Два путника по дороге в страну вечности 14 глава




За ужином г‑н де К. де М. почти всегда восседает во главе стола. Если за едой разговаривают, то только по‑французски, но обычно здесь царит монастырское молчание – каждый безмолвно поглощает свою порцию многочисленных блюд, вкусных, обильных и простых; нет здесь только, как мы уже знаем, свежих овощей и скупо представлены фрукты. Дети не имеют права открыть рот, пока папенька не задал им вопрос, чем он нечасто себя утруждает. Разве что время от времени неожиданно спросит, как учатся мальчики и как выполняют свои уроки старшие девочки, – и те и другие от растерянности не всегда сразу находят ответ. Но, похоже, такие безмолвные трапезы были в Сюарле традицией. В дневнике моей двоюродной бабки Ирене отмечено, что на полвека раньше четыре мадемуазель Дрион за столом не обменивались ни словом.

После ужина папенька зимой и летом усаживается у камина. Он распечатывает газету, которую получает из Брюсселя, после чего на полчаса воцаряется молчание, еще более глубокое, чем за едой. Фрейлейн у лампы вышивает на пяльцах и, когда у нее возникает необходимость воспользоваться маленькими ножницами, старается как можно бесшумнее класть их на столик рядом. Дети сидят вдоль стен, прижавшись выпрямленной спиной к спинкам изогнутых стульев и благонравно держа руки на коленях. Этот сеанс неподвижности считается упражнением в хорошей осанке и благопристойных манерах. Маленький Октав, чтобы время шло быстрее, придумал, однако, немую забаву – состязание в гримасах. Щеки надуваются или, наоборот, втягиваются, глаза мигают, скашиваются, вращаются; язык бесстыдно выставляет напоказ свой кончик или свисает как тряпка; рот проваливается, как у беззубого старика, или уродливо растягивается, придавая юным лицам апоплексический вид. Лоб морщится, нос подергивается, как у жующего кролика. Фрейлейн, которая все видит, сгибается над пяльцами, делая вид, будто... Правила игры требуют сохранять при всех этих кривляньях полную серьезность. Хихиканье, смешок, даже заглушенный, могут заставить г‑на де К. де М. отвести свой лорнет от газеты: при мысли о катастрофе, которая тогда разразится, всех бросает в дрожь. От придворных и городских новостей г‑н де К. де М. переходит к парламентским прениям, которые прочитывает от строчки до строчки, бросает беглый взгляд на новости из‑за границы, смакует, ничего не пропуская, судебную хронику, биржевые сообщения и отчет о спектаклях, которые он не увидит. Потом тщательно складывает газету и кладет ее в корзину с дровами – она пойдет на растопку. Лица вдоль стен уже опять стали гладкими и невинными. Дети один за другим встают и подходят к отцу, чтобы поцеловать его, пожелав спокойной ночи.

Летом детей на четверть часа выпускают на волю, под липы – в чашке у Фрейлейн, которой каждый вечер подают отвар, прошлогодние цветы этих лип. Шумит и трепещет мощная ночная жизнь: шевелятся прихваченные лунной изморозью листья, попискивают, испугавшись хищника, птицы, высиживающие птенцов, во влажной траве хором поют лягушки, колотятся о большую масляную лампу насекомые, рискующие упасть в липовый отвар гувернантки. В конюшне совсем рядом бьет копытом лошадь; кучер с фонарем обходит свой мирок; вдали фермер хлопает тяжелой дверью хлева, где только что отелилась Рыжуха. Но дети из Сюарле – душой горожане: ничто не волнует их в окружающей природной среде. Их внимание скорее привлечет поблескивающий на балконе огонек сигары г‑на Артура, чем усеявшие небо звезды. Однако пора возвращаться в дом: Фрейлейн сказала, что уже слишком свежо; каждый берет на консоли в прихожей свою свечу. На смену игре в гримасы приходит другая игра – с тенями на стене, идущей вдоль лестницы. Жанна поднимается по ступенькам тем же способом, каким утром по ним спускалась. У отцовской двери понижают голос – папенька, наверно, уже спит. Перед сном никто не забывает помолиться, по крайней мере, так положено.

