– Но воды здесь нет.
– Нет. Воды нет, а на городскую набережную я редко выбираюсь.
– Я слышал, начальник станции любит парусный спорт.
– Да, верно. У меня есть лодка в районе Порвоо. Раньше – я имею в виду до этих войн, – я проводил отпуск на море, в Кауниссаари, в Суурсаари, там я жил на полном пансионе у одного знакомого.
– Хорошее было время. – Собеседник стряхнул пепел с сигареты. – Я родом не из этих мест, я из Коккола, с побережья. У нас там попросторнее, чем тут у вас.
– Вот что, из Коккола! Там у меня жил двоюродный брат, морской капитан Карлберг, может, слышали такое имя?
– Ну как же, Калле Карлберг. Мальчишкой я был у него на корабле юнгой.
– Ах так! – Начальнику станции показалось неудобным, что человек, которого все осуждали, служил юнгой у Калле. Хотя с тех пор прошло много лет.
– С той поры много воды утекло, – sofööri как бы продолжил его мысль, – последний раз я встретил Калле в тридцать седьмом году в Хельсинки. Сильно он постарел.
К тридцать седьмому году Калле уже пролежал три года в сырой земле. Начальник станции чуть было не сказал об этом, но решил, что не стоит.
– Очень плох был Калле в тридцать седьмом году, очень плох, – не удержался начальник станции. Собеседник взглянул на него исподлобья.
– Народ нынче много ездит, – продолжил он разговор.
– Да, ездит.
– Катаются туда и сюда, сначала приезжают, потом недолго думая уезжают, потом обратно едут. А у Гансов впереди тяжелые времена.
– Да, похоже на то.
– Точно, точно. Не успевают увозить своих прочь так быстро, как хотелось бы. Госпожа была у них переводчицей, она говорит по‑немецки как лошадь – так и чешет!
– Вот что!
Начальник станции обиделся. Как лошадь! Он переставил свою трость, сделал шаг в сторону, мужчина тоже шевельнулся и тоже шагнул в сторону. Девушка в киоске за стеклом поклонилась. Начальник станции официально поздоровался с ней, уборщица прошла мимо, она тоже поклонилась, старая женщина; начальник станции не сразу ее заметил, остановился, оглянулся и поздоровался. Нельзя не замечать людей, особенно подчиненных или находящихся в более низком положении, это вызывает у них неприязнь, порождает ненужные разговоры.
|
– Домой идете?
Sofööri сплюнул, бросил окурок на дорогу, начальника станции разбирало зло, он терпеть не мог мусора на мостовой и на платформе. Раньше на станции была девушка с совком, которая ходила и подбирала мусор, теперь времена другие, в последние годы приходится привыкать ко всему. Вся станция была как сплошной мусорный ящик. Приходили поезда с эвакуированными, прибывали воинские составы, приезжали люди, располагались по углам зала ожидания и в ресторане. У них с собой были бумажные мешки и узлы, вещи, завернутые в газету, и без лишних угрызений совести все бумажки, мусор, пустые пачки от сигарет, детские какашки они оставляли тут же.
Жалко было смотреть на этих людей, конечно жалко, но разве несчастье означало, что надо было стать совершенно безвольным, так опуститься – ведь это только удваивало несчастье, делало человека равнодушным ко всему. И коль уж они остались в живых, то при такой ситуации человек должен быть смелым, стать как бы выше самого себя, радоваться свободе, радоваться весне посреди всей убогости, заботиться о себе, поднимать свое самосознание. Начальник и сам нуждался в этом – поднять чувство собственного достоинства! Перед ним стояли вопросы, за которые он был в ответе – во всяком случае в какой‑то мере, но у него не хватало смелости взяться за них. Стыдно сказать, но он не решался.
|
«Ты слишком деликатный человек», – не раз говорила ему сестра. Он отрицал это, он знал, что на службе он строг, точен, от подчиненных он требовал исполнительности, как и следовало, если хочешь быть примерным начальником. И вот наступило такое время, которого человек, собственно говоря, должен бы бояться всю жизнь, но которого нельзя предположить сегодня или допустить в будущем. Теперь такое время настало, но станция выдержала. Поезда приходили и уходили когда и как вздумается, случались замены, заторы, составы передвигались с одних путей на другие, по линии шла ошибочная информация, часто противоречивая, но на его участке пути, на его пристанционной территории пока еще было хорошо.
Зато сам он почти не бывал дома, частенько даже не ночевал. Давно уже позабыто нормальное служебное время, и если он ночью спал и в эти часы что‑нибудь случалось, то он был за это в ответе. Иногда он посреди ночи вскакивал с постели, ему чудились столкнувшиеся поезда, он слышал грохот, видел людей, вылетающих из вагонов как тряпичные куклы, во сне он ползком обшаривал свой участок пути, ища на рельсовых стыках бомбы, мины, – господи, он знал про все это! – и он выстоял. В сущности – и он однажды мысленно сказал это самому себе – в нем выросла какая‑то новая сила, он как бы вступил в новое измерение, о существовании которого раньше не подозревал. И вот теперь эта возня с привокзальным рестораном поколебала равновесие, столкнулась с новой народившейся силой, той самой, которая так нужна была ему в нынешние времена.
|
Прогуливаясь, начальник станции и sofööri дошли до калитки перед служебной квартирой начальника станции. Он остановился, sofööri тоже. «Неужели он думает, несчастный, что я приглашу его к себе, этого sofööri, про истинные занятия которого я ничего не знаю и который выглядит таким простолюдином, несмотря на свою приставку „фон“»? Начальник станции посмотрел на стену дома, белевшую сквозь ветки лиственницы. 13 окне столовой стояла сестра, и, конечно, в накрахмаленном белом переднике. «И зачем только она так вырядилась? Если она еще откроет окно и что‑нибудь крикнет, как она иногда делает, я удушу ее собственными руками».
Но сестра ничего не крикнула и отошла от окна, начальник станции козырнул, открыл калитку и зашагал по песчаной дорожке к парадной двери. Садовые скамейки были вычищены, листья собраны в кучи, это было удивительно в наши‑то времена, при дикой нехватке рабочей силы, но начальник станции знал, что это дело добрых рук Саволайнена. Старенький, дряхлый станционный служащий, который раньше стоял в дверях зала ожидания и проверял у пассажиров билеты на платформу (теперь этих билетов уже никто не спрашивал), так вот, этот человек считал для себя делом чести содержать в порядке дорожки и газоны: длинная дорожка рядом с вокзалом, газон перед окнами столовой и овальный газон с северной стороны. Сестра любила старика и приглашала его в кухню на чашечку кофе‑суррогата всякий раз, когда он работал в саду.
Сестра придерживала открытой входную дверь, пока начальник станции поднимался по ступеням. Ничего не говоря, он прошел мимо сестры, бросил форменную фуражку на полку, проследовал прямо в свой рабочий кабинет, снял пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула. Подошел к шкафу, достал коричневый бархатный халат, сунул руки в широкие, на шелковой подкладке рукава, завязал пояс, вздохнул с облегчением. Трудовая кольчуга была скинута с плеч. Он подошел к шкафчику возле письменного стола, сунул туда руку и шарил, пока из глубины, как игрушка, не выкатилась бутылка, наполовину пустая; при движении она издавала приятное бульканье. Он взял бутылку, взглянул на дверь, быстро подошел к большому секретеру светлого дерева, открыл его, потянул за медное колечко и отворил боковую стенку, достал с полочки красивую рюмку лилового стекла, налил до краев коньяку и разом опрокинул коньяк в рот, однако не проглотил его сразу, а держал во рту так, чтобы щеки, десны, нёбо ощутили силу и крепость напитка, откинул назад голову и медленно выпил коньяк.
– Иди кушать, – раздался голос сестры. Это была удивительно мудрая женщина, она никогда не входила к нему без стука, а звала его через дверь, из зала или из передней. И правильно, ведь он тоже не бывал в комнате сестры, разве только по ее просьбе. Начальник станции поблагодарил, прошелся по комнате, поводя плечами, словно с них свалился тяжелый груз – так лошадь мотает головой, когда с шеи снимают хомут; он остановился у окна, сквозь просыпающиеся ветви кленов и липы взглянул на небо. Живая изгородь из боярышника заслоняла пути и задерживала пыль, кустарник был густой и хорошо подстриженный.
Начальник постоял с минуту перед окном, барабаня по стеклу пальцами, остался доволен всем увиденным, – здесь был совсем иной вид, чем тот, который он созерцал целыми днями на работе, уселся в кресло, откинулся назад и закрыл глаза. Перед ним сразу возник образ госпожи, ее маленькие пальцы, унизанные блестящими перстнями. Стройные ноги, обтянутые тонкими шелковыми чулками, одежда, фигура, голос, звучавший в его ушах как музыка.
Положение было не таким простым, как могло показаться. Начальник станции вернулся к секретеру, налил вторую рюмку, медленно походил взад и вперед по комнате с рюмкой в руке, изредка отхлебывая по маленькому глоточку. Сложившаяся между ним и хозяйкой привокзального ресторана связь, – он быстро проглотил вместе с коньяком это показавшееся ему неприличным слово, подумал и решил, что вправе назвать это неким потоком, потоком взаимных мыслей и чувств‑симпатий. Что ни говори, а это было все‑таки симпатией.
Госпожа предстала перед его мысленным взором, и образ ее был обворожителен. Приятно было и то, что госпожа со своей стороны постоянно поддерживала с ним контакт, а как иначе это можно было истолковать – госпожа испытывала к нему дружеские чувства, даже привязанность. Однако во всей этой приятности, во всех проявлениях дружбы был странный, пугающе‑утонченный, какой‑то греховный привкус. Начальник станции отпил еще коньяка. Остановился, поднял рюмку, рассматривая ее на фоне вечернего закатного неба.
Про это он тоже позабыл: коньяк! Коньяк был со складов госпожи. Получен в подарок на пасху, вокзальная служанка прибежала вечером в страстной четверг и принесла пакет, в котором были маленькие желтенькие пасхальные цыплятки, коробка конфет и бутылка коньяка. Лучшего французского коньяка. Вместе с сестрой они открыли пакет, уже зная заранее, что в нем запрещенный товар, но они приняли пакет и, увидев бутылку, начальник станции взял ее в руки, прижал к груди, обнял и, танцуя, обогнул обеденный стол. Сестра молчала. Она вытащила коробку конфет, повертела ее в руках, лучшие шоколадные конфеты из Швеции.
– Это должно быть предназначено мне, – проговорила она, – но я не собираюсь из‑за конфет пускаться в пляс.
А на рождество явился посыльный госпожи, позвонил в дверь и вручил сверток, который он едва дотащил. Начальник станции дал парню на чай, потом пожалел об этом, получилось, будто он сам заказал все эти товары, с трудом поднял сверток, перенес его в столовую, поставил посреди стола. Служанка пришла накрывать к обеду, он отослал ее прочь. Еще недоставало, чтобы служанка пронюхала про такие секреты!
Вошла сестра, увидела принесенный пакет, ничего не спросила, поняла все без слов, чуть ли не бегом подошла к двери между кухней и коридором, поговорила со служанкой, – наверно отослала ее куда‑нибудь, – вернулась в столовую, шла осторожно, будто приближалась к бомбе, готовой разорваться. Так они и стояли рядом, смотрели на пакет, долгое время не произнося ни слова. Наконец начальник станции сказал, что пакет тяжелый. Потом он прошел к себе в комнату, принес оттуда длинные остроконечные ножницы, разрезал бечевку, развернул крафт‑бумагу, которой пакет был обернут в три слоя. В бумаге была коробка, тоже обмотанная бечевкой, начальник станции перерезал ее и открыл крышку. Коробка была нарядно украшена, вся выложена изнутри яркой рождественской бумагой.
– Где она все это достает? – спросила сестра, надела очки и принялась внимательно разглядывать картинки. – Из Швеции, – сама же ответила на свой вопрос, – по меньшей мере раз в месяц она бывает в Швеции, якобы по делам Красного Креста.
Сестра развернула шуршащую бумагу, посмотрела на золотую звездочку над яслями, где младенец Иисус в красном плащике полеживал в окружении матери, отца, овец и ослов! На синем небе среди звезд толстощекие ангелы дули в золотые трубы и тромбоны; ангелы стояли на белых облаках, крылья у них были розоватыми.
– Открывай, – нетерпеливо сказал начальник станции, сестра взялась за бумагу двумя пальцами, осторожно отогнула крышку. В правом углу коробки лежал большой сверток, обернутый в рождественскую бумагу, под ним был пергамент с рождественской картинкой. На картинке был изображен веселый розовый поросеночек с четырехлистным клевером во рту.
– Окорок, – выдохнула сестра, – она послала нам окорок. Что будем делать?
Начальник станции протянул руку, сунул пальцы под пакет, попытался поднять его, но сверток даже не шевельнулся.
– Пожалуй, несколько килограммов, – шепнула сестра, – пять или шесть. Может быть, нам отнести это назад?
Тем временем начальнику станции удалось извлечь сверток из коробки, пергамент кое‑где порвался, соленая вода капнула на белую обеденную скатерть.
– Течет, – сказала сестра и, метнувшись к шкафу, быстро подставила под окорок большое овальное блюдо. Они стояли рядом, глядя на пергаментный сверток. Сестра пальцем надорвала бумагу, белый жир и сочное соленое мясо виднелись сквозь отверстие.
– Господи боже, – сестра выдохнула снова, – что там еще?
Она больше не могла ждать, засунула руку в коробку, достала еще сверток, тоже обернутый в яркую бумагу и завязанный красной шелковой лентой.
– Я понюхаю, – шепнула она и прижалась лицом к пакету. – Это кофе. Кило или даже целых два настоящего кофе. – Рука у сестры дрогнула, когда она положила пакет на стол. – В зернах, – добавила она через минуту. – В прошлом месяце ты достал у Сихвонена двести пятьдесят грамм, и я берегла этот кофе к рождеству как сокровище. Что мы с этим будем делать, скажи? – голос сестры был тревожен, словно все привычные понятия перевернулись вверх дном. Они, послушные закону люди, добропорядочные, посреди этих беззаконных товаров. – Стократ беззаконных, – повторила сестра.
– Кофе мы выпьем, – односложно произнес начальник станции и тут же устыдился своих слов: к подобным вещам нельзя было подходить так просто, так прямолинейно. Он осуждал себя, повернулся, отошел к окну, постоял с минуту и, заложив руки за спину, смотрел на улицу.
– Еще и сахар, – раздался возле стола голос сестры. – И какао, американское, готовое к употреблению, сырой кофе в зернах… Бог мой! Шоколадные конфеты, эта коробка весит не меньше килограмма… Да, с килограмм, конфеты в два слоя. Она привозит их из Швеции. Чего только она не достает там, но как ей удается провезти все это через границу? Или все это товары для Красного Креста, скажи? Чьи продукты мы с тобой тут разбираем?
Начальник станции подошел к столу, заглянул в коробку. Она была почти пуста, и только в левом углу стоял предмет, завернутый в золотистую бумагу. Начальник станции вытащил сверток, подержал в руках, отогнул сверху бумагу, понюхал и глубоко вдохнул. «Коньяк, – сказал он, – коньяк» – и прошел прямиком через столовую в свой кабинет, открыл дверцу секретера, отворил ключом шкафчик в задней стенке секретера, поместил туда коньяк в золотистой обертке, постоял и с минуту смотрел на него, прежде чем закрыть шкафчик, потом повернул ключ, положил ключ в один из маленьких выдвижных ящиков с другой стороны секретера. «В третий сверху», – пробормотал он про себя, положив сверху на ключ какие‑то квитанции, чтобы никому не вздумалось его там искать. После этого он вернулся в столовую.
– Господи боже, – шепотом говорила сестра, – куда я все это дену, как я приготовлю этот окорок? Ведь Лийна знает, что у нас есть из продуктов, сколько сала нам удалось припасти к рождеству.
– Это наше дело, – ответил начальник станции.
…И вот как все вышло: Лийну решили отправить на рождество домой. Девушка, веселая как птичка, купив матери в подарок сковороду, рано утром в половине пятого собралась на поезд. Стараясь не греметь, она стала спускаться с вещами по лестнице, споткнулась на верхней ступеньке, полетела вниз с сумками и пакетами и грохнулась посреди прихожей. Она лежала на полу и кричала как свинья, которую волокут на убой, – начальнику станции не понравилось это сравнение, но когда сестра описала, как все произошло, он его одобрил. Край сковородки разбил девушке руку – перелом, утром спозаранку в больницу, на руку наложили лубок, тем и закончился рождественский полет Лийны.
То утро запомнилось начальнику станции: бледное туманное утро в канун рождества, девушка стоит в окне столовой, смотрит сквозь проступающие в тумане ветви деревьев на поезд, который, пыхтя и посвистывая, тихо покатил со станции на запад, в ту сторону, куда и Лийне надо было бы ехать домой. Начальник станции подошел к ней, постоял рядом, положил руку на плечо девушки, сказал, что в жизни случаются неожиданности, зачастую весьма неприятные. Девушка плакала, слезы текли у нее по щекам, и начальник станции достал из кармана чистый, аккуратно сложенный льняной носовой платок и утер им слезы Лийны. «Излишняя фамильярность», – подумал он потом, но ему было жаль девушку.
– Вышло даже как‑то хорошо, – сказала сестра чуть стыдливо.
Хорошо, что сломалась рука, уж коли девушке пришлось остаться. Она почти не могла помогать по хозяйству и была так удручена своим горем, что наверняка не заметила бы, если бы даже ей подали отравленных крыс. Сестра приготовила окорок. Ели, пили кофе, пропустили по глоточку хорошего коньяку, попробовали шоколадных конфет. Лийна тоже сидела за столом. Кофе и конфеты обрадовали девушку, она была лет двадцати, еще по‑детски наивна, приехала из деревни. И когда начальник станции налил в рюмку капельку коньяка, протянул девушке и выпил с ней вместе, пожелав доброго рождества, то девушка оживилась, забыла про горести, и хотя коньяк был дорогим и ценным напитком, он подлил ей еще и заметил, как красиво порозовели девичьи щеки, светлые пряди витками закручивались на щеках, сломанная рука в повязке как крыло рождественского ангела – но, правда, с другой стороны.
Сам он сегодня днем в страшной спешке (как на пожаре) сходил и купил для хозяйки ресторана рождественский цветок, белую, выращенную в горшке сирень; он отнес ее к дверям госпожи, вздохнул от облегчения, услыхав, что госпожи нет дома, она уехала в свое поместье встречать рождество, пожелал прислуге счастливого рождества, пришел домой с легким сердцем, в праздничном настроении.
Дойдя в своих мыслях до этого места, он поставил пустую рюмку на секретер, пересек кабинет, под развесистой пальмой прошел в столовую, сел на свое место, вытащил салфетку из колечка, взмахом руки развернул ее, один уголок подсунул под жилет. Сестра пришла с кухни. Было просто непостижимо, как хорошо эта женщина знала его привычки, как вовремя умела подать еду. Вот и сейчас, такой нежный деликатес, как суфле, был в руках сестры румяным, пышным и красивым. Он смотрел на суфле, и возбужденный коньяком аппетит разыгрался от душистого запаха еще больше. Сестра поставила блюдо на стол рядом с начальником станции, протянула ложку, начальник станции взял ложку, подержал ее несколько секунд в воздухе над золотистой корочкой в знак уважения и признания кулинарного искусства сестры, потом погрузил ложку в мягкое содержимое, положил на тарелку, приятный запах усилился, горячий пар поднялся в воздух, начальник станции взял еще вторую и третью ложку, предложил сестре.
– Ты догадываешься, о чем сейчас говорят в городе? – Сестра посмотрела на брата через стол.
– Нет, конечно. – Начальник станции попробовал суфле, оно так и таяло во рту.
– Все говорят, что у госпожи ребенок в Швеции.
– Ребенок! – Начальник станции никогда ничего не слышал про ребенка. Госпожа была когда‑то замужем и развелась. В связи с тем браком про ребенка не упоминали. Он сказал это сестре и продолжал есть.
– Но госпожа была замужем еще до того брака, – продолжала сестра. – За изысканным, красивым мужчиной, говорят, он был похож на Тирона Пауэра.
– А это кто – Тирон Пауэр?
– Не знаешь! А я знаю. Так вот, тот ее муж был во время освободительной войны[6]настоящим героем, неделями работал в подвале, в штабе у красных и потом почти совсем потерял зрение.
– И какой дьявол тебе только рассказывает все эти истории? – рассердился начальник станции. Опять был испорчен такой изысканный обед, и опять какой‑то человек, кто‑то похожий на Тирона Пауэра, герой, потерявший зрение.
Омерзительно! Он опустил вилку на тарелку, встал из‑за стола, прошелся, отвратительное чувство, словно тошнота. Он присел к столу, взял в рот кусочек суфле, проглотил, подумал обо всех тех мужчинах, которые крутились вокруг хозяйки ресторана, которые бросили ее или которых она выгнала – откуда ему это знать? Этот Ловенталь – ничтожество, тот плюгавый офицеришка – тоже ничтожество, а Пауэр? Преувеличенные россказни, именно так и рождаются истории. Он посмотрел на сестру и сказал, что тот ребенок – если он вообще существует – должен быть взрослым человеком. Если правда, что его отец сидел в подвале штаба у пуникки[7], то сыну должно быть где‑то под тридцать.
– Неужели у тебя нет чувства времени? – спросил он сердито. – Если у тех других дам нет, то у тебя‑то должно быть.
– Но этот сын в Швеции, он вовсе не от того красивого, ослепшего человека. Этот ребенок родился… Ты, конечно, не поверишь… И почему‑то сердишься… Но этот ребенок родился в Швеции во время войны.
– Неужели все женщины в нашем городе потеряли рассудок! – начальник станции вдруг заметил, что кричит, и сделал паузу, чтобы сдержаться. – Я видел эту женщину каждый день, во всяком случае достаточно часто, и не такой уж я идиот, не такой несведущий, не такой дряхлый, чтобы не заметить, если женщина… хм… находится в интересном положении.
– А я думаю, что это правда, – проговорила сестра и посмотрела в глаза начальнику станции. – Они говорят, что именно из‑за этого тот мужчина, которого ты всегда называешь плюгавым офицеришкой, – просто ужасно, когда ты употребляешь такие слова! – что именно поэтому он и ушел от нее.
– Оставил беременную женщину? Значит, не напрасно я называл его плюгавым офицеришкой. Забулдыга!
– Ну как ты не понимаешь? Тот ребенок был не от офицера. Он был от…
– Хватит! Молчи! Может, они знают, чей был тот ребенок? Какие невоспитанные, жестокие люди. Не думают, что говорят. Я не понимаю, как ты можешь слушать их басни, почему ты не уйдешь, когда начинаются сплетни?
– Да ты не принимай все так близко к сердцу… Если сказать правду, то они подозревают, что это ребенок одного министра, ты же знаешь… Одного из тех, кто постоянно бывал у госпожи и в городе, и в поместье.
– Постыдилась бы! – Начальник станции рассердился не на шутку. – Как это женщина может справляться с работой, быть всегда на людях, держаться так очаровательно, как она, и в то же время ждать ребенка.
– Говорят, что ее служанка каждое утро туго шнуровала ей корсет, госпожа хваталась за косяк двери, а служанка затягивала, и говорят, каждый раз боялась, что ребенок умрет от этого, но госпожа так требовала.
– И теперь служанка распускает эти сплетни?
– Этого я не знаю.
– Выходит, не знаешь, а все‑таки говоришь. Унижаешься до того, что чернишь доброе имя человека, который относился к тебе хорошо, всячески проявлял к тебе свою дружбу. Будь добра и ешь сама свой деликатес. Если позволишь, я встану из‑за стола.
Начальник станции снял салфетку, сложил ее, свернул трубочкой и сунул в серебряное колечко, поднялся из‑за стола неторопливо и с достоинством, как будто где‑нибудь на торжественном приеме, поставил на место стул, повернулся и пошел медленным шагом, – но не как обычно к себе в комнату, – а в переднюю. Сестра слышала, как он снял с вешалки пальто, достал из коробки мягкую фетровую шляпу, открыл и закрыл переднюю дверь. Сестра быстро подбежала к окну боковой комнаты, увидела брата: медленно, чуть откинувшись назад, высоко подняв голову, с тростью под мышкой, он прошел через двор к калитке, открыл ее, потом закрыл и свернул на дорогу, ведущую в город.
Сестра вернулась в столовую, села за стол, начала есть остывшее, утратившее пышность суфле, почувствовала, как слезы набегают на глаза, утерла их, стала глотать лакомство, снова утерла слезы, так и не доела, не собрала, как обычно, посуду на поднос, стоявший на сервировочном столике, а подошла к коридорчику, ведущему на кухню, позвала Лийну излишне громким голосом и, когда та появилась в дверях кухни, велела ей убрать со стола посуду.
– Десерт подавать не надо.
Время вечернего скорого поезда. Тихий туманный воздух; черный дым клубился низко над вокзальной территорией. Начальник станции сидел в своем кабинете, обхватив голову руками. Его давило все, вся жизнь. Работы было слишком много, она утомляет человека в его годы, – так сказала сестра, – ехидна! Как будто мужчина пятидесяти трех лет от роду уже списанный человек. А разве жизнь не утомляет всех? Разве Янтунен, второй диспетчер, не грохнулся на пол посреди багажного отделения, женщины оттащили его потом к стене, чтобы очухался. Усталость, напряжение, анемия, так сказал железнодорожный врач, но отпуска по болезни Янтунену все‑таки не дали: теперь от мужчин, работавших в тылу, требовали непомерного напряжения сил, потому что на фронте тоже требовали. Боже мой, надвигается лето, и снова встанет вопрос, ехать ли в поместье госпожи на время короткого отпуска, положенного начальнику станции.
Он встретил госпожу на прошлой неделе по дороге домой. Госпожа ехала на «малютке фиу», как она любила говорить, предложила начальнику станции, – про которого сказала, что он выглядит усталым, – прокатиться к берегу, в казино, посмотреть на озеро. Начальнику станции хотелось поехать; одному богу известно, с какой радостью он открыл бы дверцу машины, залез бы внутрь, уселся рядом с госпожой на мягком сиденье, ощутил бы тонкий запах французской парфюмерии. Но это было недозволено, это было бы просто‑напросто неприлично, и именно в тот момент, когда они с госпожой обменивались сердечными любезностями, он вспомнил про ребенка в Швеции. Он готов был закричать, взвыть как раненый зверь.
Всю свою жизнь он прожил спокойно, избежал больших страстей, вернее сказать – от человека его склада для этого и не потребовалось особых усилий, во всяком случае ему хотелось уважать женщину, любоваться ею, тем более что она была красива, рассудительна, приятна в обхождении. И вот теперь ему наговорили про нее с три короба всяких гадостей, сплетен, – и кто? Кто отравлял ему жизнь изо дня в день: сестра. Родная сестра, про которую он никогда не подумал ничего плохого – только хорошее, ведь он позволил ей короткое счастье со своим Антоном, не мешал им, хотя Антон ему не нравился; он не возражал, он деликатно молчал, что не в восторге от выбора сестры.
И вот теперь в довершение всего добавились эти непонятные истории, дела, которые он видел своими глазами, которые заставляли его нервничать и задерживаться в конторе дольше обычного даже в те редкие дни, когда можно было уйти с работы в нормальное время. У него появилась привычка стоять перед окном, выходящим на привокзальную площадь: укрывшись за оконной шторой, начальник станции, будто шпион, следил за всем, что происходит около вокзального ресторана. Шпионил, – в этом он вынужден был признаться хотя бы самому себе, так же как и в том, что поведение его было бессовестным. Сомнения мучили его. Все чаще во время своих прогулок он доходил до самого дальнего конца платформы; он шел мимо станционного здания, мимо ресторана, мимо подвалов, мимо багажного отделения, останавливался, разговаривал с людьми, попадавшимися навстречу, наблюдал спокойный поток грузов, представлял, как заполняются склады. А он сам?
Его подмазывали и кофе, и окороком, и коньяком. Как ни страшно, но он должен набраться смелости взглянуть и на эту сторону дела. А может быть, во всем этом был просто интерес к нему – мужчине? Мысль эта как солнечный луч мелькнула во мраке, но ведь возможная симпатия, обожание проявлялись недозволенными, противозаконными средствами.
Когда он отказался поехать с госпожой на прогулку, она повернулась, достала с заднего сиденья пакет и протянула ему с очаровательной улыбкой. «Маленький гостинец, чтобы господин начальник станции не забывал меня!» До сих пор в их разговорах не бывало таких интимных ноток, он был для госпожи «господин начальник станции», а она для него – «милая госпожа», – милая, милая госпожа, и все. Начальник станции застонал, вспомнив про пакет. Развернув его дома в своей комнате, в полном одиночестве, он обнаружил коробку лучших гаванских сигар.
Несколько недель назад сгорел склад одного оптового магазина. Причину пожара не удалось установить, но за завтраком сестра рассказывала: в городе ходят слухи, что торговец сам поджег свой склад, так как чердак был забит контрабандными товарами.
– Да‑а, – добавила сестра, нисколько не считаясь с чувствами брата, – говорят, что этот оптовый торговец хранил также незаконный товар госпожи. – И поскольку начальник станции демонстративно молчал, она спросила: – Можно представить себе, сколько ящиков со сливами там сгорело!
Это было уже слишком. Начальник станции поднялся, принялся ходить по столовой взад и вперед, а сестра все высчитывала, сколько погибло ящиков изюма и компота, сколько кофе и сахара. Потом она продолжила:
– А пахло там будто на фабрике, где жарят кофе, – так рассказывал начальник пожарной команды полицмейстеру, а тот, конечно, своей супруге. Жарили кофе – значит, там были мешки сырого кофе в зернах.
А ведь они с сестрой тоже получали его. Начальник станции закончил завтрак в полном молчании, встал из‑за стола, не поблагодарив, бросил салфетку на стол рядом с тарелкой, а не сложил ее трубочкой, не засунул в серебряное кольцо, как обычно, не попрощавшись, он вышел из дому. И ему все казалось, что запах паленого ощущает вся станция, весь мир, и он не знал что делать.