Перевод Н. Жарковой
Северные Американские Штаты преисполнены заботы о Мексике. Они по‑отечески опекают ее, и это вполне понятно: Мексика – чудесная страна, там нефть так и бьет из‑под земли, да и прочих естественных богатств не перечесть. А богатства эти, как известно, предназначаются для янки, потому что у янки на Уолл‑стрите есть такой сундук‑небоскреб, самый большой сундук в мире, который наполняется сам собой. По этой‑то причине американцы из Северных Штатов изо всех сил стараются изгнать с прекрасной мексиканской земли дух своеволия, а главное – революционный дух, который еще вреднее, ибо он подводит под понятие свободы разумную основу.
Словом, у американцев хлопот с Мексикой немало: мексиканские рабочие не слишком жаждут, чтобы Соединенные Штаты превратили их страну в американскую колонию. Мексиканский народ уважает и поддерживает лучших своих сынов, которые во всеуслышание, открыто заявляют, что пора вырвать их родину из‑под ига англо‑американской цивилизации. Немало их томится в тюрьмах по милости все тех же американцев; особенно переполнены тюрьмы в эти последние десятилетия, ибо всем известно, что мексиканский народ поднял голову и начинает понемножку сам распоряжаться своей судьбой.
В тысяча девятьсот тринадцатом году – то есть тринадцать лет тому назад – один известный мексиканский революционер Хозе Рангель и его товарищ – назовем его Хозе Реаль – были приговорены попечениями великой «демократической» республики: первый в общей сложности к девяноста девяти годам тюремного заключения, а второй по тому же делу к трем четвертям века, то есть к семидесяти пяти годам. Таким образом, оба они обречены на медленную смерть, и тюрьма приняла их, как кладбище.
|
Известно, что такого рода политическим заключенным помилования не полагается.
Но иногда в отношении их применяется мера, которую вы при желании можете считать поблажкой, хотя на самом деле это лишь утонченная пытка; случается, правда очень редко, но случается, и тому примеры бывали, – им разрешают один раз посетить свою семью, если они дадут честное слово вернуться в тюрьму точно к назначенному сроку. И, само собой разумеется, эта милость уже через несколько минут оборачивается мукой и кончается кошмаром. Впрочем, эта поблажка дается всего только раз за все время тюремного заключения.
Так было с Хозе Рангелем, а потом с Хозе Реалем.
Он, как мы уже говорили, был осужден в тысяча девятьсот тринадцатом году. В ту пору ему было уже сорок, жена его Клемане тоже достигла сорокалетнего возраста. Дочке Саравии было всего восемь лет, когда ее отец исчез из мира живых, а сыну Винсенте – двенадцать. Go временем малыши подросли, стали взрослыми, обзавелись семьей, детьми. И все они по‑прежнему жили в том самом домике в Сан‑Себастиано, где жил и сам Хозе Реаль, когда он еще был человеком.
Когда ему объявили: «Ты поедешь к своим. Поедешь вечером, но ты обязан вернуться на следующий день к закату», – огромная радость наполнила его сердце. Он увидит свою дорогую, свою тихую Клемане, с которой он так славно прожил целых двадцать лет, увидит взрослую молодую женщину вместо маленькой девчурки и красивого молодого человека вместо неуклюжего подростка, да что там – он, дед, увидит внучат, не говоря уже о том, что у него теперь есть зять и невестка. Это же чудо, и все‑таки чудо свершится: он увидит своими глазами, прикоснется, ощутит то, о чем косноязычно пытались сообщить ему письма, коротенькие и нескладные письма: «Родился мальчик, назвали его Артуро, а другого окрестили Мигуэлем… Ребята, слава богу, растут ничего… Оба хорошенькие…» Короче, увидит все то, о чем хотели, но не умели сказать письма, ведь буквы‑то выводил простой человек, который не привык изъясняться с помощью пера и бумаги.
|
И ему дано пережить все это вместе со своими близкими, прожить целую жизнь в этот летний день, который будет длиться вечность – с утра и до самого вечера.
Счастье ошеломило его еще и потому, что дело об этом свидании тянулось месяцы и месяцы и никак не могло разрешиться, а он так страстно мечтал, так страдал, переходя от надежды к отчаянию.
Когда день наконец назначили, он сразу преобразился, просветлел, помолодел. Предупредить домашних о своем приезде или просто явиться к ним под вечер нежданно‑негаданно и сказать: «Вот и я, нет ли чего перекусить?» – сказать тем же самым тоном, каким он говорил, возвращаясь вечером домой с работы.