Обычай требует, чтобы 31 декабря дети письменно поздравляли отца с Новым годом: письмо, конечно, многократно переписывается, чтобы в нем не осталось ошибок. У меня случайно сохранились письма, написанные по этому случаю Фернандой в возрасте от девяти до двенадцати лет. Вот письмо, написанное в одиннадцать.

 

Дорогой папенька!

Позвольте по случаю Нового года пожелать Вам всего самого лучшего в этом году, прекрасного здоровья и долгой жизни, и при этом еще раз выразить Вам свою огромную, глубокую благодарность. Я молю Бога, дорогой папенька, чтобы в 1884 году он осенил Вас своим благословением и даровал нам счастье, еще долгие годы храня Вас в добром здравии для искренне любящих Вас детей и внуков и в особенности для почитающей Вас Вашей младшей дочери

Фернанды

Сюарле, 1 января 1884 года.

 

Нам неизвестно, как отвечал на эти излияния чувств г‑н де К. де М. Его новогодние подарки детям наверняка выбирала в Намюре Фрейлейн. Во всяком случае, каждый ребенок получал золотую монету, которую имел право хранить до вечера, после чего ее клали на его имя в банк на счет с процентами – предполагалось, что это должно научить детей бережливости и умению считать доходы.

Такая семейная жизнь кажется в наши дни гротескной, или чудовищной, или даже и той и другой вместе. Но дети из Сюарле не сохранили о ней особенно дурных воспоминаний. Тридцать лет спустя постаревшие Октав, Теобальд, Жоржина и Жанна вспоминали о ней при мне умиленно, с затаенной улыбкой. Молодые хиловатые ростки сумели пробиться и расцвести между камнями.

 

Физическая ущербность Жанны, умственная ущербность Гастона, быть может, сыграли известную роль в том, что в Сюарле почти не вели светской жизни. Однако на некоторых официальных торжествах присутствовали неукоснительно. Г‑н де К. де М. несомненно бывал на приемах у губернатора, а его дочери во время краткого промежутка между пансионом и замужеством – на местных дворянских балах. Они долго готовились к этим балам, а потом долго их вспоминали. Время от времени Фрейлейн вывозит барышень в Намюр, чтобы сделать покупки и нанести визит монахиням доминиканского монастыря. Кучер помогает мадемуазель Жанне взобраться в карету и выйти из нее.

Для визитов к родственникам семья из Сюарле может воспользоваться удобствами, железной дороги. К 1880 году железные дороги множатся, как в наши дни автострады, и кажется, что им суждено ветвиться и развиваться до скончания времен; вокзал становится символом современности и прогресса. Но хотя строгое разделение вагонов на три класса и поездки в купе, отведенных только для дам, позволяют строго соблюдать правила приличия, все‑таки молодым особам из Сюарле приходится сносить вокзальную толчею больших городов, таких, как Намюр и Шарлеруа; на Зоэ и Жоржину глазеют продавцы универсальных магазинов и, поднимаясь на ступеньку вагона, барышни рискуют оказаться предметом слишком настойчивой услужливости престарелых волокит. Впрочем, из‑за увечья Жанны передвигаться таким способом вовсе не так удобно. Фрейлейн предпочитает, чтобы ее барышни ездили в доброй старой карете, а если путь слишком длинен, передвигаются на смешанный манер: сюарлеский кучер высаживает молодых хозяек на местном вокзале, а кучер тех, кто пригласил их в гости, приезжает за ними на другой вокзал, таким образом избавляя их от сложных пересадок. Карета – все равно что родной дом: здесь сервируют домашний обед, Фрейлейн проверяет, хорошо ли ее ученицы выучили уроки, и в который раз рассказывает им забавные и поучительные истории – их у нее в запасе несчетное множество, и поколение спустя они будут доводить меня до белого каления.

