду день, когда она родилась. Когда на свет появилась…
Он нетерпеливо распахивает дверь – на случай, если его жена, именно в этот вечер, а не в какой другой, быстрее обычного выберется из экипажа.
– В этом доме, – устало заканчивает он, – Агнес бездетна.
И с этими словами он выходит на лестничную площадку, резким жестом приказывая гувернантке остаться в комнате.
Конфетка долго лежала без сна в темноте. Через несколько часов, когда ей сделалось невмоготу, а дом Рэкхэмов погрузился в такую тишь, что она уверилась: каждый его обитатель закрылся в какой‑то из комнат, она встала с постели и зажгла свечу. Она босиком; она кажется себе такой маленькой, когда на цыпочках пробирается сквозь мрак этого великолепного и загадочного дворца, однако ее тень, когда она проходит мимо запретных дверей, – тень эта огромна.
Бесшумно, как волчица или привидение из сказки, проскальзывает она в спальню Софи и подбирается к ее кровати. Дочь Уильяма спит глубоким сном; ее веки чуть трепещут от напряжения. Девочка дышит ртом, изредка шевеля губами, будто отвечая на нечто приснившееся или припомненное.
– Проснитесь, Софи, – шепчет Конфетка, – проснитесь.
Глаза Софи раскрываются, фарфорово‑голубые радужки вращаются как в бреду, как у младенца, одурманенного «Настойкой Годфри», или «Детским покоем Стрита», или другим опийным снотворным.
Конфетка выдвигает ночной горшок из‑под кровати.
– Встаньте на минуточку, – просит Конфетка, подсовывая руку под теплую, сухую спину девочки. – На одну минуточку.
Софи неловко повинуется, тараща непонимающие глаза в непроглядную темноту.
Конфетка берет гладкие детские ручонки в свои растресканные, шершавые ладони, и поднимает их.
– Доверьтесь мне, – шепчет она.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Безумие! Просто безумие!
Если спросить прислугу, то выяснится: половина проблем с этим домом происходит от отвратительной привычки Рэкхэмов бодрствовать, когда положено спать, и спать, когда следует быть на ногах.
Вот хоть сейчас. Клара со свечой в руке крадется по лестничной площадке, а время – половина первого. В эту пору многострадальные слуги имеют право голову приклонить на подушку в твердой уверенности, что теперь хозяева и хозяйки уже не потревожат их до утра. А тут что? Наклоняясь к замочной скважине и по очереди заглядывая в каждую спальню, Клара убеждается, что ни один из Рэкхэмов не спит.
Безумие – если спросить Клару. Только потому, что Уильям Рэкхэм повысил ей жалованье на десять шиллингов в год, он считает, что она должна ему ноги целовать в благодарность за честь работать здесь?.. Десять шиллингов – это прекрасно, но сколько стоит возможность выспаться ночью? А она много ночей недоспала! Взять хоть эту ночь! Двери то открываются, то закрываются, какие‑то звуки, которые она просто обязана проверить, потому что кому известно, что миссис Рэкхэм сделает в следующую минуту? Десять шиллингов в год… Что они значат для человека, чье лицо напечатано на рекламных плакатах в омнибусе? Она почти готова сказать ему, что ей причитается по шиллингу за каждый час, который она проводит без сна из‑за его безумной жены! Кстати, чем она сейчас занята, никчемная эта женщина? Опять какая‑нибудь глупость, можно не сомневаться. А завтра, когда добросовестной камеристке полагается быть наготове с самого утра, миссис Рэкхэм, скорее всего, будет полдня лежать в постели и посапывать в залитую солнечными лучами подушку.
Что же касается ребенка Рэкхэмов – всякой служанке положено в семь ложиться спать и до семи утра оставаться в постели. Новая гувернантка, мисс Конфетт, сразу ясно, понятия не имеет, как обращаться с детьми. Кстати, а эта какими глупостями занята? Клара заглядывает через замочную скважину в спальню Софи Рэкхэм и видит – опять безумие! – огонек свечи, мечущийся из стороны в сторону, и тень мисс Конфетт, накрывшую ребенка. Учит Софи гадостям? Клара бы не удивилась. С той самой минуты, как эта женщина переступила порог, Клара почуяла, чем это пахнет – от нее так и несло пороком. Самозваная гувернантка с весьма подозрительной походкой и распутным ртом – и где это Рэкхэм такую нашел? Не иначе как в «Обществе спасения». Одна из «побед» Эммелин Фокс является среди ночи в спальню малютки Софи, чтобы заниматься с ней черт знает чем.
А сам Рэкхэм? Этому‑то чего не спится? Клара заглядывает в его замочную скважину и видит ничем не заслоненный письменный стол великого человека, за которым сидит сам великий человек и деловито пишет. До утра не может подождать со своими призывами покупать побольше его духов? Или, может быть, эти каракули и есть тот самый роман, про работу над которым он вечно говорил своей жене?
– Уильям собирается выпустить в свет роман, Клара, – говорила миссис Рэкхэм, по меньшей мере, раз в месяц в те скудные, неурожайные годы. – Лучший роман на свете. Скоро нам уже не придется терпеть грубые выходки его отца.
Клара переходит к двери Агнес и наклоняется к скважине. Миссис Рэкхэм ярко осветила комнату и нарядилась в ярко‑красное вечернее платье. Спятила! Слава Богу, хоть хватило совести горничную не звать, чтобы та помогла ей одеться!.. А что это она по комнате расхаживает взад‑вперед? И что за книгу держит в поднятой руке, будто это церковные гимны? По виду вроде как гроссбух – хотя миссис Рэкхэм двенадцать и двенадцать сложить не может, бедная дурочка!
Клара готова и дальше шпионить, только Агнес вдруг останавливается и смотрит прямо в замочную скважину – будто заметила блестящий Кларин глаз по ту сторону двери. Острый слух? Животная сообразительность? Шестое чувство безумных? Клара толком не знает что это такое, но научилась остерегаться. Затаив дыхание, она спешит на цыпочках обратно в постель.