На этот раз она была одета по‑другому. Возможно, возымела действие моя шутка. В прошлый раз, глядя на её платье, я сказал: «Чуньмяо, я тут вчера позвонил дядюшке Пану, велел купить тебе новое платье». Она вспыхнула: «Как ты мог?» – «Да шучу я, шучу», – поспешил я успокоить её. И вот она в тёмно‑синих джинсах, в белой рубашке с короткими рукавами, узким воротничком с какими‑то кружавчиками и зеленоватой яшмой на красном шнурке. Уселась на то же место, необычайно бледная, остановившийся взгляд.
– Что случилось? – тут же спросил я.
Она взглянула на меня, губы задрожали, и она расплакалась как ребёнок. В то воскресенье в здании работали сверхурочно. В замешательстве я зачем‑то открыл дверь, и её рыдания разлетелись по коридору стайкой птиц. Потом бросился закрывать дверь, закрыл и окно. С такими щекотливыми вопросами никогда в жизни не сталкивался. Ломая руки, я ходил кругами, как обезьяна в клетке, и вполголоса уговаривал:
– Чуньмяо, Чуньмяо, не плачь, ну не плачь…
Но она рыдала всё громче. Я снова вознамерился было открыть дверь, но тут же сообразил, что этого делать нельзя. Сел рядом, взял потной рукой её руку, холодную как лёд, другой рукой обнял, похлопывая по плечу и повторяя:
– Не плачь, ну не плачь, скажи старшему братцу, что случилось? Кто в городе или во всём Гаоми осмелился обидеть нашу барышню Чуньмяо? Скажи, старший брат ему голову свернёт, назад у меня глядеть будет…
Но она плакала не переставая. Плакала, словно капризная девочка, зажмурившись и раскрыв рот, роняя жемчужинки слёз. Я вскочил, потом снова сел. Молодая девушка, рыдающая в кабинете замначальника уезда днём в воскресенье – это куда годится? Да, размышлял я впоследствии, будь у меня тогда под рукой анальгетик для снятия мышечной боли при травмах и ушибах, точно заклеил бы ей рот. Или не знай я жалости, как бандит‑похититель, скатал бы и запихал ей в рот вонючий носок, и события приняли бы совсем другой оборот. Я же тогда предпринял то, что можно расценить как самый дурацкий, а с другой стороны, самый блестящий выход: схватил её за руку, притянул за плечи – и заткнул ей рот своими губами…
|
Мой большой рот полностью накрыл её ротик, как чайная кружка накрывает чашечку для вина. Её рыдания прорывались ко мне, громыхали где‑то глубоко в ушах, потом сменились всхлипываниями, и вот она уже не плачет. И тут меня сразило изумительное чувство, такого я не испытывал никогда.
Я женат, у меня есть сын, и мои слова могут показаться неправдой, но за четырнадцать лет совместной жизни мы с женой были вместе (только так это и можно назвать, ведь любви, как таковой, не было) всего раз девятнадцать, а поцеловались вообще лишь однажды. Посмотрели иностранный фильм, и опьянённый впечатлением от него, я обнял её и потянулся к ней губами. Она мотала головой, пытаясь уклониться, но в конце концов наши губы, считай, встретились. От этого «поцелуя» осталось лишь ощущение контакта при полной неприязни, к тому же пахнуло такой тухлятиной, что аж в голове зазвенело. Я тут же отстранился, и больше даже подумать о таком не мог. И во время связей, которые можно по пальцам пересчитать, я всегда старался избегать её рта. Предложил ей однажды сходить к зубному, так она возразила: «Зачем это? Зубы у меня здоровые, с какой стати к нему идти?» Я сказал, мол, у тебя вроде бы дурной запах изо рта. На что она вспылила: «У тебя самого полон рот дерьма».
|
Позже я как‑то рассказал Мо Яню, как в тот день поцеловался с Чуньмяо, о том, насколько меня взволновал первый чувственный поцелуй. Я с силой приник к её полным и изящным губкам, словно пробуя их на вкус, будто желая вобрать их в себя. Теперь я понимаю, почему у Мо Яня в его произведениях безумно влюблённые мужчины всегда говорят женщинам «так бы и проглотил тебя». Когда наши губы соприкоснулись, она вдруг напряглась всем телом и застыла, похолодев. Но вскоре расслабилась, худенькое тело налилось, размякло, стало будто без костей и заполыхало жаром, как печка. Сначала глаза у меня были открыты, но потом я зажмурился. Её губы разбухали у меня во рту, её рот раскрылся, наполнив мой запахом свежего морского гребешка. Я проник ей в рот языком – меня никто этому не учил, – и стоило ему коснуться её языка, они, будто сговорившись, сплелись вместе. Я чувствовал, как её сердце трепещет под моей грудью словно пичужка, а она обнимает меня за шею. Всё отошло куда‑то на задний план, остались лишь её губы, её язык, её дыхание, её тепло, её стоны. Длилось это долго, пока не ворвался телефонный звонок. Оторвавшись от неё, я пошёл снять трубку, но ноги подкосились, и я упал на колени. Казалось, я ничего не вешу, от этого поцелуя всё тело стало лёгким как пёрышко. Трубку я не снимал, лишь выдернул провод из розетки, и противный звон прекратился. Она лежала как мёртвая навзничь на диване, лицо бледное, губы красные, пухлые. По лицу у неё катились слёзы, и я вытер их бумажной салфеткой. Открыв глаза, она обвила мне шею руками, пробормотав:
|
– Голова кружится!
Я встал, подняв её вместе с собой. Голова её покоится у меня на плече, волосы щекочут мне ухо. В коридоре послышался звонкий голос уборщика. Этот любитель попеть подражал единственным в своём роде напевам с севера Шэньси. Каждое воскресенье после полудня слышно было, как он моет швабру и распевает во всё горло: «Братец уехал в чужую сторону, ах, свою сестрёнку оставил ты одну».
Я знал: раз он начал распевать, значит, кроме него, и меня в здании никого нет и вскоре он придёт убираться. Очнувшись, я отстранился от неё, немного приоткрыл дверь и притворно сказал:
– Чуньмяо, извини, не знаю, что на меня нашло…
– Я тебе не нравлюсь? – проговорила она, вся в слезах.
– Нравишься, очень нравишься… – поспешил заверить я. Она снова хотела было прильнуть ко мне, но я взял её за руку. – Чуньмяо, милая, сейчас придут уборку делать. Шла бы ты сейчас, а через пару дней встретимся и поговорим спокойно. Мне так много нужно тебе сказать…
Она ушла, а я бессильно рухнул в кожаное вращающееся кресло и прислушивался к её шагам, пока они не растаяли в дальнем конце здания.
ГЛАВА 41
Лань Цзефан изображает чувства к жене. Четвёрочка сопровождает ребёнка в школу
– По правде сказать, когда ты подошёл в тот вечер к воротам, я тут же учуял исходящую от тебя радость, заразительную не только для человека, но и для собаки. Это был совсем не тот запах, какой остаётся после того, как держишь женщину за руку, ешь с ней за одним столом, обнимаешь во время танца. Даже после близости с женщиной запах совсем другой… Мой нос не проведёшь, – посверкивая глазами, заявил большеголовый Лань Цяньсуй.
Выражение его лица и глаз заставило осознать, что я говорю не с исключительно одарённой девушкой, которую вырастила Пан Фэнхуан и которую связывают со мной непростые отношения – не знаешь, как их и назвать, – а с умершим много лет назад псом моей семьи.
– Мой нос не проведёшь, – самоуверенно повторил он. – Летом тысяча девятьсот восемьдесят девятого ты отправился в Люйчжэнь, якобы для проверки работы, а на самом деле, чтобы выпить, поесть, развлечься и сыграть в карты со своими закадычными дружками – партсекретарем Люйчжэня Цзинь Доухуанем, мэром Лу Тайюем и директором местного торгово‑закупочного кооператива Кэ Лиду. На выходные большинство уездных кадровых работников сбегают с такой целью в деревню. На твоих руках я унюхиваю запахи и Цзиня, и Лу, и Кэ: все они бывали у нас в доме, и запахи складируются у меня в голове, досье есть на каждого. По запаху я тут же представляю себе, как они выглядят, как говорят. Можешь жену и ребёнка оставить в неведении, а меня не обманешь. В полдень вы откушали черепаху из Великого канала, тушёную курицу – фирменное блюдо тех мест, – лакомились личинками цикад и гусеницами шелкопряда, и ещё много чем, неохота и перечислять. Всё это особого значения не имеет, главное, я учуял из твоей мотни запах застывшей спермы и резины презерватива. Значит, насытившись вином и едой, вы отправились по девочкам. Люйчжэнь стоит на Великом канале, там и природных богатств полно, и рукотворных, пейзажи прекрасные, на берегах канала десятки ресторанов и парикмахерских, где немало красоток полулегально занимаются древнейшей профессией – вам об этом говорить не надо, сами всё знаете. Я – собака, меня вопросы «борьбы с желтизной»[255]не касаются, и раскрываю я эти твои похождения лишь для того, чтобы показать: когда ты переспишь с женщиной, её запах накладывается на твой, но если помыться как следует, попрыскать одеколоном, то, в общем‑то, можно избавиться от её запаха или замаскировать его. На этот же раз всё по‑другому. Ни запаха спермы, ни запаха её тела, но ясно, что с твоим запахом смешался дух исключительной свежести, и с этого момента с ним произошла перемена. Именно тогда я понял, что между тобой и этой женщиной уже зародилось глубокое чувство, что любовь пропитала вашу плоть и кровь, и никакой силе не дано разлучить вас.