Есть среди них, например, история о старике, уже немного впавшем в детство, которого сын и невестка кормят отдельно, подавая ему еду в деревянной миске, чтобы она не разбилась, если старик ее уронит. Однажды сын замечает, что его собственный маленький сынишка что‑то вырезает ножиком из подобранной деревяшки. «Что ты вырезаешь?» – «Вырезаю миску для тебя, когда ты станешь старым». Или другая история о мальчике, который вместе с отцом возвращается из деревни, где они купили кило вишен. Мальчику неохота нести слишком тяжелую корзину. Тогда отец берет ее у сына и по дороге ест вишни, выплевывая косточки. Каждые пять минут он по доброте душевной бросает на землю нетронутую вишню, которую малыш, нагнувшись, подбирает в пыли. Вот что выигрывает тот, кто не хочет быть услужливым. И, наконец, специально адресованная двум старшим барышням, уже невестам, жуткая история о девушке, которая во что бы то ни стало хотела, чтобы ее ручки в день свадьбы были белоснежными. Накануне венчания она завела их за голову и стоя проспала всю ночь. Наутро ее нашли мертвой. Чтобы поднять дух слушательниц, которые совсем скисли от этой истории, Фрейлейн отпускает одну из своих невинных шуточек, всегда одних и тех же и всегда на редкость дурацких. По складу натуры и из принципа она вечно поддразнивает девочек – в те времена считали, что таким способом можно воспитать силу характера. Время от времени кучера просят остановиться, и та из барышень, которой понадобилось по‑маленькому, стыдливо скрывается в высоких овсах.

В Маршьенн ездят довольно редко. Хотя на этот счет никаких документальных свидетельств нет, мне трудно поверить, чтобы г‑н де К. де М. мог без досады смотреть, как имение, название которого он носит в своем имени, переходит к детям от второго брака. Правда, с тех пор, как ему пришлось пережить это разочарование, если то было разочарование, протекло много лет. В семье Фернанды, где имена молодых покойников окружены легендами, никогда, однако, не упоминают о единокровной сестре Артура, Октавии де Поль де Баршифонтен, которая умерла родами в двадцать два года. Ничего неизвестно также о его единокровном брате Феликсе, который живет в Париже. Зато все хорошо знают живущего в Маршьенне Эмиля‑Поля и его молодую жену‑ирландку. Дети г‑на де К. де М. играют с их детьми, Эмилем и Лили, а впоследствии и с Арнольдом, но встречаются они редко. Впрочем, никто не посмеет даже на секунду усомниться в том, что эти две семьи питают друг к другу нежнейшую любовь.

Зато Ла Пастюр – всегда гостеприимно распахнутый рай. Добрая Зоэ, овдовев, чувствует себя очень одинокой и нежно принимает своих внуков. Она немного повторяется, когда рассказывает о своем возлюбленном Луи, каждый раз приглашая полюбоваться его портретом в парадном мундире и не забывая при этом показать парный к нему портрет, на котором изображена она сама в пышном платье темного шелка, оживленного кружевом воротника и манжет, с зажатым в пальцах маленьким платочком. Старая дама демонстрирует детям слегка пожелтевшие оригиналы нарядных кружев. Она балует своих гостей лакомствами – нигде не подают таких красивых и изысканных десертов, как в Ла Пастюр. Запомнятся детям и катанья в лодке на пруду с милой кузиной Луизой и красавцем‑кузеном Марком, – правда, если в катанье участвуют Октав и Теобальд, мальчишки немного портят удовольствие, грозя опрокинуть челнок. Зоэ умирает в семидесятилетнем возрасте – в листке, посвященном ее «Блаженной памяти», усопшую сравнивают с праведницами, о которых упоминает Писание. Дочь Зоэ тетя Аликс, умирает почти вслед за матерью, но овдовевший муж Аликс дядя Жан, сенатор и бургомистр Тюэна, продолжает добрые традиции Луи Труа. На фотографии 1885 года, которую мне недавно показали, этот седовласый господин прогуливает по парку Ла Пастюр Фернанду, приехавшую из Брюсселя с братом Октавом и Фрейлейн. Фрейлейн в своем неизменном черном платье с гагатовыми пуговицами сохраняет свой неизменный вид немецкой дуэньи. Фернанда, прехорошенькая и очень кокетливая, прячется от солнца под большим зонтиком. Худое бородатое лицо Октава еще не стало той маской, какой оно станет впоследствии, но в нем уже чувствуется беспокойство, которое в конце концов приведет этого брата Фернанды в больницу в Геле.

 

Но вернемся к эпохе Сюарле. До 1883 Фернанда больше всего любит навещать Акоз. По приезде девочки сразу же рассаживаются в красивой гобеленовой гостиной; Жанна, устроившись в глубоком кресле, уже его не покидает – в силу ее увечья с ней обращаются, как со взрослой. Любимица хозяйки дома – ее крестница Зоэ, которую среди прочих имен она наградила мужским именем Ирене: из‑за его окончания это имя, очевидно, приняли за женское, хотя в Римском календаре так назван Лионский епископ, принявший мученичество при Марке Аврелии. Говорят о предстоящих бракосочетаниях. Г‑жа Ирене по достоинству оценивает женихов, выбранных для двух старших девочек и, поскольку будущие мужья не имеют ни титулов, ни дворянской частицы «де», особенно подчеркивает, что они происходят из хороших семей. В жилах Ирене, ее покойного мужа и девочек течет кровь Труа и Дрионов, так что они сами принадлежат к этой буржуазной аристократии. Но разговоры с благочестивой родственницей непременно сворачивают на религиозные темы. Особенно много говорится о смерти праведников – это специальность г‑жи Ирене. Монахиня соседнего монастыря умерла в благовонии святости – целую неделю ее тело лежало в часовне без малейшего признака разложения. В другом монастыре у другой матушки, почти затворницы, открылись стигматы. Об этих чудесах стараются не рассказывать, опасаясь насмешек нечестивцев и радикалов. Фрейлейн и барышни почтительно слушают. Фернанда изнывает от скуки.

 

К счастью, приходит «дядя Октав» собственной персоной – взяв девочку за руку, он ведет ее смотреть диких животных и свору. Девочка семенит с ним рядом вдоль цветущих куртин. Она, слава Богу, еще не достигла возраста ложной стыдливости и кокетства. Пока ее даже нельзя назвать хорошенькой – просто тоненькая хрупкая травинка. Черты Фернанды еще не определились, но Октаву кажется, что он узнает узкий изогнутый профиль, который любил в своем брате и который не оставляет его равнодушным и тогда, когда он рассматривает самого себя с помощью двух зеркал. Вдобавок девочка носит в женской форме то же имя, какое носил Ремо, пока сам Октав не окрестил его по‑другому. Тридцать с лишком лет (уже!) прошло с тех пор, как он водил маленького Фернана рассматривать под стеклами парников проросшие семена. Мальчик звал его «мой милый череночник». Почему эта мелочь мучительно возвращает Октава к тому, с чем он, как ему казалось, покончил, смирился, и что, может, даже забыл? Девочка болтает. Больших собак и диких животных она боится, но цветы любит и запоминает их названия. Время от времени маленькая ручка тянется, неловко срывает, а вернее, выдергивает какой‑нибудь стебель или пучок травы. Дядя не без торжественности в тоне протестует: «Подумай о растении, которое ты искалечила, о его трудолюбивых корнях, о соке, который течет из его раны!..» Фернанда в смущении поднимает голову и, чувствуя, что ее укоряют, выбрасывает умирающий цветок, который сжимала в своей влажной ручонке. Октав вздыхает. Поняла ли она? Принадлежит ли она к тем немногим, кого можно научить, образовать? Вспомнит ли она о его выговоре на балу, когда у нее в волосах или на корсаже будет то, что Виктор Гюго называет «букетом агоний»?

Если идет дождь, Октав занимает Фернанду рассказами. Из его историй до меня дошла одна – история отшельницы эпохи Меровингов, святой Роланды, гордости местного фольклора. Каждый год в первый понедельник после Троицына дня процессия, проделывающая около тридцати километров, носит по окрестным полям мощи святой и благочестивого отшельника, ее современника. Один из традиционных привалов кортежа – парадный двор Акоза; наверняка Фернанда иногда помогала украшать двор цветами. Свежими глазами ребенка, которого все восхищает и ничто не удивляет, вероятно, смотрела она на странное шествие: впереди деревенский барабанщик и трубачи, за ними священники; участники процессии в немыслимых мундирах, которые они смастерили себе сами и которые своей пестротой напоминают о различных армиях, прошедших по этому уголку земли; милая небрежность в одежде мальчиков‑певчих. Фернанда, наверно, вдыхала аромат курений, затоптанных роз и более сильный запах дешевого вина и потной толпы. «Дядя Октав», который считает делом чести пронести раку на каком‑то отрезке пути, несомненно ценит сохранившиеся в этом празднестве элементы язычества, тоже священные и относящиеся к временам более далеким, чем девственница из Жерпина: во главе процессии ставят самых крепких крестьянок и крестьян, и отбор по традиции совершается в трактире, где его сопровождают обильными возлияниями; крестьяне радуются тому, что процессия топчет их поля, – тем плодороднее они будут. Когда восторг и возбуждение достигают апогея, парни, которые, почти как фавны, прыгают вокруг раки, пускаются преследовать девушек, имитируя эпизод из жития Святой Роланды. По адресу святой и ее благочестивого друга‑отшельника отпускаются всевозможные шуточки и, согласно местной традиции, когда две раки встречаются, они сами собой устремляются друг к другу.

История жизни Роланды в изложении Октава весьма далека от романтической банальности апокрифа XVIII века «Принцесса‑беглянка, или Житие Святой Роланды» и благочестивой прозы брошюрок, которые раздают в храмах. По ней прошлась рука поэта. Я не пытаюсь здесь подражать стилю рассказчика, который, конечно, отличается от стиля писателя. И все‑таки в этом повествовании будет то, что сохранила в памяти от своих последних при жизни Октава поездок в Акоз одиннадцатилетняя слушательница.

 

У короля ломбардцев Дидье была дочь, прекрасная, как ясный день, – звали ее Роланда. Отец обручил девушку с самым молодым из своих вассалов первой руки, Оже, про которого известно было, что он сын самого шотландского короля. Дидье и Оже были язычниками, они поклонялись деревьям, источникам и каменным идолам, какие встречаются на степных просторах.

А Роланда приняла христианство и втайне посвятила себя Богу. Понимая, что ни отец, ни жених не станут чтить ее обеты, она решилась бежать. Легкая, как гонимый ветром листок, промчалась она по альпийским ущельям и долинам, а потом углубилась в Вогезы. Оже, которому предательница‑служанка сообщила о побеге невесты, пустился по ее следам. Ему не составило бы труда догнать девушку и схватить за распущенные волосы. Но он ее любил и не хотел обходиться с ней, как хищник с пойманным им несчастным животным. Поэтому он держался на некотором расстоянии от Роланды.

Когда измученная беглянка останавливалась на ночлег, Оже останавливался тоже, прячась за скалой или купой деревьев. Когда она подходила к дверям фермы попросить хлеба или молока, он подходил туда вслед за ней и просил о том же. Только однажды Оже нагнал Роланду. Как‑то утром, видя, что она не встала со своего лиственного ложа, он осмелился подойти ближе и услышал, как она стонет в лихорадке. Много дней подряд выхаживал ее Оже. А как только ей стало лучше, удалился, прежде чем она успела его узнать, и не помешал ей двинуться дальше.

Наконец они очутились в Арденнском лесу. Роланда замедлила шаги. В долине между Самброй и Маасом Оже увидел, как она преклонила колени и стала молиться, потом поднялась, собрала в роще ветки и сплела из них шалаш. Оже сделал то же на другом склоне долины.

Несколько лет жили они так, питаясь ягодами и тем, что приносили им деревенские жители. Видя как молится Роланда, Оже вдалеке молился так же.

Однажды крестьяне нашли в сельской молельне мертвую Роланду. Они решили похоронить отшельницу в тяжелом языческом саркофаге, который на волах доставили к ее скиту.

Оже, стоя поодаль, наблюдал за погребением. Он еще несколько лет прожил той жизнью, к какой его приобщила Роланда. Наконец однажды вечером он умер. Сельчане, гордившиеся своими двумя отшельниками, решили соединить их, похоронив в одном гробу. Оже понесли на носилках к часовне Роланды, подняли крышку огромного саркофага, и скелет святой открыл объятия, чтобы принять в них возлюбленного.

 

Из какой несостоявшейся любви или, наоборот, увенчанной страсти, а может, из той и другой вместе почерпнул Октав то, что так преобразило легенду? Я сверилась с маленькими агиографическими сочинениями: они старательно расписывают славную генеалогию святой, включая ее, так сказать, в Готский альманах VII века; родители Роланды в свою очередь пускаются следом за дочерью и тоже посвящают себя Богу; верного принца невнятно дублирует верный слуга, сопровождающий принцессу, у которой есть еще и служанка. Октав все это опустил, не упомянув и о ее посещении Одиннадцати тысяч дев1. Зато он подчеркнул тему христианской Дафны, преследуемой варваром‑Аполлоном, и, главное, сочинил этот пронзительный жест умершей, а может, услышал о нем из уст какой‑нибудь старой крестьянки – эта удивительная подробность, вероятно, показалась людям в рясах слишком мирской. В таком виде рассказ становится в ряд с легендами о нежной страсти и соединении в смерти – цветок, произросший, наверно, в очень древнем кельтском мире и рассыпавший свои лепестки от Ирландии до Португалии и от Бретани до Рейнской области. Интересно, вспомнила ли о святых возлюбленных Жерпина Фернанда, когда, став поклонницей Вагнера, слушала в Байрейте сцену смерти Изольды, погибающей от любви? Думается, что услышанная в детстве подобная история должна навеки наложить отпечаток на мир чувств женщины. Она не помешала Фернанде впадать иногда в стиль газетной любовной переписки. И, однако, что‑то все‑таки осталось: легкая паутинка пряжи Святой Девы летним утром.

 

Октав умер смертью христианина, как мы помним, в ночь на 1 мая 1883 года – волшебной ночью, по традиции посвящаемой лесным духам, феям и колдуньям. А перед этим, 2 апреля, в Сюарле состоялась свадьба Зоэ. Быть может, известие о смерти «дяди Октава» оказалось для Фернанды менее важным, чем открытки, которые приходили от новобрачных, совершавших свадебное путешествие. В начале осени г‑н де К. де М. получил от Зоэ, которая жила теперь в маленьком замке А. между Гентом и Брюсселем, нежное письмо, в котором она благодарила отца за то, что он выдал ее за Юбера, такого славного, учтивого и хорошо воспитанного. Эти эпитеты наводят на размышления: после четырех месяцев супружеской близости Зоэ говорит о своем муже, как девица говорила бы о приятном незнакомце, увиденном на балу. Так или иначе, «взволнованная всем этим» (причем создается впечатление, что эти слова относятся как к ее браку, так и необходимости слишком часто посещать зубного врача), Зоэ радостно сообщала о том, что скоро приедет в добрый старый Сюарле вместе со своим Юбером, который намерен поохотиться. Тем временем она приглашала к себе двух младших сестер, чтобы повести их к брюссельской портнихе. Маленькая нимфа Фернанда и калека Жанна впервые побывали на примерке в зеркальном салоне модной портнихи. Однако все эти новые впечатления оказались для Фернанды только прелюдией. В ту осень в ее жизни случилось важнейшее для девушки событие до замужества: Фернанда поступила в пансион.

 

Не стану утомлять читателя описанием пансиона Сестер Святого сердца тех лет в Брюсселе. Я не знаю, ни как он выглядел, ни какую жизнь в нем вели; мое описание стало бы списком с романов того или близкого к тому времени, посвятивших несколько страниц такого рода заведениям. Из всего, что сохранилось у меня от этого периода жизни Фернанды, самое существенное – папка с отметками и аттестатами за триместр, а также копия правил внутреннего распорядка, тщательно переписанными от руки на линованной бумаге. («Клякса – неуд». «На уроке не открыла тетрадь – неуд». «В пенале не было всего, что полагается, – неуд». «Три ошибки – переписать задание». «Три раза запнулась – не выучила урока». «Была рассеянной – неуд». «Ответила, не будучи спрошенной, – неуд »). Аттестаты за год розовые («Очень хорошо ») или голубого цвета («Хорошо »); аттестаты желтого цвета («Посредственные успехи ») и зеленые («Плохая успеваемость »), очевидно, не сохранились. Впрочем, судя по всему, до 1886 года перед нами – образцовая ученица. Фернанда на первом месте в священной истории, во французском, в сочинении, истории, мифологии и космографии, в письме, чтении и арифметике, в рисовании, гимнастике и гигиене. Она идет второй в литературе, декламации и естественных науках. Но позднее положение меняется к худшему.

Причины стремительного падения вниз после таких триумфальных успехов Фрейлейн не раз обсуждала в моем присутствии. Гувернантка считала, что всему виной – увлечение или, другими словами, любовь. Дама из Голландии, баронесса Г. доверила Сестрам Святого сердца свою дочь Монику, чтобы окончательно отшлифовать ее образование и знание французского. На самом деле французский язык мадемуазель Г., на каком часто говорили в старинных семьях иностранцев, где он передавался из поколения в поколение, мог только пострадать от соприкосновения с бельгийским произношением. Так или иначе, приезд мадемуазель Моники Г. (имя и начальная буква фамилии мной изменены) взбудоражил маленький монастырский мирок. Молодая баронесса (как выразились бы в ту эпоху в Бельгии) была очень красива, причем той красотой креолки, какую можно иногда встретить в Голландии и от которой захватывает дух. Фернанда с первой минуты полюбила эти темные глаза на золотисто‑смуглом лиц тяжелые черные локоны, без затей зачесанные кверху. Духовная сторона тоже сыграла роль в этом восхищении. Моника отличалась других барышень, которые всячески старались привлечь к себе в мание суховатой живостью на французский лад – в ней была как то ласковая серьезность. Фернанду, для которой религия означала прежде всего ряд зажженных свечей, украшенные цветами алтари, благочестивые картинки и монашеские одежды, наверняка удивил сдержанный пыл, владевший ее подругой: юная лютеранка любила Бога – Фернанда о нем в этом возрасте не задумывалась. Зато предаваться укорам совести Моника была склонна менее, чем девушки‑француженки, привыкшие к исповедальне и скрупулезному перечислению своих маленьких грешков. Фернанда подпала под обаяние пылкой натуры, сочетавшейся со сдержанной повадкой.

Если верить Фрейлейн, причиной резкого снижения отметок образцовой до той поры ученицы было одно из тех героических пари, заключить которые возможно только в отрочестве: чтобы предоставить иностранке занять первое место, Фернанда отступала на второй план, плохо готовила уроки, нарочно запиналась. Принимая во внимание время и место, подобное самоотречение можно назвать почти возвышенным и исключить его нельзя, но кое‑что, конечно, следует отнести на счет той безмерной рассеянности, какая сопутствует любви («Была рассеянной – неуд ») и ощущения, что по сравнению с любовью все ничтожно, даже похвальные листы с позолоченным обрезом, выдававшиеся в монастыре Святого сердца.

Понимаю, что меня могут обвинить в сознательном утаивании или в намеках, если я обойду молчанием вопрос о том, могла ли примешаться к этой любви доля чувственности. Впрочем, это разговор праздный – все наши страсти всегда чувственны. Можно разве что задуматься над тем, в какой мере эта чувственность выразила себя в поступках. В эпоху и в среде, нами описываемых, воспитательницы старались держать доверенных их попечению девушек в таком неведении относительно плотских радостей, что едва ли отношения двух учениц Сестер Святого сердца могли облечься в подобную форму. Правда, неведение не принадлежит к числу непреодолимых препятствий – чаще всего оно поверхностно. Чувственная близость двух однополых существ слишком свойственна человечеству, чтобы полностью исключить ее возможность в самых строгих пансионах былых времен. Несомненно она возникала не только среди бесстыжих девочек Колетт и довольно искусственных девушек‑гибридов Пруста.

Но неведение, столь тщательно оберегаемое, подкреплялось в те годы (если вдуматься, весьма парадоксальным образом) преувеличенной стыдливостью, которую прививали с самых юных лет, а это наводит на мысль, что матери, няньки, гувернантки в этих святых семействах, а позднее бдительные монахини, сами того не подозревая, страдали навязчивой чувственностью. Страх и ужас перед плотью выражается в сотнях мелких запретов; их принимают как нечто само собой разумеющееся. Молодая девушка никогда не должна рассматривать свое тело; снять рубашку в присутствии подруги или родственницы – поступок не менее ужасный, чем самая смелая плотская вольность; обвить подругу рукой за талию неприлично, как, впрочем, неприлично обменяться взглядом на прогулке с красивым молодым человеком. Чувственность представляется не как нечто греховное, а как что‑то нечистоплотное и, во всяком случае, несовместимое с хорошим воспитанием. Однако не исключено, что две пылкие девочки, сознательно или неосознанно пренебрегая всеми этими аргументами, хоть они и сильно действуют на женскую натуру, в поцелуе, в едва выраженной мимолетной ласке или, что менее вероятно, в полном сближении тел открыли для себя сладострастие или хотя бы его предчувствие. В этом нет ничего невозможного, однако эти предположения весьма неопределенны и, вероятно, сомнительны: говорить об этом – все равно, что вопрошать, насколько близко ветерок мог склонить друг к другу два цветка.

Так или иначе, ведомость за триместр в апреле 1887 года свидетельствует об учебном крахе Фернанды. Когда‑то блестящая ученица теперь занимает двадцать второе место в священной истории и арифметике, четырнадцатое в эпистолярном стиле, тридцатое в географии. В грамматике она на пятом месте, хотя в течение триместра как бы случайно дважды оказывается на первом. Вслух она читает невнятно, и это тем более удивительно, если вспомнить, что ее мужу, судье строгому, позднее доставляло большое удовольствие ее слушать. В рукоделии Фернанда превзошла самое себя – она на сорок третьем месте из сорока четырех. Зато она достигла некоторых успехов по части порядка и бережливости, и в аттестате признают, что она прилежна, а это противоречит предположениям Фрейлейн. Поведение ее в классе стало лучше, но она совершенно не следит за своим внешним видом и не старается исправиться. Она продолжает любить естественные науки, быть может, вспоминая названия цветов, которым ее учил «дядя Октав». Ее знания в английском «неосновательны » и, как говорится в аттестате, «ее характер еще не сформировался ».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: