Жан весельчак и Жан – смутьян 39 глава




Он убил француза! Потрясенный, охваченный ужасом, Бютуар не отходил от мертвого тела до самого рассвета.

Он рыдал, сжимая голову руками, бил себя кулаком в грудь и живот, в отчаянии поднимал руки к небу и твердил как потерянный:

– Я убил его с пьяных глаз. Не напейся я – разве б я его убил!

Вот беда‑то какая! Ну, откуда он взял, что это немец? Ниоткуда. Просто так, с бухты‑барахты: лезет солдат по обрыву с берега реки, – стало быть, немец, вот он и выпалил по нему в упор. А ведь даже в темноте, ночью, ни за что не спутаешь своих с чужими. Это все вино, будь оно неладно!

Бютуар снова опустился на землю. Невыразимый ужас и отчаяние терзали его. Ему казалось, что перед ним разверзлась бездна, он молил небо сжалиться над ним, его бросало то в жар, то в холод. Что делать, как быть? Первым его движением было – броситься на пост и во всем признаться. Он встал, шагнул раз, другой, третий. Он знал, что сказать сержанту, – эти слова вертелись у него на языке:

– Сержант, я последняя скотина, нет мне прощения!

Но тут же какая‑то неодолимая сила заставила его вернуться к телу убитого. Он бросился на землю рядом с ним, трогал его руками, тряс его, приподнял с земли, прижал к себе.

С каким‑то исступлением Бютуар пытался согреть его в своих объятиях, попробовал доставить труп на колени, лицом к себе, но мертвец уже окоченел и не гнулся, как деревянный.

В это мгновение Бютуар вспомнил свою Адель и, при мысли о том, что больше ее не увидит, застонал еще громче. Он достал из кармана ее фотографию, разорвал и отшвырнул клочки далеко прочь: пусть ничто уже не соединяет бедную женщину с таким чудовищем, как он. Потом Бютуар начал клясть на чем свет стоит виновника своего несчастья, Гедеона – дежурного, который купил ему вина: ведь это из‑за него он напился! Но вскоре бедняга умолк и тихо заплакал.

Однако мгновение спустя в его голове блеснула новая мысль, и бешеная ярость закипела в нем. Бютуар вскочил, сорвал с пояса флягу, швырнул ее наземь, проткнул штыком и начал топтать ногами, словно свое собственное сердце. Из пробитой фляги, где еще оставалось немного вина, натекла красная лужа. И снова он метался взад и вперед, кружил на одном месте. Его осаждали страшные мысли, ничто уже, ничто не могло его спасти, как осужденного на вечные муки грешника.

Иссиня‑черное небо побледнело. В воздухе разлился тусклый молочный свет. И под этим белесым, словно мукой запорошенным небом нестерпимо ярко сверкнула на запястье опознавательная бляха: «Бютуар Адольф, 1905 г.». Содрогаясь от отвращения к самому себе, он подумал, что теперь эта бляха с его именем и годом призыва стала клеймом убийцы. И вновь перед его глазами встал родной дом, который теперь осиротеет.

Небо еще больше посветлело; деревья длинными вереницами спускались к проклятому месту.

И в грозном, обличающем свете дня он выпрямился во весь рост на гребне холма, словно изваяние безмерного горя. Через мгновение по шинели щелкнула пуля. Бютуар облегченно вздохнул, словно сбросил наконец с плеч тяжкое бремя жизни, упал на колени, потом повалился на спину.

 

* * *

 

Очнулся Бютуар в светлом классе школы, в которой разместился госпиталь. Весь забинтованный, он лежал под белой простыней.

Один из выздоравливающих раненых побойчее ухаживал за своими товарищами и относил жестяные миски на кухню, шаркая больничными шлепанцами. Заметив, что Бютуар открыл один глаз, он подошел к нему.

– Ну, раз открыл глаза, – стало быть, на поправку пошел! А тебе‑то, знаешь, медаль за отвагу дали – вон она, на спинке кровати висит. И быстро же, друг, ее тебе схлопотали – на другой день, как тебя привезли сюда пятичасовым поездом. Они, понимаешь, парень, боялись, что ты окочуришься! А вышло‑то все из‑за того, что у переодетого боша, которого ты ухлопал, нашли какие‑то важные планы. Ну ладно, пойду, надо тащить на кухню эту дребедень. Я тут, понимаешь, маленько пособляю санитарам – да какие санитары! Один всего и есть на весь госпиталь. Конечно, я мог бы и потруднее работенку подыскать, да сам поди знаешь, как оно бывает: начнешь стараться, на тебя же косо смотрят.

– А‑а‑а! – едва слышно протянул Бютуар.

Он снова заснул, так и не уразумев толком, что сказал ему раненый. Все это как‑то не укладывалось в его голове.

Бютуар размышлял об этом и вечером, и на следующее утро, и, когда все понял, перед ним словно блеснула ослепительная молния – мир изменился как по волшебству, и это огромное событие он определил весьма немногословно: «Я был подлой скотиной, а теперь я герой!»

Герой! Невероятно. Бютуар с радостью чувствовал, что жизнь возвращается к нему. Во всем он видел теперь какую‑то новую прелесть, находил особый вкус. Будничный мир расцвел для него яркими красками.

Он решил никому не рассказывать всю правду, даже ласковой сестре милосердия. Ведь в герои‑то он попал по пьяной лавочке, а кому охота признаваться в таких вещах – у каждого свое самолюбие есть.

На свою беду, Бютуар от природы был человеком честным и прямодушным, а так как шел он на поправку медленно, ему хватало времени кое над чем поразмыслить. Это его и сгубило. Началось с того, что однажды вечером он глядел на мощеный двор лазарета и вспоминал родной дом и свою Адель. Незаметно его мысли перешли на молодого парня, которому он размозжил голову: лежит, наверное, где‑нибудь, бедняга, и гниет под непрерывный вой снарядов, а он, Бютуар, как сыр в масле катается – ему почет и уважение. И он подумал: «А ведь тот парень мог быть и французом!»

Когда честного человека одолевают сомнения, они становятся настолько мучительны, что отравляют ему жизнь. Напрасно Бютуар старался разобраться, в чем здесь дело: «немец», «француз», «героизм» – все это стало для него ничего не значащими словами, бессильными заслонить действительность, а действительностью было то, что он убил такого же человека, как он сам, с таким же, как у него, сердцем и таким же мозгом, – этот мозг он видел своими собственными глазами и даже трогал его.

Вот почему еще до того, как Бютуара привели в полный порядок, он пришел к следующему выводу:

«Никакой я не герой, а самая последняя сволочь!»

Этой своей мыслью он ни с кем не поделился, но в наказание себе решил бросить пить: из‑за вина‑то он и начал геройствовать.

Погостив у себя дома, на юге, посвежев и окрепнув, Бютуар вернулся в свое подразделение. Товарищи хотели «обмыть» его возвращение, но он отказался:

– Спасибо, ребята, только теперь баста: больше уж на вино меня не потянет.

Пораженные столь загадочным и нелепым ответом, приятели стали настаивать:

– Да брось ломаться, давай по маленькой!

Тогда Бютуар рассердился:

– Да вы что? Вы за кого меня принимаете?

Больше он ничего не сказал и вина так и не выпил.

Теперь Бютуар мужественно пил только воду: первое время краснел, но потом обтерпелся. Он лгал, уверяя, что к вину его не тянет, но от этой лжи сердце его ликовало.

И на этом Бютуар не остановился.

После демобилизации он снял медаль и стал носить ее в кармане, а как‑то раз, когда окружающие завели разговор о его подвиге, собрался с духом и сказал:

– Что ни говори, а ведь он тоже был человек.

– Человек? А вы, случаем, не переметнулись к немцам? Нет, вы только послушайте, что он говорит!

Бютуар давно уже не был героем в собственных глазах, а теперь и другие пришли к тому же выводу.

 

Два рассказа

Перевод Р. Титовой

 

Он пошел на войну добровольцем. Его отправили в Марокко{18} на пароходе 1 октября 1925 года. В тот день многие отплыли вместе с ним, а сколько еще отправилось позднее. Кое‑кого соблазнили посулы правительственных вербовщиков, пропагандистов и военной администрации, ловко заманившей их в сети, другие попались на удочку газетным писакам, в задачи которых входит широко рекламировать блага французской цивилизации во всем мире вообще и в Марокко в частности.

Солдат Оливье Бонорон ничем не выделялся среди остальных новобранцев, которые, как муравьи, копошились на судне. Но мы сейчас остановим свой взгляд именно на нем, потому что он нам понятен, да и вызывает у нас сочувствие.