Твоё поведение в тот вечер представляло, по сути дела, бесплодные усилия. После ужина ты пошёл в кухню и помыл посуду, потом поинтересовался у сына, как у него с учёбой. Это было так непохоже на тебя, что твоя жена растрогалась и по своей инициативе заварила тебе кружку чая. Ночью у вас с ней была близость. По твоим подсчётам, это был двадцатый раз, и последний. Сильный запах позволил мне судить, что на этот раз секс между вами был более или менее на высоте, но я знал, что всё это уже напрасно. Потому что над физическим отвращением временно возобладало вызванное нравственной самодисциплиной чувство раскаяния. Но вошедший в тебя запах той женщины подобен семени: оно дало пока первые всходы, а стоит росткам распуститься и расцвести, никакая сила уже не заставит тебя снова приблизиться к жене. По перемене твоего запаха я понял: ты заново родился, что значило гибель нынешней семьи.
Запахи для собаки – вопрос жизни и смерти. Через них мы познаём мир, судим о природе вещей и определяем своё поведение; это у нас врождённое, и развивать особо не надо. Никакими дрессировками собачий нюх не обостришь, но можно обучить собаку своим поведением дать что‑то понять и людям, которых с их слабым нюхом выручают лишь глаза. Как, например, из кучи обуви собака вытаскивает обувь преступника? Как раз по запаху, а люди потом уже смотрят, чья это обувь. Уж не обессудь, что я так многословен; хочу лишь подчеркнуть, что перед собакой ты как на ладони и никаких секретов от неё быть не может.
Стоило тебе тогда войти в ворота, как я мигом распознал запах Пан Чуньмяо, и в голове у меня тут же сформировался её образ. Постепенно я отчётливо представил и во что она была одета, перед глазами словно предстало всё, что произошло у тебя в кабинете. Я узнал даже больше, чем ты. Потому что по твоему запаху учуял, что у неё месячные, а ты об этом и понятия не имел.
С того момента, как я попал в ваш дом, до твоего поцелуя с Пан Чуньмяо минуло почти семь лет. Из покрытого пушком щенка я превратился в большого могучего пса. А твой малыш сын уже пошёл в четвёртый класс начальной школы. Обо всём, что произошло за это время, можно написать большую книгу, а можно и обозначить одним росчерком пера. Без преувеличения скажу, что в этом небольшом уездном городе и каждый угол, и каждый телеграфный столб отмечены моей струйкой. На мои метки везде, конечно, накладывались «росписи» других собак. Постоянных жителей в городке сорок семь тысяч шестьсот, да ещё приезжающих тысячи две. Городок этот ваш, но и наш. У вас улицы, сообщества, организации, руководители. У нас примерно то же самое. Среди шестисот с лишним собак городка четыреста с лишним – местных пород. Эти беспорядочно спариваются, смешанная кровь, недалёкие взгляды, пугливые, себялюбивые – в общем, толку никакого. Около ста двадцати чёрных немецких овчарок, но чистокровных немного. Двадцать пекинесов, четыре куцехвостых немецких ротвейлера, по паре венгерских выжл, норвежских ездовых, голландских далматинцев и гуандунских шарпеев, один английский золотистый ретривер, австралийская колли, тибетский мастиф, а также с дюжину русских лаек и японских чихуахуа, которых и собаками‑то не назовёшь. Был ещё здоровенный рыжий поводырь неизвестной породы, неразлучный спутник своей слепой хозяйки Мао Фэйин. Та играла на площади на эрху, а он спокойно лежал у её ног, не обращая внимания ни на одну собаку, пытавшуюся наладить с ним отношения. Был пёс по прозванию «коротконогий английский джентльмен Бассет», он проживал в микрорайоне Синхуа, в доме, который совсем недавно возвела хозяйка одного из салонов красоты. Ножки толстенькие, коротенькие, тело вытянутое, будто лавка. И тело само по себе уже ни на что не похоже, а тут ещё уши свешиваются, как блины. Глаза в красных прожилках, словно у него конъюнктивит. Местные дворняги – сброд, у них ума не хватает, чтобы объединиться, поэтому по ночам уездный центр Гаоми – в основном вотчина наша, немецких овчарок. Меня, Четвёрочку, у тебя дома кормили совсем неплохо, ведь ты в чиновных. Чего тебе не хватало, так это чувственности жениного нижнего «ротика», а уж в удовольствиях для верхнего недостатка не было. Особенно по выходным и праздникам превосходных продуктов накупалось море. Кроме холодильника у вас в доме появился ещё и морозильный шкаф, но всё равно много еды портилось. А ведь доброе всё какое! Не говоря уже о ширпотребе – куры, утки, рыба, – были вещи дорогие и редкие, такие как верблюжье копыто из Внутренней Монголии,[256]куропатки из Хэйлунцзяна, медвежья лапа из Муданьцзяна,[257]оленьи причиндалы с гор Чанбайшань, саламандра из Гуйчжоу, трепанги из Вэйхая,[258]акульи плавники из Гуандуна. Все эти деликатесы загружали в холодильник и морозильный шкаф, но в конце концов они попадали ко мне в брюхо. Потому что ты дома ел мало. Потому что у твоей жёнушки один хворост был на уме: она его и жарила, и продавала, и ела, и не очень‑то готовила что‑то другое. Вот в еде мне счастье и привалило. В городе многие хозяева занимали посты и повыше твоего, Лань Цзефан, но кормили своих псов гораздо хуже. Их хозяевам, как они утверждают, подносили в подарок деньги и драгоценности, а моим – одну еду. Получалось, что они не тебя, Лань Цзефан, одаривали, а меня, Четвёрочку. На всех этих деликатесах, «дарах гор и морей», я, ещё не достигнув годовалого возраста, уже вымахал в самую большую овчарку из всех ста двадцати. К трём годам мой рост составлял семьдесят сантиметров, длина от головы до хвоста – сто пятьдесят, а вес – шестьдесят кило. Все это твой сын измерял, ничуть не преувеличиваю. Острые уши торчком, желтоватые глаза, большая крепкая голова, острые белые зубы, большая, как у крокодила, пасть, чёрная отливающая шерсть на загривке, палевая на брюхе, прямой вытянутый хвост и, конечно же, выдающиеся нюх и память. По правде говоря, во всём Гаоми потягаться со мной мог лишь бурый тибетский мастиф. Но этот пришелец, спустившийся к Жёлтому морю из края снежных вершин и высокогорья, целыми днями ходил заспанный: одни говорят, мол, от переизбытка кислорода, другие – от постоянных драк. Заставишь пробежаться несколько шагов, глядишь – уже и запыхался. Его хозяйка, управляющая магазина по продаже острого соуса «хун», супруга Сунь Луна из Симэньтуни – рыжие крашеные волосы, полный рот золотых зубов, – часто наведывалась в салон красоты. Куда бы она ни направлялась, переваливаясь грузным телом, мастифф, тяжело дыша, плёлся за ней. У себя в горах эта псина могла с волком схватиться, но здесь в Гаоми, братцы мои, ему впору лишь поджать хвост, не собака – одно название. Столько я наговорил – ты, наверное, уже всё понял? Пан Канмэй заправляет в Гаоми всеми кадровыми работниками, а под моим началом все собаки. Но мир собак и людей в конечном счёте один, жизнь тех и других тесно переплетается.
Расскажу‑ка о том, как я каждый день сопровождал твоего сына в школу. В шесть лет он пошёл учиться в школу Фэнхуан, лучшую школу уезда, ту, что в двухстах метрах к юго‑западу от уездной управы. Получается равнобедренный треугольник – книжный магазин Синьхуа, управа, школа. В ту пору мне было уже три года, самый расцвет сил. Моё влияние в городе уже установилось, и то, что на мой клич собиралась сотня, – отнюдь не преувеличение. Все тут же откликались и докладывали, кто где. Не проходило и пяти минут, как во всех концах города собаки принимались лаять целым хором. Ядром собачьего сообщества стали овчарки, а председательствовал, конечно, я. Ещё у нас было двадцать филиалов по улицам и микрорайонам с начальниками‑овчарками. Ну а их замами – для вида и чтобы подчеркнуть наше овчарочье великодушие – назначались все эти метисы, местные собаки и окитаизировавшиеся псы иностранных пород. Хочешь знать, когда мы все собирались? Так вот, обычно ранним утром, с часу до четырёх. Будь то ясной лунной ночью или при блеске звёзд, зимой под пронизывающим холодным ветром или летом, когда кружатся мотыльки, в любых условиях мы выбираемся осмотреться, завести дружбу, подраться, любовь покрутить, собрание провести… Ну всё, что и вы, люди, делаете. В первый год я выбирался через канаву, на второй, начиная с лета, эту унизительную практику прекратил и стартовал от входа в западную пристройку. Сперва запрыгиваешь на оголовок колодца, второй этап – под углом на подоконник, третий – с подоконника на стену, потом летишь вниз и приземляешься перед воротами твоего дома посредине широкого переулка Тяньхуа. Всё, что я рассказываю о прыжках с колодца на подоконник и на стену, – лишь определение исходной точки прыжка. Так касается воды стрекоза, так пробегают по плывущему по реке бревну. А уж через стену я перелетал изящно и рассчитано, одним махом. Видеозапись моего тройного прыжка есть в уездной прокуратуре. У них в управлении по борьбе с коррупцией один заслуженный и настырный следователь по имени Го Хунфу под видом электромонтёра, проверяющего трассу, втихаря установил под стрехой твоего дома крошечную видеокамеру. На тебя никаких улик не завёл, а вот мой тройной прыжок под углом на стену запечатлел. Собака Го Хунфу у нас замначальника филиала в микрорайоне Хунмэй. Русская лайка, востроносенькая огненно‑рыжая сучка, ей ничего не стоило бы затеряться в стае лисиц на Хоккайдо; она смотрела эту видеозапись, лёжа у его ног в спальне. В тот вечер у фонтана на площади Тяньхуа она нежно пролаяла: «О начальник, твой тройной прыжок под углом на стену – как это эффектно, как опасно! Хозяева вдвоём просматривали его раз десять, даже аплодировали, а хозяин сказал, что надо бы порекомендовать тебя для участия в демонстрации трюков домашних животных». – «Домашних животных? – с деланым безразличием хмыкнул я. – Это я‑то домашнее животное?» Востроморденькая поняла, что ляпнула не то, поспешно рассыпалась в извинениях, виляя хвостом и пресмыкаясь. Из кармана жилетика, якобы собственноручно связанного из овечьей шерсти хозяйкой, вытащила и предложила мне собачью резиновую игрушку с запахом сливочного масла. Но я отказался. Эти штуки только называются игрушками для собак, а на самом деле – для давно деградировавших домашних животных, которые лишь позорят доброе собачье имя.
Ну а теперь расскажу, как сопровождал твоего сына в школу и из школы. Не думай, что я хожу вокруг да около. Всё как есть рассказывать не собираюсь, всё равно многого из последующего ты не поймёшь.
Твой сын родителей любил, это точно. Когда он пошёл в школу, поначалу его провожала и встречала на велосипеде твоя жена. Но его расписание стало не совпадать с часами её работы, и она начала переживать. А когда твоя жена переживала, она начинала сетовать, а когда она сетовала, принималась ругать тебя, а когда ругала тебя, твой сын хмурился, и было видно, что он тебя всё же любит.
И твой сын сказал:
– Мама, не надо провожать меня, я сам.
– Ну нет, – возразила твоя жена. – А если машина собьёт? Или собака укусит? Или плохие мальчишки обидят? Или тётки‑соблазнительницы уведут? Или злодеи какие похитят?
Все эти пять возможностей она выпалила одну за другой без передышки. В то время общественная безопасность действительно была не на высоте. Все говорили, что по уезду колесят шесть бродячих торговок с юга, в народе их звали «гладильщицами». Под видом торговок цветами, сластями, разноцветными ножными воланами из куриных перьев они прятали на себе какое‑то одурманивающее снадобье. Завидят красивого ребёнка, погладят по голове – он дуреет и послушно идёт за ними. А вот у Ху Ланьцина, директора Промышленного и коммерческого банка Китая, сына украли и потребовали выкуп два миллиона. Заявлять в полицию родители не посмели и в конце концов заплатили миллион восемьсот.
Тут твой сын хлопнул себя по синей половинке лица:
– «Гладильщицы» выбирают красивых детей, а если такой урод, как я, за ними пойдёт, они меня ещё и прогонят! А если и похитят, что ты, женщина, одна сделаешь? Ты и бегать‑то не можешь. – И он посмотрел на изуродованное место твоей жены.
Она расстроилась, глаза покраснели.
– Какой же ты урод, сынок? – всхлипнула она. – Это мама у тебя уродина, с одной ягодицей…
А он обхватил её за талию:
– Мамочка, никакая ты не уродина, ты самая красивая мама на свете. Мамочка, правда, не надо провожать меня, пусть наш Четвёрочка меня провожает.
Их взгляды устремились на меня, а я очень внушительно залаял, словно в подтверждение: «Не вопрос, всё беру на себя!»
Они подошли ко мне, и твой сын обнял меня за шею:
– Четвёрочка, будешь провожать меня в школу, ладно? У мамы вон здоровье никуда не годится, да и за работу переживает.
– Гав! Гав! Гав! – рявкнул я так, что даже листья на утуне зашелестели, а соседские страусы загоготали от испуга. «Не – во – прос!» – вот что я хотел этим сказать.
Твоя жена погладила меня по голове, и я вильнул ей хвостом.
– Нашего Четвёрочку все побаиваются, – сказала твоя жена. – Верно, сынок?
– Верно, мама, – подтвердил он.
– Ну, Четвёрочка, тогда передаю Кайфана тебе, вы оба из Симэньтуни, вместе выросли, так что вы как братья, верно?
– Гав! Гав! Верно!
Твоя жена ещё пару раз с чувством погладила меня по голове, потом отстегнула с ошейника толстую стальную цепь и махнула, чтобы я следовал за ней.
– Слушай меня внимательно, Четвёрочка, – сказала она, когда мы подошли к воротам. – Я на работу ухожу спозаранку, нужно хворост продавать. Для вас двоих я еду приготовлю. В шесть тридцать поднимай Кайфана, поешьте и полвосьмого отправляйтесь в школу. Ключ от ворот у него на шее, закрывать замок он умеет, а если забудет, ты его задержи, не давай уходить. Пойдёте в школу – срезать путь не надо, идите по главной улице. Дадите кругаля – не важно, главное – безопасность. Держитесь правой стороны, при переходе посмотрите сначала налево, а дойдёте до середины – направо. Обращайте внимание на мотоциклистов, особенно на тех, кто в чёрных куртках; это настоящие бандиты, им всё равно, зелёный горит или красный. Доведёшь Кайфана до ворот школы – пробегись немного на восток, через дорогу, и на север до ресторанчика при железнодорожном вокзале. Там, рядом с площадью, я хворост и жарю. Гавкни пару раз, и я буду спокойна. Потом поспеши домой, можешь и напрямик. По переулку, где сельский рынок, всё время на юг, через мост на Тяньхуахэ, свернёшь на запад, и ты дома. Ты уже большой вырос, по канаве не пролезешь; сможешь – давай, но заставлять не буду, грязно там очень. Ворота будут закрыты, не войдёшь. Придётся посидеть перед воротами, подождать, пока я вернусь. Будет жарко, зайди в переулок напротив, там у стены тётушки Дун сосна‑пагода, под ней прохладно. Можешь и вздремнуть, только смотри не засни, нужно и за воротами следить. Есть воришки с отмычками: подойдут к воротам, постучат как знакомые, а никто не откликнется – они их и открывают. Ты наших родственников всех знаешь; если увидишь, что чужой с замком возится, безо всяких церемоний набрасывайся. В полдвенадцатого я вернусь – зайдёшь, попьёшь, и тут же коротким путём к школе, Кайфана встречать. После полудня, как проводишь его в школу, приходи ко мне, гавкни пару раз, а потом беги домой. Посторожишь ворота немного, и снова в школу. После обеда у них всего два урока, время ещё раннее, нужно присматривать, чтобы вернулся домой и уроки сделал, не шатался где ни попадя… Всё понял, Четвёрочка?
– Гав! Гав! Гав! – Всё – по – нял.
Каждое утро перед уходом на работу твоя жена ставила будильник на подоконник и улыбалась мне. Улыбка хозяйки – это ж любо‑дорого. Я провожал её взглядом и лаял вслед:
– Гав! Гав! По‑ка! Гав! Гав! Гав! Гав! Будь – спо – кой – на!
Её запах потянулся по переулку на север, потом на восток и снова на север. Он становился всё слабее, смешиваясь с запахами утреннего города и превращаясь в тоненькую ниточку. Соберись я с силами, я мог бы по нему выйти прямо к котлу перед ресторанчиком, где она жарила хворост. Но нужды в этом не было. Кружа по двору, я ощущал себя хозяином. Затарахтел будильник. Я вбежал в комнату твоего сына, в нос ударил запах детства. Лаять не хотелось, испугаю ещё. А я к нему очень хорошо относился. Высунул язык и лизнул покрытую тонким пушком синюю половинку его лица. Он открыл глаза:
– Четвёрочка, пора вставать?
– Гав! Гав! – негромко подтвердил я. – Вставай, пора уже.
Он оделся, кое‑как почистил зубы, потёр лицо, как котёнок. На завтрак почти всегда был хворост – с соевым молоком или с простым. Иногда я ел с ним вместе, иногда нет. Я умел открывать и холодильник, и морозильный шкаф. То, что вытаскиваешь оттуда, нужно сначала разморозить, а потом уже есть. Иначе зубам вред. А заботиться о зубах значит заботиться о жизни.
В первый день мы следовали по указанному твоей женой маршруту. Потому что где‑то недалеко за спиной чувствовался её запах. Она следила за нами: мать всё‑таки, можно её понять. Я следовал за твоим сыном в метре от него. На переходе смотрел во все стороны и прислушивался. Метрах в двухстах шла машина – не лихач никакой, вполне успели бы, и твой сын уже собрался переходить, но я ухватил его за одежду.
– Четвёрочка, ты чего? – удивился он. – Трусишка, что ли?
Но я не отпускал, чтобы хозяйка не волновалась, и ослабил хватку, лишь когда машина проехала; последовал за ним с той же бдительностью, готовый в любой момент не пожалеть ради него самого себя. По запаху твоей жены я понял, что она успокоилась, но так и шла за нами до самых ворот школы. Потом села на велосипед и покатила, раскачиваясь из стороны в сторону. Я мелкой рысцой последовал за ней, держась метрах в ста. Дождался, пока она поставила велосипед и переоделась, и радостно подбежал, лишь когда она приступила к работе. Негромко пролаял пару раз, чтобы успокоить. На лице у неё отразилось удовлетворение, а в запахе чувствовалась любовь.
На третий день мы начали срезать дорогу. Вместо шести тридцати я поднял твоего сына в семь. Хочешь спросить, могу ли я определять, который час? Не смеши! Я иногда и телевизор включаю, футбол смотрю, игры за европейские кубки, чемпионат мира. Канал про домашних животных не смотрю никогда, они там и на живых собак не похожи, плюшевые электронные игрушки какие‑то. Некоторые собаки, мать его, в домашних животных превратились. А есть и такие, у кого люди домашними животными сделались. И в уезде Гаоми, и в провинции Шаньдун, во всём Китае, да и во всём мире – у кого ещё, кроме меня, возможно такое! Вон тибетский мастиф: у себя в Тибете он с человеком на равных, и сноровки хватает, и достоинства. А здесь, гляди, до чего опустился. Ходит хвостиком за задницей жены Сунь Луна, только вид грозный, а двигается с одышкой, вперевалку, чахнет как Линь Дайюй.[259]Как это печально! Как достойно сожаления! Вот и твой сын у меня домашнее животное, и твоя жена тоже. И твоя маленькая возлюбленная Пан Чуньмяо. Кабы не наши многолетние отношения, загрыз бы тебя до смерти, когда ты явился, разнося вокруг свежий устричный запах её тела, и предложил жене развестись.
Выйдя за ворота, мы рванули через проспект Лунванмяо, на север через переулок Боцзи, пересекли мост Байхуацяо с западного края сельского рынка, потом прямиком на север, по переулку Таньхуа, длинному‑предлинному, затем напрямую на Народный проспект перед уездной управой, ещё двести метров налево – и мы уже у ворот школы. Если идти не спеша, нам на всё хватило бы минут двадцати пяти, а бегом выходило минут за пятнадцать. После того как жена с сыном выставили тебя из дома, ты часто стоял у окна в кабинете и наблюдал в русский бинокль, как мы бежим по переулку.
С окончанием занятий возвращаться домой мы не торопились. Твой сын обычно спрашивал:
– Четвёрочка, где сейчас мама?
Я сосредоточивался, определяя, откуда идёт запах твоей жены, и через минуту мог сказать, где она. Если она жарила хворост у плиты, я гавкал пару раз на север, если запах шёл со стороны дома, то на юг. Если она была дома, я, несмотря ни на что, тащил твоего сына домой, а если ещё на работе – отлично, значит, можно развлечься.
Твой сын – славный малый, в отличие от этих балбесов он никогда после школы не слонялся с рюкзаком на спине по главной улице от одного ларька к другому, от магазина к магазину. Больше всего он любил ходить в книжный магазин Синьхуа и брать там напрокат детские книжки. Бывало и покупал пару книг, но больше брал почитать. А продавала и выдавала напрокат детские книги как раз твоя малышка возлюбленная. Хотя когда мы смотрели там книжки, она ещё не была твоей. К твоему сыну она относилась особенно хорошо, запах отражает чувства. И не только потому что мы были постоянными клиентами. На внешность я не очень обращал внимание, я упивался исходившим от неё запахом. В городе я мог различить пару сотен различных запахов – от растений до животных, от минералов до химических продуктов, от еды до косметики, – но ни один мне так не нравился. Если рассуждать непредвзято, прелестным запахом обладают около сорока городских красавиц, но они все будто чем‑то замараны, нет свежести и чистоты. Принюхаешься к некоторым – вроде бы неплохо, но через миг всё меняется. У одной Пан Чуньмяо запах подобен чистому горному ручейку, шумящему в соснах ветру, всегда свежий и чистый. Так и хотелось, чтобы она до меня дотронулась. Это, конечно, не то желание, какое приписывают домашним животным, моё желание… Мать его, даже у больших собак бывают минутные слабости! Заходить в магазин собакам вообще‑то не разрешалось, но для меня Чуньмяо делала исключение. Народу в книжном всегда меньше, чем в любом другом магазине города. Три женщины‑продавщицы – две средних лет и Чуньмяо. По вполне понятным причинам они перед ней заискивали. Паршивец Мо Янь, один из немногих постоянных посетителей магазина, сделал его местом, где можно выставить себя напоказ. Вот он и бахвалился, уж не знаю, то ли сам придумывал, то ли у него наобум получалось. Чтобы съюморить, обожал нецензурно переиначивать идиоматические выражения – чэнъюй. Вместо «пока девочка с мальчиком малы, подозрениям нет места» он говорил «пока девочка с мальчиком малы…нет места», вместо «полюбить с первого взгляда» – «…с первого взгляда», вместо «собака пользуется покровительством человека»[260]– «собака пользуется… человека». С его приходом Чуньмяо было весело. А раз Пан Чуньмяо было весело, веселились и те две женщины. Эго его непристойное извращение идиом – поистине то, что называется «невыносимо слушать», но именно из‑за этого «невыносимо слушать», он нравился девушке с самым прелестным в уезде Гаоми запахом. Искать причину нужно опять же в запахе. Дело в том, что запах от Мо Яня походит на дух в глинобитной хибаре, где крестьяне сушат табачные листья, а Чуньмяо очень нравился запах листового табака. Увидев Кайфана, который сидел перед лотком с книгами, предлагаемыми в прокат, и увлечённо читал, Мо Янь подошёл к нему и потрепал за ухо. Потом представил его Чуньмяо как сына директора уездного кооператива Ланя. Чуньмяо сказала, что давно об этом догадалась. В это время я залаял, напоминая Кайфану, что его мама уже закончила работу и, судя по запаху, движется мимо компании металлоизделий и электротоваров, и если мы сейчас же не выйдем, то домой до её прихода не успеем.