Но потом он решил, что это, пожалуй, чересчур рискованно – явиться так, сюрпризом, – а вдруг они как раз куда‑нибудь уехали. Или еще что‑нибудь случилось. Нет, надо предупредить! И он послал письмо.
Он вышел из тюрьмы в три часа пополудни, а обратно должен был возвратиться на следующий день на заходе солнца. Но он старался не думать о том, что этот день кончится, ведь тогда конец всему.
|
После тринадцати лет, отучивших его от обычной жизни, так странно было идти, как все люди, ступать по плитам тротуара, размахивать руками, не стукаться локтем о стену камеры, а, подняв глаза, видеть свет, свет, вплоть до самого горизонта, ясный, ничем не заслоненный свет. Он ощущал слабость в ногах, окружающие предметы то и дело начинали кружиться у него перед глазами, и прохожие говорили: «Должно быть, после тяжкой болезни». И они, пожалуй, были правы.
Он рассчитал, что домой попадет к восьми часам вечера, – придется сначала ехать поездом, a потом еще добираться пешком. Значит, он увидит милые его сердцу лица при дневном свете, в косых лучах заката, пока не зажгли лампы, и это будет еще одной радостью.
В поезде он вдруг почувствовал огромную усталость, в голове у него помутилось. А когда поезд, грохоча, набрал скорость, ему пришлось прикрыть глаза, а ведь нужно было смотреть, смотреть, ничего не упустить, запомнить любую мелочь.
Он так и не заметил, что какой‑то пассажир, севший в поезд одновременно с ним, время от времени поглядывал в его сторону. Правда, когда они входили в вагон, он обратил внимание на этого пассажира, но теперь, взволнованный и оглушенный открывшимся вдруг перед ним огромным миром, не сообразил, что знает своего попутчика и что это – полицейский инспектор, которому было поручено в случае необходимости напомнить узнику о клятве вернуться обратно в тюрьму. Ведь весь тюремный персонал, равно как и наши властители, не особенно верят в искренность и честность человека – ибо сами лишены этих черт. Впрочем, инспектор вел себя вполне корректно и усиленно делал вид, что не интересуется своим подопечным.
Наконец Хозе вышел из вагона. Шесть часов. До дома еще около двух часов ходьбы – сущий пустяк для любого человека, но только не для него, случайно вырвавшегося из ада, где он каждый день в течение коротких пяти минут топтался в тюремном дворе и за тринадцать лет отвык ходить.
И дорога, на которую он ступил, терялась в бескрайном пространстве, и от этого его неудержимо потянуло ко сну. Он слишком много пережил за эти полдня.
Человеку нужен был сон, нужен был покой, и он покорно лег на землю и сомкнул веки. Он не мог больше сопротивляться, он без борьбы уступил самому себе. Он растянулся возле какого‑то дощатого барака, стоявшего при дороге, и даже тут не подумал, что следовало бы в том письме попросить выехать за ним на лошади, ведь это сберегло бы, ох как сберегло убегавшие часы драгоценного времени. Но ему так хотелось спать, что он ни о чем не мог думать, и на глазах у него выступили слезы – от зевоты. Он так и заснул на полузевке, даже не закрыв рта.
Когда он проснулся, уже рассветало. У него заныла спина. Он выспался, великолепно отдохнул, но, матерь божья, день‑то убыл. И вот он побежал к предместью, где стоял его дом. Но бежать он долго не мог и пошел крупным шагом.
Домики рабочих, лачуги, обнесенные жалкими заборчиками, – так начинается город Сан‑Себастиано, который весь вытянулся вдоль дороги. Дальше дома стояли плотнее. Но отсюда до его дома оставалось три‑четыре километра.
Вдруг на пороге одного такого убогого домика показалась какая‑то фигура, заметила путника, воздела к небесам руки:
– Хозе!
Это был Сантандер, старый товарищ, с которым Реаль вместе боролся, вместе терпел лишения.
– Хозе! Друг! Я тебя сразу узнал! Значит, это ты?
Хозе резко остановился и, утвердившись покрепче на ногах, просто ответил: «Да, я», – но голос у него прерывался после быстрой ходьбы и еще потому, что на сердце у него лежала свинцовая тяжесть.
– Я тебя сразу узнал, – кричал во всю глотку Сантандер, – ты, брат, не особенно изменился. А потом Клемане, твоя жена, нам говорила, что ты должен приехать. Она вчера даже сама сюда приезжала, думала, что ты уже здесь. А ночью она уехала потому, что, говорит, никого не встретила.
Она, Клемане, была всего в десяти метрах от того барака, где он уснул, сраженный усталостью! Сделай он вчера еще два‑три шага, и он бы попал прямо в объятия Клемане.
Тут появились еще старые друзья‑приятели, они выходили из домов, воздевали каково команде руки к небесам и хором восклицали: «Хозе!» На загорелых их лицах ярко выделялись синеватые белки. На глазах у них проступали слезы, они обнимали Хозе, целовали, душили его в сильных дружеских объятиях.
Прибежали женщины. Ребятишки, побросав игры, молча столпились вокруг.
Пришел даже священник отец Леонт, с ним в свое время Хозе не особенно ладил. Отец Леонт растолстел, разбух, нижняя его губа еще больше отвисла и лоснилась, как будто смазанная салом. Он тоже улыбался, тоже размахивал руками, но в глазах его застыла неприязненная усмешка.
– Хозе! Заходи, друг! Стаканчик вина!
Если вам в такую минуту предлагают выпить стакан вина, отказываться от угощения не полагается, а потом вино, оно подкрепляет.
– Спасибо. Стаканчик, пожалуй, выпью, но рассиживаться не стану, ведь я домой иду.
– Верно, верно, тебя ждут.
Однако он уступил настойчивым просьбам друзей и присел, – по правде сказать, он очень утомился, пройдя даже такой недолгий путь, и теперь все его тело настойчиво требовало покоя. Какая‑то женщина бросилась за вином.
– А ну‑ка, старина, повторим!
Звон стаканов, вопросы, восклицания заполнили маленькую комнатушку.
– Ну, последнюю. Теперь иду.
Но он не мог подняться…
От трех стаканов в голове у него закружилось.
В отчаянии он налил четвертый стакан и залпом осушил его в надежде взбодрить усталое сердце и ослабевшие ноги.
И вдруг его как будто обухом хватило по затылку, и тут только он понял, какое же преступление он совершил.
А все его благожелатели, сбившись кучей вокруг него, недоуменно переглядывались: «Да что это с ним такое стряслось?» Они ничего не понимали, откуда же им было понять, что такое просидеть тринадцать лет взаперти, есть одни только вареные бобы да жидкий суп, а пить одну только воду. Для него четыре стакана было, все равно что другому четыре кувшина.
Голова его раскалывалась на части, и хотя он сидел на стуле, он протянул вперед руки, чтобы не упасть. В глазах двоилось, вдруг всю комнату заполнили лица, плечи, руки, дружески улыбались рты, и они раскрывались и раскрывались все шире, заполняя собой весь мир вплоть до далекого горизонта, а стены шатались, плясали, выписывали по комнате немыслимые зигзаги и вдруг исчезали.
Но самое ужасное было то, что пока еще каким‑то краешком сознания он ясно понимал, в какую бездну падает.
Его охватил страшный гнев, он поднялся на ноги и завыл в отчаянии. Но от крика у него перехватило дыхание, и он рухнул на стул.
Потом он снова вскочил, вытянул шею и голову к двери, и в глазах, глядевших на дорогу, был ад.
Друзья бросились к нему, подхватили его под руки. Они вдруг поняли все. Им стало стыдно, горько, но ведь в этом была не их вина, они‑то ведь угощали друга от чистого сердца. Они просто не подумали – вот в чем была их ошибка.
Хозе с помощью Пабло кое‑как дополз до двери.
– На воздухе, ребята, он отойдет, ему полегчает.
Но и воздух, как на грех, оказался против Хозе и, вместо того чтобы рассеять винные пары, только усилил безумие изнуренного, сломленного всем пережитым человека.
Через улицу на пороге дома стояла какая‑то женщина.
Он закричал:
– Клемане!
Это была не Клемане, но он так тянулся к этой незнакомой женщине, что друзья подтащили к ней Хозе.
Женщина перепугалась, побледнела. Ее трясло как в лихорадке; она хотела убежать, но не осмелилась.
Он что‑то долго лепетал, он умолял ее:
– Значит, ты меня не узнаешь? А где они, где наши малыши и те, другие? Куда вы их всех попрятали? Покажите же мне их!
Друзья пытались привести его в чувство, что‑то кричали ему в ухо. Одни бранили, другие упрашивали, не зная, как с ним действовать – лаской или угрозой. Словом, поднялся невероятный шум.
А чуть‑чуть поодаль стоял отец Леонт, он наблюдал за этой сценой, и губы его кривила дьявольская усмешка.
Но вот на дороге, ведущей из Сан‑Себастиано, показалась женщина. Она шла, радостно и доверчиво улыбаясь. Увидя толпу, она вся так и просияла и шепнула про себя: «Это он!» Но когда она увидала жалкого орущего человека, который судорожно отбивался от друзей, еле удерживаясь на ослабевших ногах, закатывая пьяные глаза, – она пронзительно закричала.
Каким‑то чудом звук ее голоса проник в сердце Хозе Реаля. Говорят, что существует голос крови, должно быть, это так, ибо Хозе сразу успокоился и повернулся в ее сторону.
Но молодая женщина, рыдая, закрылась обеими руками, и отец не мог обнаружить в ее лице черты маленькой дочки, своей Саравии, и отвел от нее взор. И он не увидел также маленького мальчика, который испуганно цеплялся за синюю юбку матери, стараясь спрятаться за ее спиной.
Хозе овладела жуткая галлюцинация. Ему вдруг представилось, что он стоит перед дверью и никто ему не отпирает, и он закричал, умоляюще складывая руки:
– Открой, голубка моя, открой скорей, ведь это я, Хозе!
Потом он опустился на тумбу. Приятели толпились вокруг него и буквально не знали, что делать; они поддерживали его, чтобы он не упал на землю и не расшибся. Часть друзей разошлась на работу, а те, что остались при Хозе, не могли привести его в сознание.
Наконец полицейский инспектор, который сопровождал узника и все время скромно держался в стороне, объявил, что настало время трогаться в обратный путь. Пришлось доставить его до вокзала на лошади, и поезд повез его к тюрьме, откуда он мог теперь выйти только «ногами вперед», как говорится в народе.
В вагоне он бессильно привалился к спинке скамьи и тут же уснул. И с каждой минутой этого недолгого сна лицо его расцветало несказанной радостью. И то, что он не успел сделать в течение дня, свершилось теперь в счастливом полусне, и отныне только в блаженных снах мог быть счастлив Хозе Реаль, бедный Хозе Реаль – жертва слишком простодушной дружбы своих собратьев, таких же несчастных, как и он сам.
Кровавая нефть
Перевод Н. Немчиновой
Билль Пью – мерзавец. У меня к нему чувство глубокого отвращения, во‑первых, за эту самую его сущность, а во‑вторых, за то, что он типический образчик расплодившейся породы гнуснейших гадов, которые оскверняют собой и литературу и жизнь.
Племя ему подобных кишит в обоих полушариях, распространяясь, как эпидемические заболевания, которые в наши дни охватывают все страны мира, но оно особенно размножилось в Соединенных Штатах Америки, куда таких негодяев влекут обильные лакомые приманки. Билль Пью – угодливый холоп богачей (нынче он и сам стал миллионером), субъект, способный на любую мерзость и творивший всяческие мерзости; этого шпиона, палача, наемного убийцу, состоявшего в услужении у крупных дельцов, их посредника, приспешника и сообщника всегда приводит в движение тугая, неослабевающая пружина – лютая страсть к наживе. И уж тут его изобретательность удачно сочетается с полнейшим отсутствием совести.
Кем он только не был: грумом, ковбоем, бродягой, кабатчиком, арестантом, бизнесменом. Столько pas он богател, разорялся и снова богател, что стал настоящим оборотнем: встретившись с ним, никогда не знаешь, в каком он сейчас обличье и кто он – богач или нищий.
Я частенько вижу его в таверне, размалеванной ядовито‑зеленой краской и устроившей засаду на углу двух портовых улиц. В этом живописном уголке Старой Англии мистер Билль сидит часами, так как, в довершение всех его качеств, он еще и матерый пьяница. «Зачем же вам‑то ходить в эту таверну и водить компанию с таким субъектом?» – спросите вы. Конечно, не ради выпивки или лицезрения моего знакомца. Образина у него ужасная, а спиртного я не переношу. Все дело в том, что хмель развязывает язык обычно молчаливому Биллю Пью, и от таких вот людей узнаешь некоторые факты нашей чудовищной современной действительности, замкнутой для непосвященных, как старательно запертый несгораемый шкаф. А я собираю документацию такого рода.
И вот однажды Билль Пью проглотил множество коктейлей самых разнообразных цветов – целую радугу, искрившуюся в бокалах. Он восседал лицом к двери на высоком табурете, навалившись локтями на стойку. Его пирамидальная морда подернулась сизо‑багровыми тонами, опухшие пьяные глазки слезились, толстая шея цвета сырой говядины была куда шире лба, на макушке головы сиротливо ютилась плоская кепочка. Огромными боксерскими кулачищами (когда‑то Билль выступал на ринге) он подпирал щеки; скулы и челюсти его выделялись резкими углами, как это изображают на своих полотнах художники‑кубисты.
У меня была с собой газета, и я показал ему телеграфное сообщение из Америки, где говорилось о предстоящем судебном разбирательстве в городе Талса штата Оклахома громкого дела об убийстве индейцев. Я имел основания думать, что мистер Пью в какой‑то мере причастен к этому делу.
И что ж, магическая сила алкоголя привела моего собеседника на путь душевных излияний, которые у подобных господ сводятся к жутким признаниям.
Когда я показал этому скоту газетную заметку, он весь просиял, осклабился, рот растянулся у него до мясистых ушей, и в раскрывшейся широкой пасти передо мной запестрела мозаика из желтых костяных клавишей и золотых брусочков.
– Чистая работа! – гаркнул он.
– А чья?
– Как это «чья»? Понятно – чья: больших тузов, самых важных воротил.
И он воздел кулак к потолку, видимо желая указать на высокое местопребывание этих таинственных всемогущих особ.
– Ну что ж, – заметил я, – а теперь они все‑таки сядут на скамью подсудимых.
– Кто сядет? Они?! Скажете тоже… Да их и тронуть не посмеют.
Физиономия Билля Пью скривилась сложной гримасой, выражавшей презрение ко мне и глубокую почтительность перед «тузами».
– Безопасность гарантирована. Как им, так и мне, – добавил он.
И Билль Пью принялся разматывать запутанный клубок этой истории, нисколько не смущаясь соседством других посетителей таверны – китайца, негра и двух матросов, угрюмо смотревших на него в пьяном угаре.
– Индейцев‑то укокошили из‑за нефти.
– Из‑за нефти?
– Ну да. Оклахома – большой штат, почти ровный прямоугольник в самой середине Штатов. Там немало всякого добра, а под землей, в недрах, как говорится, – нефть. Много нефти, и как раз в районе Талсы, – сказал Билль Пью, хлопнув широкой ладонью по газете, которую я принес.
– А индейцы тут при чем?
– Да вы же знаете – краснокожие у нас еще не совсем перевелись. Краснокожие… Какие они краснокожие?.. Это они сами себя так называют, а на самом‑то деле они, можно сказать, шоколадного цвета. Да, у нас их было изрядное количество. Однако мало‑помалу выперли их с хороших земель, вымели под метелку, загнали на камни, на пустоши и назвали эти места резервациями. А как придавила их американская цивилизация, они стали вымирать, – ну вот как, по слухам, вымирают киты и слоны. Дело пошло быстро, у нас уже появилась приятная уверенность, что скоро ни одного краснокожего не останется и мы от них избавимся. Поголовье сих двуногих животных уменьшалось и уменьшалось, а все оттого, что они пыжились, старались сохранить свой национальный уклад, этакий, знаете ли, вольнолюбивый дух и важность и держались благородными чудаками. Но представьте – они спохватились и тоже стали цивилизоваться: принялись говорить по‑английски, носить шляпы, ходить в церковь и наживать деньги. С той поры вымирание у них остановилось, они даже как будто начали набираться сил; конечно, далеко им было до прежних удальцов героических времен, когда разные их племена алгонкины, ирокезы, сиу – держали в руках всю прерию и их воины без долгих рассуждений скальпировали наших смельчаков, забиравшихся к ним из Соединенных Штатов.
Ну, так вот, в Оклахоме тоже отведена резервация для этих полу‑цивилизовавшихся дикарей. Но вы не думайте – им не так уж плохо жилось. За частоколами стойбищ у них там были охотничьи угодья со всяким зверьем и дичью; никто не мешал им дурить в своей глуши сколько угодно, убирать голову перьями, как их великие предки, плясать в хороводах меж кожаных вигвамов или меж лиственных шалашей, вокруг колдунов и ширококостных, лоснящихся от жира индианок, которые носят своих малышей за спиной, точно узлы с поклажей. И, знаете ли, среди этих дикарей попадались такие осанистые молодцы, что их величавой стати могли позавидовать и бледнолицые… Бледнолицыми индейцы называют всех янки и вообще европейцев, хотя ведь не все же мы бледные, – вот у меня, например, скорее красноватая расцветка, – очень кстати заметил Билль, ибо как раз в эту минуту я подумал то же самое, поглядев на его багровую рожу.
– Оклахомские индейцы жили спокойно, – повел он дальше свой рассказ, – да скоро пришел конец их раздолью. Нашлась на них управа. И знаете – кто? Я. Как раз в это самое время кончился срок моего невольного отдыха, которым меня наградили господа судьи штата Огайо после публичного и довольно долго тянувшегося обсуждения, – о нем в свое время немало шумели в газетах. Я стал опять свободным гражданином, но мне пришлось переменить профессию, и я выбрал себе новую специальность – разведку нефтяных месторождений. У меня оказались выдающиеся способности к этому делу, а во все его тайны меня посвятил старик Вилли Шарп незадолго до своей смерти. (Говорили, будто я убил его, но доказать это никому не удалось.)
Как хороший разведчик я пронюхал, что за рекой Канейдион, как раз в районе Талсы, будет пожива. И действительно, там мы обнаружили признаки нефти. Говорю «мы», потому что нас туда явилось, к сожалению, несколько человек, все были вооружены до зубов, и не очень‑то доверяли своим сотоварищам – смотрели, как говорится, в оба и держались начеку.
Нефтеносное поле все целиком оказалось на территории индейцев. Как ни крути, как ни верти – полная их собственность, даже по американским законам, к несчастью, писанным.
Дело было в тысяча девятьсот седьмом году. Я повернул оглобли, не забыв, конечно, захватить размеченную карту, планы, и опять заявился туда, притащив с собой своего брата Тома Пью, – правда, мы с ним из‑за этих дел потом рассорились на всю жизнь. (Говорили, будто я его обокрал, но это чепуховое обвинение, наплевать мне на него, да теперь уж и срок давности истек, беспокоиться нечего.) Кроме брата, еще приехали со мной большие тузы.
Да, прибыли самолично важные шишки – из тех, кто в сей земной юдоли творит любые чудеса при помощи двух талисманов, умещающихся в боковом кармане, – вечного пера и чековой книжки. Маги, волшебники, финансисты, магнаты! Ну, что такое перед ними Билль Пью? Червяк!.. Да разве я посмел бы водить их за нос, как всех этих полицейских комиссаров, судебных следователей и прочую шушеру?.. Тут уж я был тише воды, ниже травы. Клянусь честью!
Приехали они, осмотрелись, прикинули, подсчитали, и вдруг все разом, как по команде, привычным жестом вынули чековые книжки: надо было столковаться с индейцами, бесспорными, законными владельцами месторождения. Но, представьте себе, – краснокожие, оказывается, уже пообтесались, пообтерлись и стали настолько цивилизованными, что понимали свою выгоду. Они смекнули, что им нет никакого расчета продать свои права раз и навсегда, – сообразили, что сколько им ни дадут, а товару их другая цена – много дороже, хотя он еще никому не видим, прячется под землей и учуять его можно только по запаху. Индейцы уже постигли основное правило цивилизованного мира: наилучшая сделка – участие в прибылях.
Эх, жалкие глупцы, если б они знали, как это «участие» для них обернется, какую тут устроят комбинацию!.. Да что ж это я забегаю вперед? Вздумал конец рассказывать раньше начала.
Краснокожие упрямы как черти и решений своих не меняют. Если уж они что‑нибудь втемяшат себе в башку – их не переубедишь. Идолы, сущие идолы! Как вот те расписанные зеленым и красным топорные деревяшки, которые украшают входы в их вигвамах. Мы и так и сяк – нет, уперлись! Спокойно, терпеливо твердят свое: «Делить прибыль, делить прибыль», – будто и не слышат наших уговоров. А уж как мы старались (и я, конечно, тоже), как их улещали, как обхаживали, чтоб они согласились сунуть лапы в капкан добрых господ американцев! Ничего не помогло, пришлось сдаться. Мы клянем их, чертыхаемся, а они только улыбаются. Что поделаешь – составили договор на эксплуатацию нефтеносного месторождения с участием его владельцев в прибылях компании.
Всех этих владельцев перечислили в договоре, их оказалось двадцать шесть человек. Вот уж была умора: глядишь – рядом с подписями знаменитейших, почтеннейших особ, королей финансового мира и тяжелой промышленности стоят закорючки каких‑то смехотворных имен – Джордж Большое Сердце, Вилли Орлиный Глаз и так далее, – длинный столбец.
Мешкать не стали, сразу начали разработку. В индейскую резервацию нагнали целую армию шустрых хватов: инженеров, дельцов, коммерческих агентов, головорезов‑стражников, привезли артели рабочих‑нефтяников, каменщиков, плотников и прочих строителей, и, как полагается армии в походе, за ней потянулись интендантские обозы и службы – целые отряды кормильцев и утолителей жажды нашего полчища. На пустынной равнине, где еще, можно сказать, накануне я собственными своими глазами видел бизонов и оленей, повыскакивали, будто шампиньоны на навозе, домики и бараки, – словом, вырос большущий поселок, целый город. Пооткрывались всякие конторы, агентства, мастерские, гостиницы с общими номерами первого, второго и третьего разряда, как спальные каюты трех классов на больших пароходах; заработала меняльная лавка, а в нее поставили таких же здоровенных парней, как в полицейский участок и в питейные заведения (тогда в Соединенных Штатах сухого закона еще не ведали{46} и в тавернах подавали все, чего твоя душа просит).
Ну‑с, так. Случались в поселке драки, выкрали раз у индейцев какую‑то юную и миловидную скво;[19]бывали и побоища, которые полисмены усмиряли объединенными усилиями, устроили однажды линчевание негра, – словом, все пошло, как водится у белых, в больших американских городах, центрах цивилизации. Представьте – иные индейцы даже переняли наши вкусы и привычки, научились бражничать и дебоширить, а белые сочли вполне уместным распоясаться вовсю, потому что с дикарями‑индейцами стесняться нечего. Убедительный пример взаимопроникновения двух миров. Впрочем, оставим высокую философию.
Добычу нефти пустили на полный ход. Месторождение оказалось богатым и как будто неистощимым. По всей равнине торчали нефтяные вышки, словно леса на постройке огромного города; черное золото выкачивали из скважин и гнали по трубам целыми реками, целыми потоками, а его все не убывало.
Зато в руки краснокожих хозяев по денежным каналам побежали пачки кредиток: бегут к ним доллары год за годом, а хозяев этих по‑прежнему двадцать шесть.
Но вот в один знаменательный день далеконько от промыслов, в Нью‑Йорке, высочайшем святилище, в некоем рабочем кабинете, где стоял письменный стол и на нем телефон, некий джентльмен (имени его не дерзну произнести всуе), разбирая счета и телеграммы, сказал:
– За пятнадцать лет – сто шестьдесят один миллион баррелей неочищенной нефти; туземцам, владельцам месторождения, выплачено тринадцать миллионов долларов. Эти люди здесь лишние.
Секретарь, застывший перед ним неподвижно, как телефонный аппарат, в покорной готовности к услугам, ответил:
– All right[20], мистер.
Ведь он понял, что получил приказ, ибо приговор изрек один из истинных властителей современного мира, хотя по устаревшей демократической привычке его попросту называли «мистер».
Прошло немного времени, и в том же тысяча девятьсот двадцать третьем году старейшины индейского племени, нарядившись в лучшие свои одежды, как‑то утром долго ждали своего собрата по имени Большое Сердце, приглашенного для совместной поездки на охоту. Большое Сердце все не появлялся, хотя у краснокожих пунктуальность – настоящая мания. Ждали, ждали, а его все нет. Тогда все двинулись гуськом к нему и нашли его при последнем издыхании. Лицо у него осунулось, почернело, он молча дергался в судорогах, а вокруг пронзительно вопили женщины и перепуганные колдуны. Вдруг его мощное тело вытянулось и от этого стало как будто исполинским. Он умер.
Никто не сомневался в том, что его отравили, но те, кто знал, чья рука подлила яд в его чашку и чей приказ направил эту руку, были немы как рыбы. Большое Сердце принадлежал к числу владельцев месторождения. Их осталось теперь двадцать пять.
Вскоре после такого происшествия их чуть было не осталось двадцать четыре – вследствие несчастного случая на охоте.
Краснокожие и бледнолицые вместе травили зверя. Один из белых, скакавший на коне позади всех, выстрелил, но пуля только пробила ближайшему от него индейцу бедро, хотя должна была… Словом, промахнулся, болван!..
Эх, прошла золотая пора, когда большие хозяева могли, не церемонясь, отправить на тот свет каких‑нибудь двадцать пять неугодных им дураков! В наши дни это допускается только в военной обстановке, а дело, к сожалению, происходило в мирное время.
У меня был приятель, весьма изобретательный парень, ума палата! Он напомнил мне: «А трюк с заговором? Давайте пристегнем их к заговору против государственных устоев и всемирной цивилизации». А уж этот трюк, знаете ли, верный, испытанный способ и применяется во всех странах. Раскрывают какой‑нибудь ужасающий заговор с жуткими подробностями – и готово: нежелательный элемент пускают в расход, а благонамеренные простофили еще спасибо говорят и радуются: «Так им и надо! Какое у нас замечательное правительство!»
А заговор состряпать нетрудно – надо только подыскать специалистов, нескольких, так сказать, имитаторов чужих почерков для изготовления документальных улик и нескольких красноречивых провокаторов для мнимых призывов к национально‑освободительному движению или для устройства террористических актов. У нас, разумеется, были под рукою мастера обеих этих специальностей. И вот опытные, умелые провокаторы пролезли в племя индейцев, хозяев нефти, и принялись терпеливо разъяснять краснокожим, как им будет выгодно сбросить с себя ярмо угнетателей‑американцев, и убеждали их, что для этого достаточно только разрушить бомбой какое‑нибудь общественное здание в районе промыслов (попутно, конечно, преподносили им рецепт взрывчатой смеси).
Но наши агенты натолкнулись на возмутительное равнодушие индейцев. Вот скоты! Нам ведь не требовалось даже, чтобы они довели комедию до конца, а хоть бы капельку заинтересовались. Но куда там! Не желают ничего понимать – и точка. Осторожные, бестии!
Зато, вообразите, что случилось! Лучший наш наемный агитатор спятил с ума: начитался вредных книжек, чтобы расписывать, что там говорится, и заразился опасными идеями. Ну, и получил по заслугам: раньше с ним богатые люди обращались как с порядочным человеком, а тут нарядили его в полосатую арестантскую куртку и отправили в каторжную тюрьму. Сам виноват: более убедительно, чем следовало, излагал крамольные взгляды.
Итак, владельцев нефти по‑прежнему двадцать пять. Прибыль им идет, и хоть бы один попался недовольный брюзга, – не к чему придраться.
Вы, надеюсь, слыхали о ку‑клукс‑клане? Там, знаете ли, самая избранная публика, главным образом золотая молодежь, отпрыски богатых и влиятельных видных семейств, – всё такие элегантные спортсмены и любители острых ощущений. В южных штатах они объединились для того, чтобы избивать католиков и линчевать негров, а затем расширили свою программу, включив в нее расправу с подлым и нахальным сбродом, который смеет предъявлять какие‑то требования капиталистам и желает разговаривать с ними как ровня. Наши патриоты‑протестанты – американская разновидность фашистов и так же, как они, позволяют себе многие действия, которые при желании можно считать преступлениями, – это первая их отличительная особенность, а кроме того, они устраивают живописные шествия своей организации. Вообразите – все идут по улицам рядами в черных балахонах, голова и лицо закрыты черными мешками… Весьма внушительное зрелище!
Вот мы и устроили такое шествие в нашем нефтяном поселке, – он уж к тому времени стал городом, и немалым: протянулся длинной полосой вдоль линии нефтяных вышек, которые удивительно похожи на голые остовы башен. Индейцы повылезали, смотрят. Шествие их заинтересовало: похоже было на их собственные обрядовые церемонии в честь покойников‑предков, но, конечно, тут‑то было больше размаху и все носило более мрачный характер.
Все шло тихо, мирно. Но вдруг, когда процессия уже заканчивалась, по какой‑то причине, – так и не удалось установить почему, отчего, – началась свалка, пальба, заработали кольты, вокруг черных капюшонов ку‑клукс‑клана и стальных касок полисменов засвистели пули. А когда порядок наконец восстановили, на земле обнаружили три трупа, – ухлопали трех граждан‑индейцев, трех владельцев нефти. Значит, осталось их теперь в живых двадцать два.
Ну, в городе пошли неприятные разговоры, поднялась тревога. Чтобы ее рассеять и отвлечь умы от всяких нежелательных мыслей, компания приняла меры: она всегда выказывала заботу о развлечениях своих подчиненных, вообще отечески пеклась о них и теперь решила устроить на промыслах съемку кинофильма. (Возможно, что тут имелась в виду и вполне законная реклама.) В картине должны были участвовать индейцы, рабочие и служащие компании и все городское население, – словом, решили густым местным колоритом оттенить две блестящие звезды американского экрана, две звезды первой величины в образе мужественного красавца киноактера и нежной красавицы киноактрисы.
– А вот тут‑то, – сказал Билль Пью (и в голосе его фальцетом взвизгнули горделивые нотки), – на сцену выступил я. Все это дело препоручили мне. Надо вам сказать, что как раз к этому времени, то есть три года назад, я стал деятелем искусства, кинорежиссером.