Молодой этот парень, искренний, симпатичный и не очень развитой, может служить характерным представителем тех юношей, которые по собственному почину пошли на войну, – так же, как и они, Оливье Бонорон не успел еще осознать, что такое жизнь, что такое смерть, и не разглядел всей чудовищной лжи, существующей в нашем мире.

Судно «Гаити», принадлежащее «Трансатлантической компании», только что отплыло от берегов Франции, груженное свежим пушечным мясом. Среди молодых солдат оказалось и несколько бывалых служак, – как, например, сержант 3‑го полка колониальной пехоты, – один из тех грязных скотов, которых штабные офицеры и чиновники военного министерства стыдливо именуют: «Весьма энергичный унтер‑офицер». На самом же деле он был отъявленный бандит и закоренелый пьяница. Общеизвестно, что полки колониальной пехоты по большей части находятся в дрожащих руках подобных типов.

Так вот, этот самый сержант уже несколько раз пробежал по палубе судна, которое мы с полным правом можем назвать торговым. Наступили сумерки, было уже половина девятого вечера, и очертания берегов Франции едва можно было различить в далекой дымке. Многие поднялись на палубу подышать свежим воздухом, полюбоваться последними отблесками заката и в последний раз посмотреть на родную землю, которая постепенно стушевывалась – как будто таяла между небом и морем. Рядовой Бонорон тоже вышел из трюма и, подставив лицо ветру, задумчиво смотрел вдаль; картины внешнего мира, пройдя сквозь призму его мыслей, причудливо преломлялись в его мозгу.

На палубу вылез пьяный в стельку сержант, в измятой фуражке, съехавшей набок, с искаженной физиономией и шалым взглядом. Спотыкаясь, переходил он от группы к группе, приставал ко всем, хватая то одного, то другого, разглядывал их, рыча от злости, как бешеная собака. «Это ты? Ты?» – бормотал он. Этот сумасшедший искал кого‑то. Утром он повздорил с другим сержантом, с острова Мартиники, и теперь, после нескольких стаканов спиртного, в его пьяной башке засела дикая мысль: убить марроканца. Ведь когда люди поссорятся, иного выхода нет. И, шатаясь из стороны в сторону, он угрожающе размахивал револьвером, упрямо разыскивая черного сержанта.

Вдруг этому мерзавцу, у которого все плясало перед глазами, показалось, что он нашел наконец своего недруга. И тогда он вытянул руку и выстрелил.

Оливье Бонорон, раненный в живот, рухнул на палубу и простонал:

– Все кончено! Бедная мама!

Это были последние его слова. Он потерял сознание и больше уж не приходил в себя. В нем продолжала жить только боль; можно сказать, что он был уже мертв, хотя сердце его билось еще больше суток.

Пароход остановился на рейде у маленького порта Руайан. По радио запросили помощи, и вскоре за раненым, которого постепенно покидала жизнь и у которого не было сил кричать, приехал катер. Но уже ничто не могло спасти юношу, и после тридцати‑часовой агонии он скончался в руайанской больнице.

Из многочисленных свидетелей этого происшествия трое дали письменные, совершенно точные, показания с соблюдением всех формальностей. Вот их имена: Бурдо, Роллан, Рошто.

«Бедная мама», которая жила в Ангулеме, узнав о смерти своего сына, обезумела от горя. Заливаясь слезами, она написала военному министру, попросила дать объяснения. В каких же словах министр выразил ей соболезнование, принес извинение, как попытался он оправдать преступление негодяя?

Вот письмо, полученное г‑жой Бонорон от главы военных властей, которые забрали у нее сына, юношу двадцати одного года, и, едва он успел покинуть порт, вернули его мертвым.

«Сударыня!

В ответ на ваш запрос имею честь сообщить вам результаты расследования, которое я приказал провести для установления обстоятельств смерти Оливье Бонорона, солдата 107‑го пехотного полка, раненного 1 октября на борту судна «Гаити», направлявшегося из Бордо в Марокко.

По дороге в больницу Оливье Бонорон рассказал следующее:

«Находясь в трюме парохода «Гаити», принадлежащего «Трансатлантической компании», я стал свидетелем ссоры, возникшей между сержантом и одним негром. Этот последний ударил сержанта, и тот, выхватив револьвер, начал угрожать негру. Я бросился к сержанту, хотел его обезоружить, и в тот момент, когда я схватил его за руку, он нажал спусковой крючок и выстрелил мне в живот».

Несмотря на все принятые меры, солдат Оливье Бонорон умер в больнице Руайана в два часа утра.

Хотя ужасное происшествие было совершенно непреднамеренным, виновник его заключен в тюрьму по приезде в Касабланку и передан военным властям. Он предстанет перед трибуналом.

Акт о смерти Оливье Бонорона подписан мэром города Руайана 2 октября сего года.

Примите уверения в совершенном к вам уважении».

Не будем говорить о равнодушном, развязном и даже грубом тоне этого письма, о канцелярском слоге, которым этот армейский сановник сообщил матери погибшего о результатах мнимого расследования. Отметим лишь, что перед нами два изложения одной и той же драмы: одно правдивое, а другое военное.

Все заявление военного министра – чистейшая выдумка от первого до последнего слова. Прекрасно зная, что по этому «происшествию» не будет проведено никакого расследования и никакого опроса свидетелей, памятуя, что свидетели и возможные обвинители исчезнут в рифском аду (куда легко попасть, но откуда трудно возвратиться), надеясь на то, что правду о трагедии, разыгравшейся однажды вечером на борту судна, поглотят волны морские, развеют ветры буйные, глава французской армии, имевший полную возможность установить истину, нагло перелицевал факты, дабы спасти «честь мундира». Интрига этого романа‑фельетона вымышлена от начала до конца. Все происходило совсем иначе, чем повествует казенная бумага, присланная с улицы Сен‑Доминик. Бонорон ничего не рассказывал, пока его переносили в больницу: в это время он уже был бессловесным трупом. Три свидетеля, о которых я упоминал, три его товарища по 107‑му полку, выехавшие одновременно с ним из Лиможского гарнизона, сделали все трое совпадающие и совершенно точные заявления, которые полностью разоблачают министерскую ложь.

Не подлежит ни малейшему сомнению, что мерзкий пьяница (а нас учили, что в армии пьянство считается отягчающим вину обстоятельством) совершил убийство с заранее обдуманным намерением (по ошибке он убил другого человека, но это сути дела не меняет). Преступник действительно предстал перед военным трибуналом в Касабланке 13 января 1926 года. Трибунал приговорил его к двум месяцам тюрьмы и двумстам франкам штрафа, да и то условно, то есть фактически он не понес никакого наказания. Разыграли лицемерную комедию, чтобы оправдать его, а ведь это еще хуже, чем совсем не предавать его суду.

Возможно ли более ясно сказать чинам колониальной пехоты и всех других пехот, что они могут не стесняться, если им взбредет в голову избрать мишенью для стрельбы шкуру солдата? Они ничем не рискуют – безнаказанность обеспечена.

Когда же трудящийся класс, из которого зловещие поставщики пушечного мяса извлекают такие прекрасные армии и во время войны гонят их на бойню, – когда же он изрыгнет наконец остатки стародавнего преклонения перед национальной армией, почитания военных министров, военно‑полевых судов и прочих красот милитаризма?.

 

Живой расстрелянный

Перевод Н. Жарковой

 

В годы войны меня раз десять отправляли с фронта на излечение в тыловые госпитали. Был я в госпитале в Бретейле, был в Шартре, был в Курвиле, был в Бриве. Помнится, побывал я и в пломбьерском госпитале. Добавлю, что в госпиталях я не залеживался, потому что меня не особенно жаловали черно‑белые сестры‑монашенки, да и начальники, и санитары в небесно‑голубых халатах. Халаты‑то у них у всех голубые, а физиономии кирпично‑красные, ибо все они без различия чинов и возраста были в миру священнослужителями.

Но я хочу рассказать о другом.

Я хочу рассказать о том, как однажды вечером мы, больные и раненые, собрались в огромной палате первого этажа и уселись у печки, смело вступившей в единоборство с ноябрьской стужей.

Говорили о своих обидах, о несправедливостях, преступлениях. Каждому из уцелевших и добравшихся до этой тихой заводи было о чем рассказать. В тот вечер я наслушался немало правдивых историй, которые я позже собрал в своих; книгах. Если эти страницы взволновали чье‑нибудь сердце, то лишь потому, что в них сохранился трепет живой жизни – как в тех скрипках, которые, по старинным повериям, трогали слушателей до слез не потому, что они вышли из рук искусного мастера, нет, – в них была заключена душа неведомого страдальца.

Некто, кого я назову Пьер, сказал:

– А я знаю одного расстрелянного, живого расстрелянного. Не верите, – прибавил он, – так вот вам – его зовут Ватерло Франсуа. Его действительно расстреляли, как обычно, возле стога. Но после казни он остался жив и здоров.

В Морсе, близ Сезана, солдаты триста двадцать седьмого полка были брошены на передовые позиции в помощь двести семидесятому. В ночь с пятого на шестое сентября тысяча девятьсот четырнадцатого года они в ожидании приказа расположились на опушке леса.

– Они спали, – рассказывал Пьер, – они замертво повалились прямо на землю, рядом со своим солдатским скарбом, и сами казались не живее вещевых мешков. На сей раз было разрешено поспать, не снимая амуниции. Вот когда они вознаградили себя за все бессонные ночи. Ведь эти парни из северных департаментов отступали от самой бельгийской границы, и они хлебнули горя. Их бросали то вперед, то назад до полного изнеможения, а потом еще начался великий отход. Все время на ногах, все время у тебя на горбу этот чертов мешок, от которого не уйти, как каторжнику от своего ядра; все время начеку, все время тебя гонят как неприкаянного. Словом, они совсем выбились из сил, а тут‑то как раз началось пресловутое наступление, которое удесятерило их усталость и муки. Шел третий день наступления.

Они спали, изнуренные, неподвижные, в полном мраке, и на этом кладбище полу‑мертвецов наступила минута отдохновения.

Но там, на передовой, дело приняло скверный оборот. Немецкой легкой артиллерии удалось беспрепятственно приблизиться к французским окопам, и немцы расстреливали наших в упор. Захваченные врасплох и перепуганные солдаты двести семидесятого полка, с офицерами во главе, побросали окопы и побежали прочь. Они добрались до леса, и солдаты триста двадцать седьмого, которые спали там вповалку, пробудились оттого, что прямо по ним зашагала во мраке призрачная толпа, спасавшаяся от неприятельского огня.

Они протерли глаза, приподнялись, зашевелились. Они разглядели, насколько позволял ночной мрак, какие‑то стремительно бегущие тени. Офицеры бросили людей на произвол судьбы. Начальства – никакого. Что делать? Они встали, и их понесло волной бегущих.

Но эта паника (а паника, как вы сами знаете, это нечто механическое, и ее сразу не остановишь, как не остановишь сразу паровоз, когда он развел пары и рвется вперед), паника, говорю, длилась недолго. При первом же утреннем луче ночной кошмар рассеялся. Солдаты триста двадцать седьмого полка очутились в деревне Латии, их набралось человек триста, и они отправились, позевывая, искать свою часть.

Но, на их беду, как раз в это время проезжал генерал Бутегур.

Генерал Бутегур командовал пятьдесят первой дивизией. Это был хам и скот.

– Сами понимаете, – продолжал Пьер, – что этого титула заслуживает большинство наших генералов, а уж генерал Бутегур и подавно.

Даже среди начальства он слыл грубияном и зверем. По любому поводу он хватался за револьвер и твердил с утра до вечера, что нужно перестрелять всех французских солдат (насчет вражеских солдат он был не так решителен). Частенько он собственноручно избивал стеком отставших, замешкавшихся, и все отлично знали, что в Гиньикуре это как раз он ударами стека разогнал солдат и не дал им напиться, когда жители, по обычаю, вынесли ведра с водой на улицу по пути следования войск. Только ты чуть потянулся к ведру, и р‑раз! – тебя уже вытянул по спине этот золото‑погонный шут (ему‑то жить не хотелось, ему хотелось убраться подальше от передовых). Водились за ним и другие художества, за которые мы еще с него когда‑нибудь спросим.

Вот этот‑то шут, окруженный штабными офицерами, и повстречался в Лаши с ребятами из триста двадцать седьмого.

– Это еще что за люди? Откуда они? – закричал этот бесноватый в своих чертовых галунах.

И стал расспрашивать одного из солдат:

– Что он такое говорит? Ах, ищут свой полк? Не морочьте мне голову! Вы просто бежали. А ну‑ка отберите шесть человек и капрала, и чтобы тут же их расстрелять.

Уж на что штабные офицеры привыкли поддакивать любому слову своего идола, расшитого до пупа золотом, но кое‑кто из них поморщился и даже позволил себе почтительно заметить:

– Прошу прощения, господин генерал, но не следовало бы…

Они доказывали ему, что дела так просто не делаются, солдаты эти не бежали с поля битвы, потому что они вообще не были в бою. Они были в арьергарде, на отдыхе и, поддавшись ночной панике, одни, без офицеров, пошли за чужим полком. Кроме того, прежде чем расстрелять семь человек, надо их приговорить к расстрелу, а прежде чем приговорить их к расстрелу, их нужно судить, на каковой предмет и существует полевой суд. Два славных офицера из его штаба – полковник Веза и майор Ришар Витри (их пример – доказательство того, что нельзя судить о всех одинаково и говорить скопом о всех начальствующих лицах: «офицерье») – сначала уговаривали генерала, который и слышать ничего не хотел, упрашивали его, потом умоляли этого Великого, чтоб он сдох, Могола, который распоряжался нашей жизнью и смертью.

Ничего не помогало. Кинули жребий и отобрали семерых. Генерал остался, чтобы посмотреть. Его это забавляло, – еще бы, владыка расправляется со своими рабами! С каким злорадством ответил он «нет!», когда один из осужденных на смерть бросился перед ним на колени, умоляя о пощаде, кричал, что у него пятеро ребятишек.

Говорят, что так оно и должно быть по закону: если только какому‑нибудь кровопийце захочется убивать людей, – пусть для этого каприза не будет никакого разумного повода, даже никакого повода пусть не будет, и вот уже выхватывают из толпы наудачу семерых человек и приказывают их расстрелять. И это записано в законе страны, где питают будто бы уважение к фронтовикам и где даже один весьма почтенный старец сказал, что солдаты у нас не бесправны, а некоторые шутники уверяют, что в нашей стране каждый человек имеет права, которые даже так и называются: права человека.

Но если существуют такие странные законы, тем хуже для народа, раз он имеет глупость им подчиняться. Одного я никак не пойму: как это генерал, совершивший подобное злодеяние, может потом разгуливать по улицам, показываться в общественных местах, и ни один честный человек не плюнет ему в глаза, и не найдется такого действительно честного человека, который разбил бы ему в кровь физиономию.

Семерых солдат заперли в амбаре, а на следующее утро, на заре, взвод повел их в поле, – стали искать стог, чтобы их расстрелять.

Километрах в двух от деревни нашли подходящий стог. Людей выстроили.

При этих словах кто‑то перебил рассказчика, которого мы назвали Пьер, и сказал, вернее, простонал, как в бреду:

– Как это всегда находят людей, которые готовы убивать товарищей?

И рассказчик просто ответил:

– Так и находят!

Итак, их выстроили, велели отдать носовые платки и завязали им глаза. Взвод тоже выстроился и взял их на прицел. Раздалась команда: «Пли!»

Взвод повиновался, потому что солдаты эти были как забитые животные и не нашли в себе мужества поступить по‑человечески! Но, даже выполняя приказ, они, понимаешь ли, зажмурились, как мальчишки, прежде чем нажать курок.

После громоподобного залпа приступили к приканчиванию расстрелянных. Обычно это поручалось унтеру, который обходил трупы с револьвером в руке. Он выстрелил двоим в висок. Один из упавших – отец пятерых детей – дико закричал, когда ему размозжило череп.

Тогда унтер не выдержал. Говорят, он даже заплакал, так это ему было противно. И не стал приканчивать других. Бывают такие люди. Выполняют свое грязное дело, злое дело, а потом вдруг больше не могут. Говорят, что они, мол, лучше других. А по‑моему – нет! Разве ему не должно было опротиветь все это еще до того, как он начал? Да и как он мог начать?

В тот момент, когда раздалась команда «пли!», один из осужденных упал, как неодушевленный предмет, и больше не шевелился. А упал он чуточку, если так можно выразиться, раньше срока, на какую‑то долю секунды раньше, чем в него попала пуля. Стрелок, который стоял против него, ничего не видел, потому что зажмурился; унтер, который приканчивал, тоже ничего не заметил. Он успел пристрелить двух первых солдат, и ему стало дурно.

А тот солдат, когда взвод ушел, с удивлением убедился, что он жив. Ощупал себя – действительно жив. Солдат пополз вокруг стога, ища, где бы спрятаться, как оглушенный выстрелом зверь, потом вскочил и побежал куда глаза глядят.

Через час прохожие нашли возле стога шесть расстрелянных. Пятеро из них были мертвы. Шестой солдат был ранен: ему пулей раздробило бедро. Его подобрали и перевязали рану.

А тот, седьмой, который остался жив, бежал всю ночь и наутро пришел в какую‑то часть. «Кто этот старикан?» – спрашивали друг друга солдаты. И верно, он стал весь седой (хотя от природы он белокурый и ему недавно исполнилось всего двадцать семь лет). И тут я понял, что седеют в один миг не только в романах, где такие случаи очень красноречиво описываются (кажется, первый раз в жизни правда о войне совпала с романами).

В новом полку он чистосердечно рассказал всю свою историю. Это, конечно, глупо. Но с ним ничего не сделали. Его не могли внести в списки наличного состава, ни дать ему солдатскую книжку, потому что официально он считался погибшим, погибшим позорной смертью – таков принятый термин. Итак, в двести двадцать третьем полку он служил сверхштатным. Впрочем, он все время дрожал как лист при мысли, что его дело всплывет и ради соблюдения формы его окончательно расстреляют. Пока что его прикомандировали охранять полковое знамя, которое, в свою очередь, охраняет от передовой линии тех, кто его бережет.

Он был шахтер из Монтиньи‑ан‑Гоэль, Мобилизовали его третьего августа, в тот самый день, когда его жена произвела на свет их первенца, которого солдат так и не увидел, – ребенок родился к вечеру, а отец ушел из дому на заре. Имена остальных я тоже знаю и могу вам их назвать. Одного, например, звали Юбер, и его родителям прислали медаль, военный крест и выписку из приказа, где ему, Юберу, объявлялась благодарность. Начальство спохватилось и решило скрыть содеянную подлость под медалями и крестами. Но у нас с вами речь идет только о Франсуа Ватерло.

Один из слушателей прервал рассказчика:

– Незачем называть его по имени, этого Ватерло. Пускай никто не знает его истории, так оно для него будет спокойнее, старина.

– Ему, бедняге, уже все равно, – сказал Пьер. – Его убило снарядом, и на сей раз без промаха. Так что не хлопочи об его спокойствии.

В один прекрасный день, когда новый полк, где служил Ватерло, встретился на каком‑то переходе с прежним триста двадцать седьмым полком, его потянуло к своим; странно все‑таки, как мы, солдаты, привыкаем к номеру своего полка, – как будто не все равно, какой у тебя номер. Номер, он только номер и есть, а ребята – сегодня одни, завтра другие. И вот он снова влез в прежнюю свою лямку. Редко бывает, чтобы простой пехотинец, который тянет солдатскую лямку с первого дня войны на передовых, мог уцелеть (хотя и такое случается).

В первый раз его тяжело ранило, рану кое‑как залатали, и солдата снова послали заниматься ремеслом, которого никто добровольно для себя не выбирает. Но десятого июня тысяча девятьсот пятнадцатого года, во время наступления в Артуа под Эбютером, тяжелый снаряд разорвал его на части.

Этот снаряд, должно быть, направили в него такие же несчастные парни, как и мы сам, или как те, что расстреливали, хотя приказание убить им было дано на другом, а не на нашем языке. Так что в конце концов его все‑таки убили свои.

– Что верно, то верно, – согласились мы.

 

Один убийца? Нет, тысячи!

Перевод Н. Жарковой

 

Говорить о войне? Но ведь это уже никому сейчас не интересно. По крайней мере, такое сложилось мнение за последние годы, и его приходилось слышать не раз.

И, однако, в силу известного закона, по которому одинаковые причины порождают одинаковые следствия, интерес к войне – дело не вчерашнего дня, а сегодняшнего или даже завтрашнего. Разве только в один прекрасный день возьмут и искоренят эти причины.

Как бы то ни было, но, для того чтобы перейти к нашему повествованию, скажем, что именно война интересовала компанию офицеров, зашедших провести вечерок в мирной обстановке южного кафе, в той привычной тяжелой духоте, которая кажется сотканной из табачного дыма и испарений кофе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: