Тронешь мосол – сам поёт без струн.
О чём сегодня речь? Как разошёлся Цзиньлун…
Народу протискивалось всё больше, шум и гам нарастал, и вдруг всё стихло.
В Гаоми про Симэньтунь знает каждый свиновод.
Ферма «Роща Абрикосов» там пример всем подаёт,
Урожаи добрые, скота велик приплод,
Курс революционный Мао нас к победе приведёт!
Тут Хун Тайюэ подбросил мосол в воздух, повернулся вокруг своей оси, у всех на глазах выставил руки за спину и ловко поймал его. В полёте мосол не переставал звучать, как живой. Раздались крики одобрения и отдельные хлопки в ладоши. Выражение лица Хун Тайюэ вдруг переменилось:
Знал помещик Симэнь Нао в тирании толк,
отпрыск от него остался, белоглазый волк. [275]
Мерзкое его отродье, именем Цзиньлун,
с детства правильного корчил, хитрый говорун.
В комсомоле и в парткоме стал руководить,
взять реванш, мерзавец, хочет, чтоб как прежде жить.
Снова частники с землёю, старая беда,
от народной же коммуны нету и следа.
Сняты ярлыки с «уродов», контры и ворья.
У меня ж душа заныла, слёзы в три ручья…
Он подкинул мосол, поймал правой рукой, а левой вытер слёзы с глаз слева; снова подкинул, поймав левой, а правой утёр слёзы справа. Мосол, как белый колонок, прыгал из одной руки в другую. Раздался гром аплодисментов. И донёсся вой полицейских сирен. Хун Тайюэ продолжал с ещё большим возмущением:
Ну а тут замыслил, контра, вероломный план:
Сделать нас туристским центром, выжить всех крестьян.
Пашни – на поля для гольфа, бордели, казино,
чтоб устроить для буржуев развлечений дно.
В грудь ударь, земляк, товарищ, думай головой,
не пришла ль пора заняться классовой борьбой!
|
К ногтю богача Цзиньлуна, хоть пустил корней!
Брат его глава уезда, ну а мы сильней!
Коль сомкнемся воедино и на бой пойдём,
выметем реакционеров, начисто сметём…
Зрители взревели. Кто сыпал ругательствами, кто смеялся, кто топал ногами – перед входом в управу творилось что‑то невообразимое. А я‑то думал дождаться подходящего момента, выйти из машины и, пользуясь тем, что мы из одной деревни, уговорить их разойтись. Но Хун Тайюэ в своей частушке уже назвал меня покровителем Цзиньлуна. Если я выйду и предстану перед разгорячённой толпой, трудно даже представить, что будет. Я надел тёмные очки, закрыл лицо и оглянулся в надежде, что скоро прибудет полиция и разгонит их. Дюжина полицейских стояли у края толпы, помахивая дубинками, – по сути дела, уже среди этого галдёжа. Но народ всё прибывал, и полицейские тоже оказались окружены.
Я поправил тёмные очки, натянул на голову туристскую шляпу и, старательно прикрывая синюю половину лица, открыл дверцу.
– Начальник, не выходите ни в коем случае! – перепугался Сяо Ху.
Но я вышел и, пригнувшись, рванулся вперёд. Кто‑то подставил ножку, и я очутился на земле. Оправа сломалась, шляпа отлетела в сторону. Я лежал, уткнувшись лицом в раскалённый полуденным солнцем бетон, губы и нос саднили, меня охватило крайнее отчаяние. Умереть таким образом – это облегчает дело, вполне возможно, скажут, что погиб при исполнении служебных обязанностей. Но тут же вспомнил о Чуньмяо. Я не могу умереть, не увидев её, пусть даже её уже нет в живых, всё равно глянуть на неё хоть одним глазком. Не успел я встать на ноги, как вокруг заорали:
|
– Лань Цзефан, синемордый! Покровитель Симэнь Цзиньлуна!
– Хватайте его, не дайте сбежать!
В глазах сначала потемнело, потом снова поток света, лица вокруг изгибаются, как только что выкованная лошадиная подкова, которую погрузили в воду, и испускают лучики голубовато‑стального цвета. Меня схватили за руки и вывернули их за спину. В носу жарко и свербит, словно пара червей забрались на верхнюю губу. Кто‑то сзади поддал коленом под зад, лягнули по голени, крепко ущипнули спину. Кровь из носа капала на бетон и тут же испарялась чёрной дымкой.
– Цзефан, никак вправду ты? – послышался знакомый голос.
Я спешно собрался с духом, чтобы успокоиться, преодолеть головокружение и быть в состоянии думать, чтобы глаза, перед которыми плавали круги, могли что‑то различать. Передо мной ясно вырисовалось исполненное страдания и ненависти лицо Хун Тайюэ. Непонятно почему в носу засвербило, глазам стало жарко, выступили слёзы. Именно так случается, когда в трудную минуту рядом оказывается близкий человек.
– Дядюшка, – всхлипнул я. – Отпустили бы вы меня…
– А ну отпустили все руки… – скомандовал Хун Тайюэ, размахивая мосолом, как дирижёр палочкой. – Словами надо воздействовать, а не силой!
– Ты, Цзефан, как начальник уезда, родной отец для народа, должен о нас, симэньтуньских стариках и молодых, позаботиться. Нельзя позволить Цзиньлуну творить произвол, – сказал он. – Твой батюшка тоже хотел приехать, чтобы выступить с петицией, но твоя матушка приболела, вот он и не приехал.
– Дядюшка Хун, хоть мы с Цзиньлуном дети одной матери, мы с детства разные, и вы об этом прекрасно знаете, – вытер я с носа кровь. – Я тоже против его планов, так что отпустите меня.
|
– Слышали? – помахал мосолом Хун Тайюэ. – Начальник уезда Лань за нас!
– Ваше мнение я могу передать начальству. Но вы должны уйти отсюда. – Я оттолкнул стоявших передо мной и строго добавил: – Действовать таким образом противозаконно!
– Нельзя его отпускать, пусть отношение напишет!
Меня это вдруг так взбесило, что я выхватил у Хун Тайюэ мосол и, размахивая им, как тесаком, разогнал всех, кто преграждал путь. Одному попало по плечу, другому по голове, раздался крик «Начальник уезда дерётся!» Дерётся так дерётся, ошибка так ошибка. Да, я такой, ошибка не ошибка, начальник уезда или нет, катитесь вы все знаете куда. Расчистив дорогу, я прорвался через окружение, ввалился в здание управы и, прыгая через две ступеньки, взлетел на третий этаж в свой кабинет. Из окна были видны все эти блестящие головы у входа, с глухим звуком поплыл розоватый дымок, и я понял, что полиции пришлось применить гранаты со слезоточивым газом. Толпа смешалась. Я отшвырнул мосол и закрыл окно, на время прекратив отношения с внешним миром. Неважный из меня кадровый работник: собственные проблемы заботят больше, чем страдания народных масс. Даже по поводу незаконной петиции я ощущал некоторое злорадство, потому что разбираться с этим кавардаком придётся Пан Канмэй. Схватив телефонную трубку, стал звонить в книжный магазин, но там никто не отвечал.
Позвонил домой, трубку снял сын. Обуревавший меня гнев наполовину спал, и я, изо всех сил стараясь казаться спокойным, попросил:
– Кайфан, позови маму к телефону.
– Пап, что у вас с ней происходит? – В голосе чувствовалось недовольство.
– Ничего. Маму позови.
– Её нет дома, пёс тоже не пришёл встречать. Еду не приготовила, записку вот только оставила.
– Какую записку?
– Сейчас прочитаю. «Кайфан, приготовь что‑нибудь поесть сам. Если позвонит отец, пусть ищет меня на Народном проспекте у магазина острого соуса „хун“». Что это значит?
Я ничего не стал объяснять. Пока ничего не могу объяснить, сынок. Бросив трубку, я посмотрел на лежащий на столе мосол, пытаясь сообразить, что взять с собой, но так ничего и не придумал. Бегом спустился вниз. У входа творилась неразбериха, люди столпились в кучу, резкий запах не давал дышать и ел глаза, в воздухе смешался кашель, проклятия и пронзительные вопли. Здесь всё близилось к концу, но дальше только начиналось. Зажав нос, я обогнул здание, вышел через калитку на северо‑восточном углу и по задней улочке побежал прямо на восток. Добежав до переулка кожевенников рядом с кинотеатром, повернул на юг к Народному проспекту. Беспокойный народ сапожники по обеим сторонам переулка наверняка соотнесли вид мчащегося в панике замначальника уезда Ланя с беспорядками у входа в управу. Может, в городе кто не знал Пан Канмэй, а уж меня‑то знали все.
Жену я увидел сразу, заметил и пса за её спиной, ублюдка этакого! По проспекту беспорядочно спешили толпы людей, никто правил движения не соблюдал, машины, повозки, люди – всё смешалось, рёв клаксонов стоял невыносимый. Я пересёк проспект, прыгая из стороны в сторону, как ребёнок, играющий в «классики». Кто‑то обратил на меня внимание, но большинству было не до меня. Запыхавшись, я остановился перед ней. Её глаза были устремлены на дерево, а ты, пёс, ублюдок, смотрел на меня ничего не значащим взглядом.
– Куда ты её подевала? – сурово подступился я к ней.
Её рот искривился, щёки дёрнулись, на лице появилась презрительная усмешка, но взгляд был по‑прежнему устремлён на дерево.
Поначалу я увидел на стволе лишь четыре неясных ярко‑зелёных пятна, но потом понял, что это мухи, гадкие зеленоголовые мухи. Приглядевшись ещё, различил три иероглифа и три восклицательных знака. От запаха крови закружилась голова, в глазах потемнело, и я чуть не упал. Похоже, произошло то, чего я боялся больше всего. Она убила её и написала это её кровью. Собравшись с духом, я всё же спросил:
– Что ты с ней сделала?
– Да ничего я с ней не делала. – Она пнула пару раз ствол, и мухи разлетелись со страшным жужжанием. – Это моя кровь. – Она подняла замотанный указательный палец. – Я своей кровью написала, чтобы она тебя бросила!
С души будто камень свалился, накатила невероятная усталость. Я невольно присел на корточки. Пальцы свело судорогой, они растопырились куриной лапой, но я выловил из кармана сигарету, прикурил и глубоко затянулся. Извиваясь, как змея, дым проникал глубоко в закоулки мозга и, казалось, нёс чувство радости и облегчения. Когда мухи взлетали, эта гнусная надпись бросилась в глаза со всем прискорбием. Но они тут же уселись обратно и закрыли почти всё, сделав её едва различимой…
– Я сказала ей, – жена по‑прежнему не смотрела в мою сторону и говорила как‑то монотонно и онемело, – что, если она бросит тебя, никому слова не скажу, даже не заикнусь. Может влюбляться, рожать детей, жить и не тужить. Но если она этого не сделает, то тогда и ей, и мне конец! – Она резко обернулась и подняла замотанный палец. Глаза сверкали, и она взвизгнула, как загнанная в угол собака: – Кровью из этого вот пальца напишу о ваших гнусных делишках на дверях управы, на дверях парткома, на дверях собрания народных представителей, на дверях полиции, суда, прокуратуры, на дверях театра, кинотеатра, больницы, на каждом дереве, на каждой стене… Буду писать, пока кровь не кончится!
ГЛАВА 47
Выказывая храбрость и бесстрашие, избалованный сын разбивает дорогие часы. Потерпев поражение, брошенная жена возвращается в родные места
Твоя жена сидела на переднем сиденье твоей «сантаны» в длинном, скрывающем лодыжки, пурпурном платье. От него несло нафталином. На груди и на спине все в слепяще ярких блёстках, и мне постоянно приходило в голову, что, если её бросить в реку, она тут же обернётся рыбой. Волосы она уложила, напудренное, бледное, как известь, лицо резко выделялось по сравнению с загорелой шеей и казалось маской. Золотое ожерелье на шее и два золотых кольца, видимо, должны были придавать ей вид шикарной дамы из высшего общества. У водителя Сяо Ху сначала аж лицо вытянулось, но твоя жена сунула ему пачку сигарет, и он сразу расплылся в улыбке.
Мы с твоим сыном расположились сзади, а вокруг были навалены ярко‑зелёные коробки – вино, чай, печенье, ткани. Я в первый раз возвращался в Симэньтунь с тех пор, как меня увезли на джипе Цзиньлуна в город. Тогда я был трёхмесячный щенок, а теперь – взрослый пёс, немало испытавший на своём веку. Возбуждённый, я не успевал следить за пейзажем за окном. Шоссе было прямое и широкое; вдоль него много зелени; машин мало, и ехал Сяо Ху очень быстро. Машина летела, как на крыльях. Мне же казалось, что крылья выросли не у неё, а у меня. Одно за другим откатывались назад и вниз деревья на обочинах, казалось, дорога неспешно воздвигается чёрной стеной, за ней поднимается вертикально и протекающий рядом Великий канал. Мы заползали по этой ведущей за горизонт чёрной дороге прямо на небо, а рядом бурным, как водопад, потоком лилась река…
По сравнению с моим возбуждением и фантазиями твой сын казался абсолютно спокойным. Он сидел рядом с игровой приставкой в руках и, закусив нижнюю губу, сосредоточенно играл в «русские кубики».[276]Его пальцы ловко прыгали по клавишам, и каждый раз, когда не получалось, он от досады топал ногой и пыхтел.
Твоя жена в первый раз воспользовалась закреплённой за тобой служебной машиной, чтобы отвезти сына в деревню, прежде она ездила в автобусе или на велосипеде. Она впервые ехала в деревню наряженная, как жена чиновника, а не как раньше, чумазая, в забрызганном маслом старье. Впервые накупила дорогих подарков, раньше ограничивалась несколькими цзинями свеженажаренного хвороста. В первый раз взяла с собой меня, обычно запирала во дворе стеречь дом. После того как я вывел её на твою возлюбленную Пан Чуньмяо, её отношение ко мне явно изменилось к лучшему, или, скажем, значительно возросло понимание моей важности. Теперь она нередко докучала мне своими делами сердечными, я у неё был как пластиковый мусорный бак, куда она могла складывать свою словесную шелуху. Она не только изливала мне душу, но и сделала советчиком, пытаясь с моей помощью разрешить свои сомнения:
– Пёсик, что ты думаешь, как мне быть?
– Пёсик, скажи, она его бросит?
– Пёсик, а вот он собирается на конференцию в Цзинань, она тоже поедет, чтобы встретиться с ним?
– Пёсик, а может, он вообще вместо этой конференции отправится в укромное местечко, чтобы с ней поразвлечься?
– Пёсик, скажи, неужели правда есть женщины, которые не могут без мужчины?
На все эти бесконечные вопросы я мог ответить лишь молчанием. Я смотрел на неё, а мысли в зависимости от её вопросов, то воспаряли в райские кущи, то падали в преисподнюю.
– Пёсик, ну скажи честно, кто неправ – он или я? – Она сидела в кухне на маленькой квадратной табуретке, опершись спиной о разделочную доску, и чистила на длинном прямоугольном точиле заржавелый тесак для овощей, лопатку для сковороды и ножницы. Казалось, она хочет воспользоваться этим задушевным разговором со мной, чтобы навести блеск на все эти инструменты. – Она моложе меня и красивее, но я ведь тоже когда‑то была молодой и красивой, верно? Ну я, ладно, немолода и некрасива, а он? Разве он не такой же? Он и в молодости красавцем не был с его синим лицом. Ночью, бывало, лампу зажжёшь, так аж содрогнёшься от страха. Эх, пёсик, пёсик, кабы этот Цзиньлун, проходимец, не ославил меня, разве я вышла бы за него? Эх, пёсик, вся моя жизнь пошла наперекосяк из‑за этих братьев… – Тут из глаз у неё покатились слёзы. – Теперь я старая уродина, а он карьеру сделал, большим чиновником стал, вот и хочет избавиться от меня, как от изношенных туфель. Ну скажи, пёсик, разве это нормально? Разве это по совести? – Она энергично точила нож, ни на минуту не умолкая при этом. – Подняться во весь рост мне надо! Стать жёстче! Счистить с себя ржавчину, как с этого ножа, чтоб всё блестело! – Она попробовала лезвие на ногте, оставив белый след: значит, достаточно острый. – Завтра в деревню возвращаемся, пёсик, ты тоже с нами. На его машине поедем, за десять с лишним лет ни разу его машину не взяла, чтобы за казённый счёт не поживиться, всё его доброе имя берегла. Его авторитет среди народа – наполовину моя заслуга. Эх, пёсик, как говорится, добрую лошадь седлают, доброго человека обижают. Но всё, хватит, мы теперь тоже встряхнёмся, как некоторые чиновничьи жёны, пусть знают, что у Лань Цзефана есть супруга и с ней надо считаться…
Машина пересекла новый мост Фуцай и въехала в Симэньтунь. На заброшенном приземистом старом каменном мостике справа от нового голые мальчишки один за другим бултыхались в реку из различных положений и азартно лупили по воде, окатывая друг друга тучами брызг. Твой сын оторвался от игры и уставился в окно с явной завистью.
– Хуаньхуань, твой двоюродный брат, тоже там, Кайфан, – сказала твоя жена.
Мне смутно вспомнились Хуаньхуань и Гайгэ. Личико Хуаньхуань тощенькое, чистенькое, а у Гайгэ – белое, пухлое, с вечной соплёй на губе. В памяти сохранились и их детские запахи, а вместе с ними бурным потоком нахлынуло множество других запахов, связанных с деревней восьмилетней давности.
– Такие большие, а с голой попой бегают, – буркнул твой сын, то ли с презрением, то ли из зависти.
– Когда приедем, смотри, чтобы разговаривал вежливо, как мёдом тёк, и вёл себя прилично, – наставляла твоя жена. – Чтобы бабушки с дедушками были довольны, чтобы родственники и друзья уважали.
– Тогда придётся мне губы мёдом намазать!
– Вот ведь ребёнок, только бы посердить меня. А мёд в склянках как раз для твоих дедушек и бабушек, ты и поднесёшь, скажешь, мол, сам для них купил.
– А деньги у меня откуда? – надулся твой сын. – Так они мне и поверили.
Пока они препирались, машина уже въехала на главную улицу с двумя рядами домов с красными черепичными крышами. Построенные в начале восьмидесятых, они смахивали на казармы, и на всех белой известью было намалёвано «на снос». В полях к югу от деревни тарахтели экскаваторы, подняв большие жёлтые стрелы, застыли в ожидании два подъёмных крана. Строительство новой деревни началось.
Машина остановилась перед воротами старой усадьбы Симэнь. Сяо Ху посигналил, и из дома высыпала целая толпа. Я почуял их запахи, увидел их лица. Запахи добавили кое‑что к старым, тела раздобрели, на лицах прибавилось морщин – на синем лице Лань Ляня, на смуглом Инчунь, на болезненном Хуан Туна, на белом Цюсян и на румяном Хучжу.
Твоя жена не спешила открывать дверцу, ожидая, пока это сделает водитель. Приподняв подол платья, она стала выходить из машины и из‑за непривычно высоких каблуков чуть не упала. Видно было, что она изо всех сил старается удержать равновесие, чтобы скрыть увечье левой ноги. Я заметил, что нога у неё стала больше и пахла поролоном. Твоя жена шла на все ради этого, очень значимого для неё возвращения в родные места.
– Доченька моя! – радостно воскликнула У Цюсян. Она метнулась вперёд и, казалось, сейчас обнимет дочь, но, очутившись перед ней, застыла. У этой когда‑то стройной женщины щёки одрябли, живот заметно выпятился. С любящим и заискивающим выражением на лице она потянулась согнутыми пальцами к блёсткам на платье твоей жены и делано – а это дня неё было только естественно – охнула: – Ой, моя ли это доченька? По мне, так небесная фея к нам спустилась!
Опираясь на костыль – половина тела ей не повиновалась, – подошла твоя мать Инчунь.
– А Кайфан? – обратилась она к твоей жене, бессильно подняв руку. – Где мой внучок драгоценный?
Водитель открыл дверцу, чтобы достать подарки, и из машины выпрыгнул я.
– А это Четвёрочка? Силы небесные, с телёнка вымахал! – ахнула Инчунь.
Из машины, словно нехотя, вышел твой сын.
– Мой Кайфан… – воскликнула Инчунь. – Дай бабушке посмотреть на тебя. Несколько месяцев не виделись, гляди, как подрос.
– Привет, бабуля, – приветствовал её твой сын. – Привет, дед, – сказал он твоему отцу, который подошёл погладить его по голове.
Выразительную картину составили в сравнении эти два синих лица – грубое старика и нежное ребёнка. Потом твой сын поздоровался с каждым из родственников.
– Зови её просто тётушкой, – поправила его твоя мать, когда он назвал Хучжу «старшей тётушкой».
– Не всё ли равно, – вступилась за него Хучжу. – Так даже больше по‑родственному.
– А где же его отец? – повернулся к твоей жене твой отец. – Он‑то что не приехал?
– В провинциальном центре он, на совещании.
– Заходите в дом, заходите! – скомандовала твоя мать, ударяя костылём.
– Можешь возвращаться, Сяо Ху, – распорядилась твоя жена. – Заберёшь нас ровно в три пополудни.
Обступив твою жену с сыном, с этими ярко‑зелёными коробками в руках, все двинулись во двор усадьбы. Думаешь, меня оставили одного? Ничего подобного, пока люди радовались встрече с родственниками, из двора усадьбы выскользнул белый с чёрными подпалинами пёс. Мой нос учуял родной запах единоутробного брата, и в голове отчётливо предстали события прошлого.
– Старший брат! – взволнованно крикнул я.
– Четвёрочка, братишка! – С лаем рванулся ко мне он.
Наш лай всполошил Инчунь. Она обернулась и посмотрела на нас:
– Старшенький, Четвёрочка, и сколько же лет вы, братки, не виделись? А ну прикинем… – И стала загибать пальцы: – Один, два, три… О‑хо‑хо, восемь лет, а собачьи восемь лет – что у человека полжизни…
– Совершенно верно, – встрял Хуан Тун, не имевший до сих пор возможности что‑то сказать. – Если собака доживает до двадцати, у людей это, считай, сто лет.
Мы коснулись носами, лизнули друг друга, потёрлись шеями, толкнули друг друга плечом – всё, чтобы показать, как мы рады встрече после долгой разлуки.
– Четвёрочка, я уж думал, больше тебя и не увижу, – со слезами на глазах сказал старший брат. – Ты не представляешь, сколько мы с твоим вторым братом вспоминали о вас – о тебе и о твоей третьей сестре.
– Со вторым братом? – взволнованно переспросил я, раздувая ноздри и пытаясь собрать какую‑то информацию о нём.
– В семье второго брата недавно похороны прошли, – сочувственно произнёс старший брат. – Ты ведь помнишь Ма Лянцая? Ну да, зять твоего хозяина, славный такой человек. На разных инструментах играл, писал, рисовал, за что ни возьмётся, всё у него в руках горит. Директором начальной школы стал, прекрасная должность, завидная, народный учитель, всеобщее уважение. Так нет ведь, уволился и пошёл к Цзиньлуну в помощники. В уездном отделе народного образования кто‑то из руководителей, не знаю, отругал его, вернулся домой подавленный, опрокинул пару стопок, сказал, мол, до ветру схожу, встал, закачался и упал замертво. Эх, человеку один век суждён, травам – один год. Разве и у нас, собак, не так? Неужто они твоему хозяину не сообщили об этом?
– Мой хозяин тут с молоденькой закрутил, и знаешь с кем? С младшей сестрой хозяйки третьей сестры. По возвращении хочет с этой развестись. – Я кивнул в сторону Хэцзо, которая, опершись на абрикосовое дерево во дворе, разговаривала с Хучжу. – А эта совсем обезумела, только в последние дни чуть отошла. Видел, какая она сегодня, специально приехала, чтобы этому Лань Цзефану пути к отступлению перекрыть.
– Вот оно что, оказывается, в каждой семье непросто, – покачал головой старший брат. – Наша собачья доля только хозяев слушаться, служить им, а все эти неприятности – не наше дело. Погоди, я за вторым братом сбегаю, втроём соберёмся.
– А какая нужда тебе за ним бежать, брат? – сказал я. – Мы же собаки, издалека всё слышим. – Я задрал голову, чтобы залаять, но услышал слова старшего брата:
– Не надо звать, вон он, второй брат, уже явился.
И действительно, с запада подходил второй брат, а за ним его хозяйка Баофэн. За ней следовал худой высокий мальчик. По всплывшему в памяти запаху я понял, что это Гайгэ. Какой высоченный вырос, негодник. Говорят, в наших глазах люди кажутся маленькими, но это ерунда. У меня всё высокое – высокое, а низкое – низкое.
– Глянь, второй брат, кто здесь! – воскликнул старший.
– Второй брат! – громко закричал я и побежал навстречу.
Этот чёрный пёс в гораздо большей степени унаследовал гены отца, но при всей внешней схожести я был значительно крупнее. Трое братьев, мы кружили вместе, тыкались носами, тёрлись друг о друга, радуясь встрече после долгой разлуки. Потом они стали расспрашивать о третьей сестре. Я рассказал, что у неё всё хорошо, что он принесла троих щенят, что их продали по хорошей цене, что семья хозяина получила немалую прибыль. Когда я спросил о нашей матери, они помолчали, а потом со слезами на глазах поведали, что мама умерла, хоть и не болела, наверное, от старости. Труп её остался в целости, потому что старик Лань Лянь своими руками сколотил деревянный ящик и закопал на своей драгоценной полоске земли, что само по себе высочайшая почесть.
То, как мы изъявляли друг другу чувства, привлекло внимание Баофэн. Она с удивлением рассматривала меня, видимо, из‑за моих размеров и свирепого обличья.
– Так ты – Четвёрочка? – проговорила она. – Когда же ты успел так вырасти? Такой ведь был крохотный.
Пока она рассматривала меня, я рассматривал её. После четырёх перерождений память Симэнь Нао хоть и не пропала, но на неё уже наложилось столько последующих событий, что, боюсь, если одновременно разворошить все дела далёкого прошлого, в мозгу всё так перепутается, что и до шизофрении недалеко. События в жизни, они как книга, листаешь страницу за страницей. Люди должны смотреть вперёд и меньше возвращаться к старым счетам истории. Собакам тоже надо идти в ногу со временем, обращаться лицом к реальной жизни. На уже пролистнутой странице истории я был её отцом, она была моей дочерью; в сегодняшней действительности я всего лишь пёс, а она – хозяйка моего брата‑пса и сводная сестра моего хозяина. Бледное лицо, волосы, хоть и без седины, но высохшие, как трава на стене, побитая инеем. Вся в чёрном, на обуви полоски белой ткани. Она носила траур по Ма Лянцаю, и от неё шёл тяжёлый запах, какой бывает, когда имеешь дело с покойником. На моей памяти она всегда была унылой, бледной, неулыбчивой, а её редкая улыбка походила на отражённый от снежного наста свет, горестный и холодный, такое трудно забыть, даже если увидишь мельком. Этот шалопай за её спиной, Ма Гайгэ, долговязый и худой, как отец, в детстве имел кругленькое личико, белое и пухленькое. Теперь же оно вытянулось и усохло, только уши торчат по бокам. Десятилетний мальчик, а на голове полно седых волос. Одет в синие шорты и белую рубашку с короткими рукавами – форма симэньтуньской школы. На ногах белые кеды, а в руках – зелёная пластмассовая чашка свежих и сочных алых вишен.
Братья повели меня показать деревню. Хоть меня увезли отсюда щенком и кроме усадьбы Симэнь впечатлений о деревне осталось немного, всё же это было место, где я родился. Как написал в одном из своих эссе паршивец Мо Янь, «мы привязаны к родным местам кровными узами». Поэтому, бегая по улицам и глядя по сторонам, в душе я был растроган. Вроде бы знакомые лица, запахи, которых раньше не было, многие запахи тех времён исчезли. Не чувствовалось волов и ослов, их запахи тогда больше всего бросались в нос. Из многих дворов несло ржавчиной, и я понял, что мечты времён народной коммуны о механизации крестьянского труда сбылись лишь после распределения земли между единоличными хозяевами. Чувствовалось, что над деревней витает возбуждение и волнение накануне больших перемен. На лицах светилось необычное выражение, словно вот‑вот должно случиться какое‑то крупное событие.
Во время прогулки нам встретилось немало собак. С братьями они оживлённо здоровались, а на меня взирали с почтением. Братья с самодовольным видом бахвалились:
– Это наш четвёртый брат, в уездном городе живёт, начальствует над всем собачьим сообществом, у него под началом больше десяти тысяч! – Вот братья у меня, умеют пыль в глаза пустить, число собак в уездном центре в десять раз преувеличили.
По моей просьбе они отвели меня навестить могилку нашей матери. Не только для того, чтобы поклониться ей. Было немало и исторических переживаний, которые трудно было им объяснить. Перерождаясь из Симэнь Нао в Симэня Осла, Симэня Вола, Симэня Хряка и Симэня Пса, я всегда был тесно связан с этим клочком земли, похожим на одинокий островок в океане. Всю землю к востоку от деревни засадили персиковыми деревьями, и я подумал, что, появись я на месяц раньше, здесь было бы целое море цветов. Теперь листва пожелтела, на ветвях полно маленьких пушистых плодов. Ланьланевские один и шесть десятых му всё так же упрямо являли характер. Посевы на этой зажатой между деревьями полоске казались слабенькими, но несгибаемыми. Засеял он свою землю, как выяснилось, чем‑то почти не оставлявшим следа. Только порывшись в глубинах памяти, я нашёл название этого злака и другие сведения о нём.
Это копытень, он устойчив к засухе, наводнениям и неплодородным почвам и не уступает по жизнеспособности сорной траве. Когда еды вдоволь, это растение можно использовать как эффективное лекарство.
Втроём мы немного постояли перед могилкой молча, потом повыли, задрав головы к небу и выражая скорбь. Могилка‑то была могилка: небольшой холмик размером с корзину, на котором тоже пробивались побеги копытня. Рядом с могилкой матери виднелось ещё три холмика.
– Слышал я, хряк здесь похоронен, – указал старший брат на ближайший. – Зла натворил без числа, но и собой поступился. Твоего маленького хозяина, маленького хозяина второго брата и ещё с десяток деревенских детей из полыньи спас. Детей‑то спас, а сам погиб.
– А вон те два, – подхватил второй брат, – могилы вола и осла. Поговаривают, что там почти и нет ничего, от осла лишь протез деревянный, от вола только верёвка. Всё это дела давно минувших дней, многого мы и не знаем.
На краю полоски была и настоящая могила. Холмик в форме пампушки, выложенный белым камнем и скреплённый цементом, мраморная надгробная плита с высеченными большими иероглифами уставного стиля: «Здесь покоится мой покойный родитель господин Симэнь Нао и его супруга, урождённая Бай». Я невольно затрепетал, душу охватило безграничное горе, и из собачьих глаз хлынули человеческие слёзы.