Несколько слов о финской прозе 9 глава




Конец этой истории таков: я не изменил своего решения, но понял, что игра проиграна. То есть я проиграл игру, они же остались в выигрыше. Такое бывает – небось не в первый раз и не в последний. Сейчас мне угрожает мат. И все же я заявлю свой протест.

Многие, должно быть, знают, что я по профессии химик. И было у меня сколько угодно случаев увидеть, какие опасности таит в себе эта химия для человечества. Может, именно потому я, ныне одинокий и старый пенсионер, столь серьезно смотрю на проблему окружающей среды.

Возможно, мой протест назовут преступлением. Но если только он разбудит наше общество, – уже одно это будет решающим переломом к лучшему. Какое же это тогда преступление…

Два‑три дня назад я позвонил главному директору той самой компании и сказал: «Я, знаете, обдумал наше дело и хочу, чтобы вы приехали сюда вместе с двумя ближайшими вашими помощниками. Я настаиваю на своей просьбе», – добавил я. «Что ж, – сказал директор, – если это приведет к решению конфликта, я приеду». – «Только так можно его решить», – сказал я, и это была правда.

Я вижу их – они мчатся сюда по шоссе в своей черной машине. Сейчас я выйду им навстречу и одновременно положу вот эти мои заметки в почтовый ящик у калитки. Как только мы все войдем в дом, дом этот и мы вместе с ним взлетим на воздух. В подвале у меня двести килограммов взрывчатки собственного изготовления. Этого хватит. Когда я распахну дверь в гостиную – тут все и свершится.

Я сдался, но заявил свой протест.

 

Там, на родине, дом…

Перевод с шведского Н. Мамонтовой

 

Проведя в Америке десять лет, я купил земельный участок у фермера, который нуждался в деньгах, чтобы и дальше пропивать свою жизнь. Он и пропил ее, и его давно уже нет на свете. Всю свою землю он раздробил на участки для таких, как я, кому надо было наконец где‑то осесть. Найти клочок земли, чтобы обрести здесь пристанище, а вскоре, может, и последний приют. Если, конечно, получится как задумано.

Пятьдесят акров в моем участке. Сорок туннландов – сказали бы у нас в Финляндии и подумали бы, что я отхватил изрядный кусок земного шара. У крестьян тамошних земли водилось не меньше, а может, даже и больше того, если посчитать и пашни, и лес. Но мы‑то были торпари[8]и потому довольствовались малым. Мы располагали лишь картофельным полем, да лугом, где росла болотная трава, и мы скармливали ее коровам. Леса не было у нас, но нам разрешали брать хворост, шишки, даже поваленные бурей деревья в лесу при том самом хуторе, откуда выделили нам земельный участок. Нынче, конечно, строек никаких уже нет и в помине; наверно, в моих родных местах никто теперь и не знает, где мы жили тогда. А может, и знает кто‑то. Фундамент нашего дома, даже если зарос зеленью, может быть еще виден.

Словом, сделавшись владельцем сорока туннландов земли в Америке, я остался этим вполне доволен. А ведь к тому же урожайность здесь совсем иная, чем у нас в холодной Финляндии, с ее хилым слоем перегноя. С моего участка я мог бы снять вдесятеро больше пшеницы, чем снимали мы ржи у нас на родине, на самом что ни на есть большом хуторе. Мог бы – если бы хотел. Да только я не хочу.

Я мало что выращиваю у себя, разве что зелени немного да корнеплодов. Яблоки растут сами по себе – ухаживай за ними да собирай. Да только я не хочу ухаживать и собирать. Ведь я теперь состою в пенсионерах и вполне могу купить то, что мне нужно. Я дал зарасти старым пашням, а лес и вовсе не трогал. Разве что соседнему фермеру позволял временами пасти на моей земле своих телок. Они поедают траву и легче становится бродить по тропинкам. Лес у меня по большей части лиственный, лишь изредка попадаются сосны и кедры. Вам бы поглядеть на мое владение осенью, когда пылают клены и дубы одеты золотом. «Вам» – написал я. Я же ни с кем здесь не знаком, кроме соседей, а они видят то же, что и я, так что нет никакой нужды писать им об этом. К вам я обращаюсь, к тем, кто еще остался у меня на родине, – все равно – кто. Впрочем, должно быть, никого уже и не осталось. Не знаю, дли кого я все это пишу. Первым делом, наверно, для самого себя. Но, может, все же кто‑нибудь когда‑нибудь это прочтет и сделает из всего свои выводы.

Мой дом. У меня есть дом, который я сам построил. Поначалу это была простая дощатая избушка на четырех столбах. Не одну ночь провел я в ней, укрывшись в спальном мешке, и повсюду вокруг пели сверчки. Сверчки в здешних краях совсем другие, чем у нас дома, на родине. Звон от них такой, будто от санных колокольчиков, когда сани вереницей мчатся друг за другом по зимней дороге. Динь‑динь‑день‑день‑динь‑динь‑динь! Но осенью они смолкают. Так что зимой звон этот можно услышать разве что дома, на моей старой родине. Впрочем, должно быть, и там этого нынче нельзя.

А дом я уже достроил. У меня теперь две спальни и кухня, не считая комнаты, в которой я живу. Комната достаточно просторная для одинокого человека. Здесь я и доживаю свои дни. Но ежедневно я обхожу весь мой участок. И всегда навещаю ореховые деревья. Их у меня двадцать штук, и деревья эти – очень ценные. Американское государство делает из орехового дерева ружейные приклады, когда ему надо выиграть какую‑нибудь войну, а нет войны – все равно делает то же самое. Кроме того, из орехового дерева изготовляют мебель, тоже ценную очень. В любой день мог бы я продать любое из этих деревьев за пять тысяч долларов. Да только я не зарюсь на доллары. Зато могут другие позариться, вот я и присматриваю за деревьями. Не хочу, чтобы чужие люди забредали на мою землю. Сколько раз, бывало, срубали и вывозили у других ореховые деревья, а хозяин ничего даже не замечал. Только мои стволы целы покамест.

Там и сям – на видных местах – я расставил вокруг моего участка столбы с предупреждением: «Вход воспрещен!» Потому что, как уже было сказано, мне не нужны гости, которых сам я к себе не звал. А теперь я и вовсе никого не зову.

В Америке земля совсем иная, чем та, что запомнилась мне в равнинном краю, где некогда я родился. Она то холмами горбится, то лощинами обрывается. В жару по́том обольешься, пока обойдешь свой участок. А в стужу снежной зимой небось тоже не легче. У меня сани с мотором есть, могу объехать свое владение, ни разу не провалившись в снег. Но уж коли зима нагрянет с шумом и грохотом в ноябре, как случается порой, – тут уж я по большей части отсиживаюсь дома.

Тогда‑то я и задумываюсь о нашей усадьбе на родине. Кто‑то скажет, наверно, о чем уж тут особенно раздумывать? Первым делом – изба, в которой мы жили: комната, каморка да сени, – у многих и того не было. Потом – хлев – он же коровник, телятник и овчарня. В одном конце его устроили закром, куда зимой по мере надобности сносили или свозили солому. Третье наше строение – сарай – стоял чуть на отшибе. А рядом с коровником, с окошком в северной его стене, выстроили уборную и увенчали ее покатой крышей. И еще был у нас на лугу сарай для снопов.

Вот и все строения наши.

Сколько же нас было, когда мы жили там? А это смотря как считать – в какое время. Больше всего было жителей в доме до того, как умерли Роза и Вильгельм, а умерли они зимой, или, точнее, когда зима повернула на лето, сперва – Вильгельм, а спустя три недели и Роза.

От чахотки умерли они. А при жизни их нас было в том доме девятеро.

Наверно, тесно нам приходилось в нем, но не помню, чтобы мне тогда так казалось. И для Розы и для Вильгельма места хватило бы, по крайней мере, до тех пор, пока и им не пришло бы время покинуть родной дом.

Наверно, они приехали бы сюда – в Америку, хочу я сказать. Ведь беднота искала здесь спасения, коль скоро в родном поселке для нее места не находилось. Роза, должно быть, поселилась бы неподалеку отсюда, где‑нибудь на Среднем Западе, а Вильгельм – осел бы где‑то подальше, может, на берегу Тихого океана.

А потом наш отец уехал в Африку. Думал на хутор там заработать, чтобы мы из торпарей вышли и всей семьей получше зажили. Да только никакого хутора для нас не получилось – не прошло и четырех месяцев, как мы узнали, что он умер от болезни спустя три недели после того, как приплыл в Африку. Так мать осталась одна с пятью детьми. Конечно, многим в том краю еще хуже нашего жилось, а все же непросто было нам подняться. То есть в некотором смысле, может, и просто. Но уж что легко – никак не скажешь.

Вообще‑то, если призадуматься, не так уж и тяжко было нам. Одежду мы наследовали друг от друга, а что до еды, так перебирать, известно, не приходилось, но чтобы голодали – того не помню. Конечно, все дети, только вырастут чуть‑чуть, помогали по дому и всякую работу по хозяйству ладили, но так уж повелось у бедных людей.

Мне двенадцатый год шел, когда прислали то самое письмо из Африки; из всех детей я был самый старший. Горестный выпал нам день, и за ним потянулось много других горестных дней, особенно для мамы. Помню, сколько раз я видал, как она стоит, припав к коровьей шее, и плачет навзрыд. Со временем, должно быть, горе ее притупилось, как это обычно случается.

Семнадцати лет, подобно многим другим, я решил уехать в Америку. Я собрал по крохам почти что все деньги на билеты да еще на иммиграционный сбор, но немного все же пришлось занять. Долг свой я выслал уже через несколько месяцев, и в первые годы вообще не раз посылал домой деньги. Но потом следом за мной пересекли Атлантический океан еще двое братьев, – обоих нынче уже нет в живых. А две девушки, сестры мои, вышли замуж в родных местах, – самые младшие из всех детей. Вот уже двадцать лет, как я ничего не слыхал о них. Может, их тоже уже нет в живых.

Никто из нас не был любителем писать письма, по крайней мере поначалу, ведь учиться‑то нам почти не привелось. Сам‑то я начал писать и заметы делать в более поздние годы, но тогда у меня уже никого не осталось, кому я мог бы посылать письма.

А может, у меня просто не получались письма.

Да, о чем только не вспомнить, стоит лишь задуматься о прошлом. Вот только я плохо помню, как я уезжал с родины сюда. Как прощался с родными и что мы все при этом чувствовали. Может, просто человеку не хочется запоминать мучительное что‑то. Но ведь, с другой стороны, ринуться в большой мир – уж как заманчиво. Должно быть, об этом я больше всего и думал в ту пору.

Так‑то. А теперь я сижу вот здесь. И скоро конец всему. Всему моему путешествию.

Я пробовал изобразить на бумаге дом моего детства. Я изобразил его словно бы увиденным с южной стороны. Вот изба с ее фронтонным окном, а позади – сарай и отхожее место. Много времени потребовалось мне, чтобы в точности изобразить все, как оно было, как оно мне запомнилось. Много лет. Казалось, я делал важную работу, и я не жалел для нее никаких сил.

Есть на моей здешней земле холмик, который живо напоминает мне наш участок, дом и надел торпарей – сама природа здешняя, южный склон холмика. Там я поставил столбы, чтобы обозначить очертания дома. И прогуливаясь по своей земле, я никогда не прохожу мимо того места. Как‑то раз я выгреб оттуда весь снег и постарался воссоздать горницу нашу. Изрядный это был труд и вторично я за это уже не брался. Но за этой работой мне вспомнилось многое из того, что прежде не всплывало в памяти. Вся картина сделалась много четче.

Для чего я делал все это? Наверно, мне следовало бы спросить себя об этом.

Но у меня нет точного ответа на этот вопрос. Было это как наваждение. Может, я просто строю для себя склеп. Этим я вот что хочу сказать: человек выходит из земли и в землю возвратится, и лучше всего возвратиться ему в ту же землю, откуда он вышел. Во всяком случае, когда настолько состаришься, что найдет на тебя тоска по земле, – это непременно будет тоска по той самой земле, по тому самому краю, где ты вырос. От многих людей слыхал я это и изведал на себе самом.

Стало быть, нынче я строю дом, где поселится моя тоска по родному краю. Куда занесла меня жизнь, там я живу и поныне, и ничего не поделаешь с этим, но в то же самое время я с той землей и с тем краем, где мне надлежало бы быть.

 

 

Бу Карпелан

 

Ураган

Перевод с шведского Т. Доброницкой

 

Помню, мне приснился страшный ураган, который как‑то вечером, в октябре, сорок с лишним лет тому назад обрушился на нашу старенькую школу по соседству с Приморским парком. В моем сне перемешались стремительно несущиеся облака и жалобные крики, раскаты грома и странные совпадения, и все это до сих пор бурлит и клокочет во мне, точно колдовское зелье, стоит только вспомнить о том дне, когда надвинулись огромные желтые тучи.

Наша математичка – небольшого роста, темноволосая, сухонькая женщина, которая как будто проглотила вопросительный знак и постоянно искала, куда задевалась точка, а потому разговаривала с нами тихим голосом, не подымая глаз, точно нас вовсе и не было, хотя ее черные глазки подмечали все, что творилось в классе, и она коршуном налетала на провинившегося, – так вот, эта наша математичка писала на доске таблицу умножения на семь, как вдруг класс озарило каким‑то странным светом. Мы повернулись к окну: в один миг школа стала похожа на железнодорожный вокзал. Все вокруг ходило ходуном, сквозь холодные толстые стены пробивался какой‑то свист, а мимо высоких окон, обгоняя друг друга, неслись клочковатые облака, и казалось, будто мы сидим не в классе, а в самолете. Учительница перестала писать и подняла свое худенькое личико. Потом молча подошла к окну и уже не могла отвести глаз от бегущих облаков.

Из коридора слышались пронзительные крики и хлопанье дверей. Парты под нами задрожали, и мы, точно по команде, повскакали с мест, забрались на широкие подоконники и стали смотреть, как неистовствует ветер. В гуле ветра различались два голоса: один глухой и низкий, другой высокий и резкий, и они, сплетясь жгутом, хлестали по стволам старых кленов и срывали с них последние листья, так что от парка остались лишь черные, раскачивающиеся из стороны в сторону метлы, которые, точно луки, изгибались под натиском катившихся с моря могучих валов.

– По местам! – визгливо закричала учительница, но мы словно прилипли к окнам. Быстро бегущие облака куда‑то исчезли, все поглотила ревущая тьма, даже шесть белых ламп под потолком класса, которые было зажглись, потухли.

– По местам! – закричала учительница, и мы нехотя поплелись к своим партам. – Пишите! – донесся громкий голос из коридора.

И вдруг в комнате снова зажегся яркий свет, двери класса распахнулись. Мы бросились к дверям и по темному коридору, куда нас вынесла толпа, расталкивая друг друга, помчались к выходу.

В ту же секунду раздался страшный грохот, который заглушил звон бьющегося стекла и ревущий на тысячу голосов желтый ветер. С лестницы мы увидели, как блестящая железная крыша школы со скрежетом оторвалась от стропил и, простыней развеваясь на ветру, полетела в сторону моря. Срезав по пути верхушки кленов в аллее, крыша с воем скрылась за астрономической обсерваторией, которая ходила ходуном на темном холме посреди раскачивающегося парка. Вслед за крышей взметнулась в воздух туча белых аттестатов и сочинений, скопившихся у нас на чердаке за последние сто лет. Точно перо из гигантской подушки, закружился над школой белый бумажный вихрь, который затем разделился на два: часть бумажек унесло в море, а часть стремительно погнало прочь от берега. Чего только не случается на свете! Как потом выяснилось, в сторону моря улетели сочинения на свободные темы: «Мой загородный дом», «Восход солнца», «Мои впечатления о море», «Мой любимый писатель», «Садовые и комнатные растения» и тому подобные – и в долгие осенние вечера они стали излюбленным чтением для многих поколений рыбаков. Долго еще – так рассказывала мне мама – рыбаки собирали по островкам и шхерам упавшие с неба мокрые голубые тетрадки, аккуратно высушивали их и при свете керосиновой лампы разбирали ровные, каллиграфические строчки; а охотники и крестьяне на севере страны смогли в свою очередь почитать про «Славного короля Карла XII», «Европейское влияние на американскую культуру» и «Электричество как источник энергии».

Когда сочинения и аттестаты – собственно, аттестаты никого не заинтересовали и исчезли без следа, пойдя, скорее всего, на растопку, – когда они тучей поднялись над бесстыдно обнажившейся школой, наш директор, высокий худой человек, умевший принимать самые неожиданные позы, кинулся по лестнице на чердак, а за ним помчалась вся школа. Напрасно пытался задержать нас старый школьный привратник: мы мощным потоком пронеслись мимо и порвались на чердак, который неожиданно встретил нас полным безмолвием. Школа попала в центр циклона, и на жалкие остатки архива опустилась зловещая тишина. Ветер не тронул лишь стоявшие вдоль стен шкафы, где хранилась гордость школы: подаренная предыдущим директором коллекция птиц. Вскочив на стол, наш директор закричал, чтобы мы переносили чучела в безопасное место.

– Ураган скоро вернется! – кричал он, и его седые волосы ореолом стояли вокруг головы, как на той фреске над алтарем, которую я однажды видел в церкви. Только там человек держал в руках меч, а наш директор размахивал указкой.

Он оказался прав! Не успели мы открыть дверцы шкафов, в которых хранились разнообразные пернатые – утки и синицы, лебеди и гагарки, аисты и ибисы, вороны и филины, чайки и орлы, – как ураган налетел вновь. На сиявшем над нами ясном небе вспыхнуло огненное зарево, и по широкому открытому пространству чердака закружился, заревел, загудел вихрь, вырывая у нас из рук птиц.

А птицы‑то, птицы! Словно все эти долгие годы, томясь в пыли и безмолвии, они только и ждали сигнала, чтобы вырваться отсюда! Издав клик, похожий на аккорд многоголосой арфы, пролетели они вдоль хорошо знакомых стен, взмыли ввысь и с писком и гомоном, уханьем и клекотом, воркованьем и стрекотом, чириканьем и щебетаньем скрылись из виду. Но прежде чем исчезнуть, они, рассекая воздух своими свистящими, шуршащими, шелестящими крыльями, с горящими глазами и вытянутыми шеями, описали круг около нашего директора, в отчаянии простиравшего к ним свою длинную белую руку, и пропали, растворились в небесной глубине, словно унесенная ветром листва, и крик их замер вдали, лишь причудливыми отголосками докатываясь до нас, пока мы, прижатые к полу ветром, ползком выбирались с чердака и спускались по лестнице.

Тут только мы заметили, что слышны одни наши голоса и топот ног: ветер прекратился так же внезапно, как и начался, и на улице воцарились глубокая молочно‑белая тишина. Двери школы плавно, точно сами собой, раскрылись. Во дворе в самых невероятных позах застыли фонарные столбы, и наш строгий учитель гимнастики закричал: «Не смотрите по сторонам! Слышите?» Но никто и внимания не обратил на его одинокий голос: почему нам нельзя было смотреть на разор вокруг, на старенькую школу с ее грязными, облупленными стенами, на стропила, торчавшие на фоне розоватого неба, точно ребра громадного кита, на голые деревья с поломанными ветками, на весь этот мир, который погиб, но теперь возродился? Стоит мне закрыть глаза, и я вижу их всех: мальчиков в брюках гольф и тесных курточках, девочек с косичками, в клетчатых бумажных платьях и сморщенных чулках – всех их я вижу, если закрою глаза, как они стоят во дворе и как сияют их лица после бури, сокрушительной желтой бури, которая, как я узнал позже, прошла узкой полосой, не затронув больше ни одного района, ни одной школы, кроме нашей.

Проснулся я оттого, что возле моей парты стояла математичка с гибкой линейкой в руках; я вскочил, еще не очнувшись от сна.

– Ты, кажется, спишь на уроке, Карпелан? А ты знаешь, что бывает с теми, кто спит на уроках? Ну, отвечай!

В классе наступила мертвая тишина, все взгляды были обращены ко мне.

– Они видят сны, – прошептал я.

– Громче! – закричала учительница, доведенная до крайности. – Громче!

– Они видят сны! – рявкнул я.

– Видят сны! – вопя и ликуя, подхватил весь класс. – Видят сны! Видят сны! – И в общем гомоне и смехе урок был сорван, а меня оставили после занятий.

Вечером, возвращаясь домой, я подобрал в школьном дворе мокрую голубую тетрадку для сочинений, в которой изящным почерком было выведено: «Страшный желтый ураган». Я остановился под фонарем, висевшим на прямом, ничуть не покосившемся столбе рядом с багряными кленами, каждый листок которых так и ждал, когда его сбросит на землю первым крепким морозцем. Сердце мое бешено заколотилось, когда я прочитал: «Помню, мне приснился страшный ураган, который как‑то вечером, в октябре, сорок с лишним лет тому назад обрушился на нашу старенькую школу по соседству с Приморским парком». Дальше шли чистые страницы. Тетрадь была не надписана. Я взял ее с собой и спрятал в ящике письменного стола. Но мне все же пришлось показать маме замечание: «Спит на уроках и дерзит в ответ».

Мама беспомощно развела руками:

– Что мне теперь прикажете делать?

– Распишись, и все.

– Как же ты ответил учительнице?

– Сказал, что видел сон.

– Вот удивил так удивил…

Я ничего не ответил. Мы беспомощно смотрели друг на друга.

– И что ты видел во сне?

– Страшный желтый ураган.

– Страшный желтый ураган? Понятно, – кивнула мама и написала: «Я тоже видела страшный желтый ураган».

И поставили свою подпись.

А все‑таки как только крепчает ветер и по небу начинают торопиться облака, я вспоминаю тот день, когда сорвало крышу с нашей школы и улетели птицы, когда Приморский парк погрузился в зловещую тьму и все сотрясалось от ревущих порывов ветра, который и сейчас бродит вокруг в ожидании, когда можно будет обрушиться на землю и перевернуть вверх дном все, что ни попадется на пути.

 

Общие тайны

Перевод с шведского Е. Викторовой

 

Две трясущиеся старушки выходят из комнаты с бархатными портьерами. Широкополые шляпы покоятся на собранных в пучок волосах и шпильках. Старушки что‑то обронили, они вечно что‑то роняют, что‑то падает у них из сумочек, набитых всякими благоухающими вещицами: расческами, монетками, мятыми кружевными платочками… Здесь же фотография работы фотоателье Свенссона 1876 года. На фотографии – чиновник, с нафабренными усами, глядящий прямо перед собой, он всегда так смотрел, помнишь? Но сами старушки уже ничего не помнят. Каждое забытое воспоминание прочертило свою тонкую бороздку на их коже, которая морщинится еще больше, когда они трясут головами. Сколько этих воспоминаний, жаль только, что память их ослабела! Но у старушек и так хватает дел: можно беседовать, поливать цветы, готовить завтрак, ссориться с директрисой из‑за еды и судачить о тех, кто живет рядом, кто думает иначе, чем они. Они‑то думают одинаково.

– Одинаково, одинаково! – восклицают они тихо и кивают друг другу. Кивают, кивают, словно китайские болванчики, и им не нужно даже разговаривать, когда они гуляют по парку. Порой голова одной старушки поворачивается вправо, а другой – влево, и тогда они смотрят одна на другую и думают: как же она постарела! Сколько у нее морщин! И кожа совсем желтая! Она слишком мало ест. Всю жизнь она была такая хрупкая.

И они, словно сговорившись, садятся на скамейку. Она стоит у самых ворот, которые всегда заперты, их открывают только с разрешения директрисы. Старушки сидят у ворот, и, когда я вхожу, они кивают и кивают мне, и одна из них машет рукой в белой перчатке, а другая шепчет что‑то ей на ухо, потом обе смотрят на меня голубыми глазами.

– Может, я могу чем‑нибудь вам помочь?

– Помочь? О нет, нет! – И они спрашивают: – Разве это не Вы?

– Кто? – спрашиваю я.

– Тот, кого мы ждем, – говорят они.

– А кого вы ждете, сударыни? – спрашиваю я.

Они хихикают, обнимают друг друга и чуть слышно отвечают:

– Этого мы не знаем, ведь мы его еще не видели.

– Кого? – опять спрашиваю я.

Улыбка застывает у них на губах, их личики сморщиваются.

– Какой дерзкий, – говорит одна из них.

– Не надо с ним разговаривать, – говорит другая.

– Но, сударыни, я только хотел узнать…

Они удаляются, нетвердо бредут в свою комнату с фотографиями, креслом, которое когда‑то принадлежало чиновнику, и цветами в горшках.

– Нет, мы ждали не его, – говорит одна.

– Да, – соглашается другая, – не его. Но завтра, завтра!..

И они улыбаются друг другу, как люди, которых связывает общая тайна.

 

Чужой

Перевод с шведского Б. Новицкого

 

«Возьми меня за руку, – сказал папа, – и я провожу тебя в школу». «Возьми меня за другую руку, и я пойду с вами», – сказала мама. И я протянул им руки, хотя знал, что они не были моими папой и мамой, и так мы пошли в школу. Было очень приятно идти с двумя чужими людьми, но поскольку они считали, что я их мальчик – или они это себе выдумали? – то я должен идти вместе с ними, как это обычно бывает во сне, но я не спал, я знал, что это было наяву.

Школа была большая, и громкие голоса отдавались эхом. Там пахло мастикой, и папа и мама поднялись со мной наверх к директору. Директор был высокий темный человек в очках, он наклонился ко мне так низко, что я мог бы откусить ему нос, но не сделал этого. Тот, кто назвался моим папой, говорил шепотом с директором, и та, кто назвалась моей мамой, подняла темную вуаль с лица и смотрела на меня холодными глазами. «Ты совсем не моя мама», – сказал я ей, но она лишь махнула рукой и повернулась, словно хотела уйти, но осталась по необходимости.

«Мы будем ждать тебя, когда кончатся уроки», – сказал папа, закончив разговор с директором и уже уходя. Он быстро произносил слова, словно торопился от них избавиться. Затем папа и мама исчезли за дверью, а я остался, не зная, что я должен делать.

«Ну, собирайся, – сказал директор, – собирайся в свой класс! Здесь не бездельничают. Здесь слушаются».

И я пошел в ближайший класс, где сорок мальчиков сидели за партами, они повернулись ко мне, когда я вошел. Учитель показал указкой на единственную незанятую парту прямо перед собой, и я сел, чувствуя сорок пар глаз на затылке. «Как нарыв, – подумал я, но сидел совершенно неподвижно. – Я совсем один, – подумал я, – лучше всего держаться спокойно и никому не показывать, что я боюсь». И я сидел прямо, как если кто‑то вогнал в меня железный штырь.

Передо мной на доске учитель написал непонятную формулу. Он показал на меня, и я встал, взял мел и решил формулу другими формулами. «Я не должен показывать им, что я ничего не понимаю», – подумал я, покрывая доску с неистовым усердием самыми дерзкими и удивительными знаками. Пока я писал, начало смеркаться, и кто‑то включил холодные лампы под потолком классной комнаты. Закончив, я повернулся, словно ожидал казни, но было абсолютно тихо. Учитель подошел ко мне, положил мне на голову свою большую белую руку, будто он хотел вдавить меня в землю, но на самом деле он медленно погладил мои волосы. Он подвел меня к моей парте и сказал: «Скоро конец, и потом мы вместе пойдем домой». Теперь я увидел, что он был мой настоящий папа, и я сидел за партой, полный огромной радости, которую я не смел никому показать.

Когда я вышел из школы, там меня ждали мои фальшивые папа и мама. «Возьми меня за руку, – сказал папа, – и пойдем домой». «Возьми меня за другую руку и я пойду вместе с вами», – сказала мама. Я бросился обратно к дверям, встал там и крикнул: «Вы совсем не мои папа и мама. Мой папа – учитель здесь в школе, и мы с ним пойдем домой!»

Тогда папа и мама подошли, улыбаясь, и сказали: «Ты бредишь, бедный мальчик, ты болен. Пойдем вместе домой». Они тянули и рвали меня к себе, и я сопротивлялся как мог, с отчаянием оглядываясь назад. Там, в окне, я видел учителя, который был моим папой, он стоял у черной доски, положив руку на голову чужого мальчика. Тогда я понял, что был одинок, и пошел домой с этими папой и мамой.

Я сидел за темным обеденным столом и ел с ними, и висящая низко лампа с зеленым абажуром бросала свой желтый свет на дымящиеся тарелки. «Бери больше, ешь больше», – кричали они, и я сидел, наклонив лицо прямо к белой тарелке, и не отвечал им. «Пусть не думают, что я им поверил», – думал я. Чем больше они суетились, тем неподвижнее сидел я, почти ничего не ел и все время напрягался, чтобы не смотреть на них, в их хорошо знакомые лица. От напряжения у меня на глаза навернулись слезы, я видел сквозь туман столовое серебро в буфете и осенние листья в большой вазе на столе. «Пойдем, возьми меня за руку и я провожу тебя до твоей комнаты», – сказал папа. «Возьми меня за руку и я пойду с вами», – сказала мама. Я протянул руки и пошел с ними к себе в комнату, они поцеловали меня, пожелав спокойной ночи, и я остался сидеть на постели в своей совсем чужой комнате. Там были не мои книги и лежала одежда, которую я никогда не носил. Было уже поздно, и я подошел к окну и выглянул на тихую улицу, окаймленную большими темными деревьями.

Стоя так, я подумал: «Они, может быть, мои папа и мама, но они не знают, что и не их мальчик, и они никогда этого не узнают. Я их не знаю, я не знаю свою комнату, я не знаю улицу за моим окном: все для меня чужое, но сам я чужой только для учителя, моего папы. С этим ничего не поделать, надо примириться».

Я лег и лежал долго и смотрел, как тени от деревьев медленно двигались на темном потолке надо мной, пока я, наконец, не заснул.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: