Перевод с финского А. Хурмеваара
Дорожный мастер оставался на платформе до тех пор, пока поезд не скрылся за поворотом. Ночью выпал снег, и на нем отпечатались следы его жены, только что севшей в вагон. С мастером поздоровался станционный рабочий, одетый уже по‑зимнему. Рабочий толкал пустую тележку и замедлил шаг, ожидая какого‑нибудь замечания мастера. Но тот промолчал, едва взглянув на рабочего.
Дорожный мастер изменился с некоторых пор, как‑то притих.
Станция была маленькая и находилась в стороне от густонаселенных мест. Кроме основного пути, на ней имелось две боковых ветки, одна вела в пакгауз. Когда‑то грузов было много, о чем свидетельствовал обшарпанный вид грузовой платформы. В те времена, когда дорожный мастер принял этот участок, отправляли и получали довольно много грузов и работы было достаточно. Сейчас хватало только одному станционному рабочему. Погрузку леса прекратили здесь уже несколько лет назад. Улетучился горький запах дубильной коры. Дорожный мастер понимал, что участок потихоньку умирает. На тупиковой ржавой колее, в летнее время зараставшей травой, стояли два снегоочистителя и еще какие‑то машины, которыми за все годы его работы на станции никто никогда не пользовался. А проработал он здесь уже десять лет.
Незаметно для себя дорожный мастер очутился в зале ожидания. На его сапогах таял снежок. На истертых до блеска скамьях сидели немногочисленные пассажиры. Ощущение застоя, неподвижности усиливали висящие по стенам яркие рекламы банков и тракторных заводов.
Дорожный мастер почувствовал, что у него кружится голова. Теперь это случалось с ним часто. Потом, непонятно почему, он ощутил, как чуждо ему все окружающее, такое обычное, хорошо знакомое ему до последней мелочи: истоптанный пассажирами пол, заметно понизившийся перед окошком кассы; латунная ручка входной двери; особый воздух в зале ожидания, в котором смешивались запахи застарелой грязи, теплой железной печки и кучи березовых дров в углу. Мастеру вдруг показалось, что все здесь дожило до своего конца. Что скамейки только кажутся скамейками, а если подойдешь и дотронешься, рука повиснет в пустоте. Отчего это головокружение и внезапная слабость в ногах? Может, потому, что пол уже изъеден этой удивительной личинкой отчуждения, нереальности?
|
Начальник вокзала из окна своего кабинета давно следил за дорожным мастером и постучал ему карандашом по стеклу. Мастер вошел в кабинет и сказал после не долгого молчания:
– Ветку разберут!
Начальник вокзала, словно оцепеневший за своим столом, посмотрел на дорожного мастера, потом стал разглядывать стоящие на столе предметы. В тишине кабинета громко поскрипывали старые стенные часы. Дорожный мастер взглянул на них и вдруг подумал, что маятник раскачивается взад‑вперед точно так же, как мысли в его голове в эти последние дни.
– Что за чертовщина!
Начальник вокзала, живший с семьей в тесной квартире, прежде всего обрадовался: ведь перевод дорожного мастера на другой участок дороги означает, что освободится его домик.
– Жене я еще не говорил, – сказал дорожный мастер. – А ты что‑нибудь слышал об этом?
Начальник вокзала кивнул задумчиво. Дорожный мастер вышел из кабинета, а начальнику захотелось немедленно пойти и рассказать новость жене. Или пока подождать? Наконец‑то его семья получит в свое распоряжение дом дорожного мастера. А в квартиру начальника тогда переселится станционный рабочий.
|
Семья дорожного мастера занимала казенный дом рядом со станцией. Дом построили в начале пятидесятых годов, он был из бревен, позже его обшили досками и выкрасили в желтый цвет. Неподалеку за насыпью и высокими березами, увешанными скворечниками, проходила одноколейка. Из окон дома была видна станция. Летом в комнаты проникал запах нагретой щебенки, любимый привычный запах.
Во дворе тоже росли старые, но еще крепкие березы. Удобств в доме не было, и сколько ни просил дорожный мастер, к этим капитальным работам так и не приступили. Возможно, высшему начальству давно было ясно, что место это в недалеком будущем опустеет. У дорожного мастера были свои рассчеты: он требовал переделок не только для того, чтобы в доме появились водопровод и туалет. Он хотел, чтобы государство вложило бы в дом побольше средств, надеясь, что это в случае чего задержит ликвидацию ветки, чего он так боялся. Но в последние дни он начал понимать, насколько наивными были его хитрости.
Потолки в доме были высокие, комнаты просторные, с хорошими печами. Почему‑то государство предпочитало строить такие дома для своих служащих. Ежегодно осенью мастер получал от государства уже готовые наколотые дрова: их доставляли прямо к сараю. В колодце, не высыхавшем даже в самые жаркие летние месяцы, была вкусная и чистая вода.
Дорожный мастер сидел в своем кабинете перед расписанием поездов. Свет, особенно яркий от первого снега, лился на цифры и строчки, и вдруг в глазах мастера помутилось. Карандашные пометки показались ему рабочими, трудившимися на рельсах. Отчего эта тяжесть в висках? Может, надо сменить очки? Дорожный мастер убрал листы с расписанием в стол: успеется, подождет до завтра. А вот хорошо бы этой ночью выспаться как следует.
|
Значит, с начала года работы для него не будет.
Дорожный мастер вспомнил, и как бы снова пережил утро в среду, когда пришло извещение о приказе начальника железнодорожного округа. Все вдруг замерло без движения, как машины на яркой рекламе, висящей в зале ожидания, как этот нарисованный трактор на поле, которое никогда не покроется снегом, на взрыхленную землю которого никогда не сядут скворцы. Где останется навечно осенняя пахота, бесснежное, бесплодное время, когда лето уже кончилось, а зима еще не началась.
Начальник уже накануне говорил с ним по телефону. После этого разговора на следующее утро мастер почувствовал, что он больше никогда не сможет выйти на линию, встретиться с рабочими. Словно в одно мгновение пролетели эти часы и дни от среды, от конца октября до Нового года. Но сейчас ему еще предстояло через силу прожить время, которого уже не существовало.
Дорожный мастер прижал пальцы к мраморной столешнице. Разве мало его перебрасывали с места на место? Разве мало того, что он, мужчина в возрасте, приближающемся к пенсионному, уже сделал: строил железную дорогу в лесной чаще Кайнуу, жил со своей семьей в полном одиночестве, слушал тишину, нарушаемую только тяжелым грохотом снегоочистителя да обдумывал неопределенные обещания о вакансиях на юге страны.
А годы, когда он был прорабом? Несколько послевоенных лет в красном домике у железной дороги. В домике сначала жил дорожный сторож. Фасад был украшен резным деревянным кружевом, во дворе хлев, сарай, погреб с кирпичным входом. В июле он косил сено для своей коровы вдоль железной дороги и свозил его на дрезине домой. Иногда случалось, что стог сена сгорал от паровозных искр. А когда меняли шпалы, разрешалось пилить и колоть на дрова старые. Это были годы сорок седьмой, сорок восьмой и сорок девятый. В середине пятидесятых ему наконец дали звание дорожного мастера и назначили на север. Было написано много заявлений, и когда прибыло сообщение о переводе на этот участок дороги, он подумал, что получил место, на котором проработает до пенсии.
За последние годы дорожный мастер так привык к этой мысли, что даже тени сомнения не возникало у него, когда стали доходить слухи о том, что снимают некоторые железнодорожные ветки. В какой‑то день решают удлинить какую‑то захиревшую линию, и тогда прежде самостоятельный участок становится только отрезком крупной дороги, а мастера, работавшего на этом самом участке, переводят в другое место.
Теперь таким мастером оказался он.
В высокой железной печке в кабинете горели дрова. Дорожный мастер разглядывал свои освещенные огнем руки. Слышалась музыка: дочери наверху включили проигрыватель. Мастер прислушался к ритму: что‑то южноамериканское.
Дорожный мастер сел к столу и разложил листы с расписанием поездов.
Мимо прогрохотал товарный. Поезда проходили редко, пассажирские и того реже, скорые вообще не появлялись. Дорога не вела в интересные места, вдоль нее не было ничего любопытного, жилья и то мало. Только лес да болота, да холмы, заросшие можжевельником. Местами – ржавые срезы скал, которые весной и осенью трескались и разрушались от замерзшей в расщелинах воды. Это была грузовая железная дорога. Дорога руды, дорога леса. Рельсы были старые. От лета к лету красный иван‑чай забирался все выше по насыпи. В сырых низинах вверх по откосу карабкался густой ивняк. Никому дела не было и до этого: колея‑то зарастала.
Дорожный мастер знал свой участок протяженностью в десятки километров. Он помнил каждый поворот, прямую и подъемы. Знал на память все места, за которыми нужно было особенно тщательно следить в жару и в сильные морозы.
Во второй половине дня начался сильный снегопад. В кухонное окно дорожный мастер видел, как большие снежинки медленно опускаются к земле, словно тишина надает с неба. На фоне леса четко выделялись белые угловатые формы снегоочистителей.
– Эти гробы, – сказал за обедом дорожный мастер, – следует куда‑нибудь передвинуть отсюда. Надо будет распорядиться…
Девочки‑близнецы за столом переглянулись. На их лицах отразилась беспомощность и страх. Сестры и сейчас, в семнадцать лет, были поразительно схожи меж собой. Всю жизнь они провели вместе. Дорожный мастер и его жена, как все родители похожих близнецов, любили рассказывать, что и душевные их переживания одинаковы. Девочки спокойно относились к этому, но когда заметили, что отца такие разговоры не интересуют, они стали делиться только с матерью. Когда год назад отец попал в больницу из‑за нервного переутомления, девочки словно забыли о своих чувствах и больше молчали. С тех пор дорожный мастер избегал смотреть на дочерей; ему часто казалось, что в нем самом, и в глазах и в душе, все двоится.
А сейчас, уставясь в свою тарелку, он вдруг увидел: красный как кровь сок свеклы разлился между овощами винегрета.
Посреди обеда дорожный мастер встал из‑за стола и закрылся в своем кабинете. Под вечер он вышел и поднялся наверх в комнату девочек. Он нес в руке баранью шкурку, которую обычно держал на стуле, – говорил, что это помогает ему от ревматизма. Он разложил шкурку на кровати внутренней стороной кверху.
– Посмотрите – червяки… – она вся кишит маленькими белыми червяками…
И он с отвращением отодвинулся от кровати.
Ноябрьский день угасал, пора было зажечь лампу. Девочки осмотрели шкуру, но ничего не нашли в ней.
А дорожный мастер больше не обращал внимания на шкуру и не слушал уверения близнецов. Он сидел в плетеном кресле до тех пор, пока не заметил, с какой злобой глядит на него бумажная маска, прикрепленная к стене.
На пороге он обернулся:
– Да… я пришел сказать… что затоплю баню.
Из прихожей послышались тяжелые, неровные отцовские шаги. Немного погодя стукнула входная дверь. Девочки спустились вниз и стали наблюдать за отцом из окна родительской спальни. От их дыхания колыхались тюлевые гардины.
В нетронутом снегу отпечатались свежие следы отца. Вот он вышел из черного проема сарая с охапкой дров и направился к бане. Скоро из трубы повалил дым. Потом дорожный мастер появился во дворе с лопатой и принялся сгребать снег.
Во время вечернего чаи дорожный мастер сказал:
– Подумайте‑ка, девочки, как много выстрадали лошади. Когда воевали верхом, пиками вспарывали животы коням, а шеи им рубили мечами. Когда изобрели огнестрельное оружие, лошади опять были на войне самыми беззащитными. В них стреляли. Я видел мертвых лошадей. Они распухают, только шея и голова остаются без изменения, но это уже не лошадь, а какое‑то чудовище.
Было шесть часов вечера, на улице стемнело, а в доме всегда горел свет, потому что дорожный мастер бесцельно ходил из комнаты в комнату. Накрывая на стол к чаю, девочки видели это и вдруг вспомнили случаи из прошлого.
Когда отцу исполнилось пятьдесят лет, он дважды исчезал из дому. Тогда они жили уже здесь. Потом он ушел куда‑то два года назад, осенью. Мать, правда, о чем‑то догадалась, потому что поведение отца стало таким же, как перед первым уходом. В какие‑то дни отец становился необычно деятельным и разговорчивым, в другие – почти не открывал рта. Он часами сидел за столом в кабинете, и если звонил телефон, велел матери отвечать, что его нет дома, а он там‑то и там‑то. По вечерам он какое‑то время спокойно смотрел телевизор, но потом принимался ходить из комнаты в комнату. Он рано ложился, но не мог спать. Мать знала, что на работе ничто не раздражало отца, но там вскоре заметили, что он не выполняет свои обязанности, и дело кончилось тем, что отцу дали две недели отпуска по болезни.
Когда этот отпуск начался, мать стала внимательно следить за отцом. Но он был такой спокойный, такой обычный, что все домашние забыли о своих подозрениях. На кухне облупился потолок и отец сказал, что завтра покрасит его. Он принес все необходимое и вечером даже расстелил газеты, чтобы не запачкать пол. Рано утром отец оделся в своем кабинете и исчез, его нигде не могли найти. Так прошло несколько дней. По станции пошли слухи. На вторую неделю пришла открытка из Стокгольма. Почерк был знакомый, но ничего, кроме адреса. Отпуск кончился, матери пришлось объясняться с начальником. А однажды утром заметили, что кто‑то мылся в бане. Пол был мокрый, и под лавкой в предбаннике лежал узел грязного белья.
Спустя два дня отец пришел домой. Он сразу взялся за работу, и жизнь продолжалась, точно ничего не случилось. После до них стали доходить какие‑то сведения об отцовских путешествиях. В своих блужданиях он иногда останавливался в гостиницах или домах для приезжих, иногда жил у родственников. Кто‑то рассказал, что получил от отца с севера странное письмо в разрисованном конверте: «Если со мной что случится, то…» Так никто ничего и не понял. Куда‑то он пришел с бутылкой коньяка, но сам пить не стал и очень чудно разговаривал. Кому‑то он сказал, что он находится в годичном отпуске, другому – что в поездке по делам службы, третьему назвался пенсионером по нетрудоспособности. Лишь в одном месте он занял денег.
Дома об отъездах отца в его присутствии никогда не говорили, и казалось, что он сам о них забыл. Врач объяснил матери, что ничего сделать нельзя, поскольку отец неповинен ни в каком преступлении. Невозможно ведь задерживать человека за рассказывание историй, в которые он сам верит. Позднее отец согласился пролежать неделю в больнице, после чего все пошло нормально.
– Лошади тащили пушки и тяжелые возы по грязи и бездорожью, – говорил дорожный мастер. – Их били, а если у них не было сил тащить, солдаты пристреливали их. Сейчас, девочки, в мире стало хорошо. Что бы где ни происходило, а животных уже так не мучают. А памятник лошади не поставлен… не горит вечный огонь в память лошадиных страданий… на совести людей тяжелый камень…
Дорожный мастер редко курил, но сейчас он зажег папиросу, и комната наполнилась горьким дымом.
– Теперь, когда шпалы делают из бетона, а насыпи из щебня… они будут служить целую вечность и рабочих надо поменьше. Идите‑ка, девочки, в баню.
Дорожный мастер сидел, согнувшись и свесив руки между коленями.
– Может, ты отдохнешь и не думай больше о лошадях.
Дорожный мастер поднял голову. Взгляд его был мрачен и полон удивления.
– О лошадях? Я думаю о снеге. Если снег будет сыпать всю ночь, утром надо послать на линию снегоочистители.
– Лучше бы ты не уезжала, – сказал дорожный мастер жене накануне вечером. Она же не видела причины менять свои планы, поскольку муж никак не обосновал своей просьбы. Тем более что неделю назад он не был против ее поездки.
– Лучше бы ты не уезжала, – повторил он, когда жена уже спала.
Дорожный мастер сдвинул одеяло и стал разглядывать жену. Супружеская близость между ними давно прекратилась, и сейчас жена показалась ему чужой. Костлявая, сухая…
Тишина опустилась на ночной дом. Лампа на тумбочке освещала картину на стене. Дорожный мастер долго смотрел на нее. Когда‑то он получил эту картину в подарок от товарищей по работе. Близнецам тогда было два года. Картина изображала ангела, который вел двух детей через рельсы, а на заднем плане к ним приближался огромный, окутанный дымом паровоз.
Они сказали, что подарок не простой и символичен для получателя.
Рано утром одна из двойняшек обнаружила странные следы на снегу. Она позвала сестру поглядеть. Следы огибали дворовые постройки и кончались перед банным окном, дальше они никуда не шли, можно было подумать, что на этом месте ходившего вынули из его следов или что он взлетел как птица.
За завтраком девочки рассказали отцу об увиденном.
– Вот как, – медленно произнес дорожный мастер, но смотреть не пошел. Отец был в легких брюках и рубашке в сеточку, очки он снял, от них на носу осталась вмятина. На оконном карнизе лежал белый снежный воротник, а лес за железной дорогой, который еще вчера темной линией опоясывал пейзаж, сегодня весь побелел. На его фоне едва можно было различить контуры снегоочистителя.
Дорожный мастер сказал, что поднимется на чердак за валенками.
– Зачем тебе валенки в выходной день?
– Сейчас самое время.
Девочки услышали, как отец поднялся по лестнице на верхний этаж и открыл дверь на чердак. Чердак был узкий, на всю длину дома. Там в картонных коробках лежала старая одежда, валялись разные ненужные вещи. Пыль покрывала все толстым слоем, сквозь маленькие окошки едва пробивался свет. До девочек доносились приглушенные шаги отца по чердаку. Затем какой‑то звук посильнее, точно передвинули тяжелый тюк.
Когда через десять минут отец не вернулся и наверху не было ничего слышно, Анита решила пойти и посмотреть.
Почти сразу раздался пронзительный вскрик. И другой, тихий.
Вторая сестра бегом помчалась наверх.
И тоже увидела…
Андерс Клеве
Соискатель
Перевод с шведского М. Макаровой
В одной из хельсинкских квартир человеку не спалось. Рядом лежала жена. И тоже не спала.
Окно в спальне было чуть приоткрыто. За ним густой синевой мерцала весенняя ночь. Было самое начало апреля. Высоко‑высоко над тревожными уличными огнями мигала ясная зеленоватая звездочка. Вспыхнет – погаснет, вспыхнет – погаснет. Будто пульс.
У этого человека было крупное, поразительно грубое лицо. Кожа темная, пористая. Под глубоко посаженными глазами набрякшие мешки. Волосы надо лбом заметно поредевшие. В общем, лицо человека не первой молодости.
Мимо их дома прошелестел автомобиль. Конус света от фар скользнул по стенам, выхватил из темноты мебель, мазнул по потолку. На мгновение резко осветил лежавших.
Во всем облике этого человека чувствовалась какая‑то нервозность. Особенно в линии рта. Углы губ напряженно застыли. В глубоких прорезавших лоб морщинах выступил пот. Веки слегка подрагивали.
Казалось, этого лежащего без сна человека терзал мучительный страх, одолевали мысли о чем‑то неприятном, в чем он никак не мог разобраться.
Ему вдруг почудился смех. Такой ироничный. Такой изысканно‑язвительный. Он узнал голос доцента Сарениуса. И даже вздрогнул от неожиданности, по телу прокатился легкий озноб. Жена сразу это почувствовала и успокаивающе сжала его руку.
– Принести таблетку? – тихо спросила она.
– Да, да, если тебе не трудно, – с деланным спокойствием отозвался он.
Вдалеке устремилась в ночное небо радиовышка. Ее красный огонек повис высоко над городскими кварталами. Теплился, словно незатухающая лампада пред алтарем.
Лиценциату Вестре́ну и его жене не спалось. Уже почти два месяца им не спалось.
Вестрен преподавал в Университете. Дважды в неделю читал лекции по французскому средневековью. Редко кто из студентов приходил в эти часы в огромную аудиторию.
Вестрен отнюдь не блистал красноречием. Бубнил себе под нос. Часто сбивался, не мог подобрать нужное слово, говорил неровным тихим голосом.
Однако стоило ему коснуться любимой темы, он мигом преображался. Голос наливался силой, точными и выразительными делались жесты. Слова летели, едва поспевая за мыслью. Он так и кипел вдохновением и убежденностью. Вот этого и ждали от него студенты. В такие минуты Вестрен становился даже интересным. Да, он часто отвлекался на детали. Детали были его коньком, и именно они помогали ему добиться внимания слушателей.
Своеобразная подобралась компания, те, кто из семестра в семестр посещали его лекции. Казалось, все факультетские неврастеники нашли здесь пристанище. Все, кто был чересчур робок и застенчив, какие‑то ходячие тени, пришибленные, заикающиеся юнцы. Бледные, вечно дрожащие от страха одиночки.
Непонятно почему, они благоволили к Вестрену, им было уютно на его лекциях.
После занятий Вестрен обычно направлялся в кафе для преподавателей. Высматривал место в самом дальнем углу, за столиком у колонны. Попыхивая длинной прокуренной трубкой, выпивал чашку чая. Здесь он был недосягаем для чересчур назойливых взглядов.
Существовала и более веская причина прятаться: он стеснялся своих ног. Они у него страшно потели. Наверно, кожа на подошвах слишком тонкая. Чуть поволнуешься, носки хоть выжимай. Ничем не одолеть это проклятье. Вестрену все время чудилось, что от него несет по́том.
Доцент Сарениус, вот к кому постоянно было приковано его внимание. Всякий раз, когда тот оказывался поблизости, неведомая, неподвластная Вестрену сила направляла его взгляд в сторону этого элегантного, весьма уверенного в себе человека. Наблюдая за Сарениусом, он испытывал смешанное чувство необъяснимой антипатии, тайного восхищения и ужаса.
Сарениус, молодой, энергичный, из плеяды тех, кто получил образование в Америке или, скажем, в Англии, из тех, кто умеет трезво смотреть на вещи, свою профессию они знают досконально, люди же для них лишь набор стереотипов. Сарениус одевался со вкусом: костюм, не готовый, а сшитый у портного, сидел на нем как влитой, белейшая сорочка прекрасно сочеталась с жилетом, красным либо золотистым. Он был обаятелен, холеное лицо с характерным носом, высокий лоб мыслителя. На полных, резковато очерченных губах вечно играет тонкая усмешка. Такие умеют нравиться. Говорил четкими круглыми фразами. Его очки в строгой оправе часто поблескивали среди толпы почтительно внимающих ему коллег.
Всякий раз Вестрен невольно всматривался в это благообразное лицо, малейшие изменения выражения которого страшно действовали ему на нервы.
Он знал – Сарениус один из его рецензентов. Буквально на днях он уже слышал его надменный язвительный смех.
Вестрену и его жене не спалось. А за окошком густой синевой мерцала прозрачная весенняя ночь.
Уже много лет почти каждую ночь его, как и сегодня, донимали мысли о диссертации. Беспрестанно крутились вокруг одного и того же. Блуждали по основным разделам, копошились в деталях, то вырывая их для проверки из контекста, то вновь раскладывая по местам.
Видимо, диссертация уже на рассмотрении. Месяца два, не меньше. Он представил на факультет несколько экземпляров для рецензирования, оставалось ждать, отвергнут или допустят к публикации. Да, сейчас она уже у рецензентов.
Возможно, у того же Сарениуса.
Точно, точно, она уже на рассмотрении. И снова неотвязные, опять и опять повторяющиеся мысли… Не устарела ли его работа? Не перестарался ли он с бесконечными поправками? Может быть, расплывчато сформулировал тему? Четкая ли композиция? Не слишком ли большое значение придает он влиянию Бургундии? Не переоценил ли…
Вестрен неловко привалился к подушке. Его нахмуренный лоб покрылся испариной. Капли пота стекали по щекам, темными влажными пятнами расплываясь по наволочке.
В густой синеве весенней ночи тихо алел огонек радиовышки, отдаленное урчанье мчащихся мимо дома машин раздавалось над самой его головой, над грубым невыразительным лицом.
Лиценциат Вестрен все дни напролет пропадал в университетской библиотеке. Здесь у него было свое постоянное место. Приходя, непременно перебрасывался несколькими фразами со старушкой гардеробщицей. Она говорила по‑шведски, судя по диалекту, была родом из Сиббу, живая, общительная, улыбка всегда веселая, приветливая. Вестрену нравились эти коротенькие беседы. Обсуждали, погожий или пасмурный выдался денек, каков нынче урожай картофеля, много ли выпало снега. Смотря какая была погода, зима или лето. Проблемы чисто житейские, но эти разговоры действовали на Вестрена умиротворяюще. Он и сам не заметил, как они превратились в своего рода ритуал. От этих ничего не значащих слов теплело на душе, и хоть он не отдавал себе в этом отчета, они предвещали удачный день.
Раздевшись, Вестрен приступал к делу. Неспешно расписывался в регистрационном журнале, прошествовав по великолепному, увенчанному куполом с изысканным орнаментом вестибюлю, отворял скрипучую дверь и оказывался в научном читальном зале. Усаживался за свой столик, устраивался поудобнее, поставив ноги строго перпендикулярно к полу, открывал портфель и извлекал папку и девять тщательно очиненных карандашей. Потом с тяжким вздохом принимался штудировать нужное издание, вновь прорабатывая деталь, которая не давала ему заснуть минувшей ночью.
Итак, уже почти два месяца диссертация на факультете. Уже ничего не исправишь. Это он знал. И тем не менее продолжал корпеть над читаными‑перечитаными книгами.
Под высокими сводами читального зала царила тишина. Лишь изредка ее нарушает слабое потрескивание. Это прокручивают микрофильмы.
Опять и опять Вестрен мысленно пролистывал диссертацию, выискивая огрехи: лучше уж заранее о них знать самому. Необходимо вникнуть во все спорные места, чтобы во всеоружии встретить удары оппонента. За месяцы бессонных ночей он выстроил целую систему ответов, возвел многоярусные леса вокруг массивного здания диссертации. Причудливо изогнутые аргументы, плод лихорадочно мечущихся от страха мыслей.
На полке перед столиком книги расположены в строгом, тщательно продуманном порядке.
Он вытащил крайнюю справа. Это документы по Бургундии.
Рука его, державшая ветхий потрепанный фолиант, была узкой и бледной. С кожей настолько тонкой, что, казалось, сквозь нее вот‑вот прорвутся фиолетовые жилки. Похожие на изящные веточки облетевших лип, такие хрупкие на фоне темного переплета.
Открыл его, он ощутил легкую дурноту. От книг уже тошнило.
Да, диссертация позади. Позади бесконечное копание в источниках, сбор фактов, настойчивое проникновение в материал, кропотливые, чаще напрасные, поиски в архивах разных городов и стран. Позади выписки из книг, прикидка множества вариантов, всевозможные вычисления и выбор композиции. Позади горы конспектов, ошибочные концепции, позади горечь разочарований и упоительная радость удач, все жестокие сомнения, все тайные надежды.
И теперь, когда он снова погряз в этих измусоленных им книгах, у него появилось ощущение, будто все они пропитались его кровавым потом. К ним накрепко пристали его сомнения и страхи. Эти ненавистные дряхлые фолианты оттягивали руки свинцовой тяжестью. Роясь в них, он чувствовал, как от пропыленных страниц исходит тошнотворный чад длившихся годами изнуряющей работы и затворничества.
Диссертация на факультете. Уже ничего не изменишь. Но как прежде он здесь, вникает в каждую строчку.
А ведь нужно еще и к лекциям готовиться.
Тяжелее всего Вестрену приходилось в долгие весенние сумерки. Когда тихо, словно дикий зверь, крадется по улицам голубой свет. Незаметно становясь все гуще и гуще. Вяжущий, недозрелый свет.
Тихо, словно дикий зверь, прокрадывается в душу этот ледяной синий сумрак. И Вестрен весь делается будто туго натянутая тонкая мембрана. Зверь крадется по ней. Плотно прижимаются подушечки мощных лап. Порою он ощущает боль от впившихся когтей.
Как‑то случайно Вестрен заметил, что по субботам в православной церквушке, прямо напротив библиотеки, идут вечерние службы. Около шести часов начинали звонить колокола, люди не торопясь входили в церковь.
В одну из суббот, когда ему никак не удавалось сосредоточиться, Вострен решил туда зайти.
Служба только началась.
Как ни странно, он впервые попал в православную церковь, раньше не доводилось. Он весьма смутно понимал, что происходит, с трудом различая дьякона и священника.
В глубине таинственно мерцал тусклым золотом иконостас. Вестрен вдохнул незнакомый приторно‑горький запах ладана. Тихо и ровно горели свечи. Крестясь, молящиеся с горячим усердием клали поклоны.
Пел хор.
Песнь то взмывала, то стремительно падала, наполнялась силой и страстью и летела вдаль, постепенно замирая. Причудливо сплетались женские и мужские голоса. Эти торжественные, рвущиеся ввысь звуки уносили прочь каждодневные заботы.
Вестрен почувствовал болезненный трепет. Будто острый нож вонзился в сердце, полоснул его щемящей болью. Охваченный ненасытным пламенем, он весь раскрылся навстречу этой томительной муке. Растревоженную душу вдруг обожгло внезапное прозрение.
С горечью увидел он самого себя, свое трусливое «я», свою никчемную жизнь, увидел дряхлеющее тело и мелкую душу.
Тут его охватил страх. Скорее бежать отсюда. Прочь из этого душного ладана, на волю, на знакомые улицы. Вдохнуть привычного городского воздуха. Окунуться в бензиновый угар. Бежать куда угодно. Лишь бы оставаться самим собой.
Уже давно по вечерам после библиотечного затворничества он шел не домой, а в кафе. Попив чаю и выкурив трубку, отправлялся бродить по улицам.
Десять лет, отданных диссертации, превратили его в настоящего анахорета. Больше того: он начал бояться людей. Он не выносил их взглядов, их лица раздражали.
Все милее становились ему ночи. Все чаще ему хотелось пройтись по ночному городу. Оказывается, пустые улицы очень хороши, в час, когда повсюду царит тишина.
Особенно полюбилась ему Сенатская площадь, он и сегодня пришел сюда.
Над безмолвными оливковыми мостовыми реяла сизая дымка. Тончайшая, тоньше паутины, еле заметное марево. Из этой дымки вырастали белокаменные здания, темно‑синие кроны деревьев парили над нею, сквозь нее маслянисто блестели бирюзовые пятна уличных фонарей.
Этот обманчиво спокойный свет был полон тайной жизни и непрерывного движения. Скованная холодом серая земля в скверах и парках молча корчилась в родовых муках. Все теснее становилось листьям в набухающих почках. Боль нарастала, обременяя ночь животворными страданиями.
Вострен миновал маленькую церковь, где бывал иногда на вечерних службах. Обогнул литую ограду и свернул налево к Банку Финляндии, дальше его путь лежал мимо Дома Сословий, с его украшенными каннелюрами колоннами и строгим, отделанным бронзой фризом.
Он не честолюбив. Во всяком случае, не более чем другие. Просто за десять лет превратился в раба своей диссертации. Она пустила в нем корни и буйно разрасталась, словно ненасытный сорняк. Она высосала его силы. Расшатала нервы и лишила сна. Ее пропыленная громада вытеснила из души все остальное.
С пристани потянуло соленой влагой. Свежий аромат сосен разлился в воздухе. Видимо, его принесло ветром из Зоосада или Мейланса.
Человек он не слишком одаренный. Однако достаточно способный. Тему выбрал совсем не из легких. Сплошные белые пятна, интригующие загадки, настоящая целина. А сколько новых идей, сколько внезапных озарений… Оказывается, диссертация отнимает уйму времени. Летели месяцы, годы. Он корпел над книгами. Да, уйму времени. И бродил. Каторжная жизнь.
Он свернул в скверик у Дома Сословий, медленно обошел старый, давным‑давно не действующий фонтан. Детище романтического XVIII века. Как он похож на чудовищный торт, трагикомическое смешение венецианского стиля с помпезностью царской России. Гордая голова льва терялась на фоне обильного орнамента и пышных гирлянд. Годы не пощадили фонтан, теперь он всего лишь пристанище обленившихся городских голубей. Они так загадили его, что он сделался совершенно неузнаваемым.
Жена, Эльза, относилась к его работе с пониманием. Не дергала. Подбадривала, когда он падал духом. Жили в основном на ее зарплату. Конечно, это мучило его. Да и малышка Анслёг целыми днями в яслях… Зато когда он получит степень, – повторяли они с женой, – вот тогда они купят то, сделают это, вот тогда… Как они мечтали, как надеялись! Только бы разрешили публикацию, все образуется. Ведь диссертация, этот не дающий покоя кошмар, по сути, дело всей его жизни, вместилище самых сокровенных надежд, единственная возможность самоутверждения…
Он задохнулся от дыма. Очень едкого, с запахом резким, как у эфира. Наверно, его принесло из пригорода, там сейчас жгут прошлогоднюю листву.
Все эти годы он возводил в душе мощные стены. Чтобы охранять свой труд. Уберечь его от разъедающей самокритичности, от неожиданных сокрушающих ударов. Стены непроницаемые, чтобы не просочилось в душу отчаяние, чтобы спастись от парализующих сомнений в необходимости этого труда. Постепенно замуровывался в собственной душе. Надежно укрыл душу под слоем тучной плоти.
Он обогнул угол аптеки, сонную улицу мягко освещал фонарь, старинный, тонкой работы. Эта аптека дежурная, поэтому в витрине со старинной аптекарской утварью еще горел свет.
У Вестрена была своеобразная походка. Очень медленная, несколько расхлябанная, он передвигался вяло и неуверенно. Но эта робкая поступь свидетельствовала о невероятной выносливости. Он ходил, чуть опустив массивную голову.
Эти кварталы он знал наизусть. Историю каждого здания. До мельчайших подробностей изучил каждый фриз. Он знал происхождение каждого уникального памятника, они вобрали лучшее из русского и немецкого ампира, тонко сочетая заимствования с архитектурными традициями времен Густава III. Таким образом здесь, в Гельсингфорсе, в первой половине XVIII века вырос уникальный городской ансамбль, единственный во всей Европе, строгих пропорций, изящный, поражающий фантазией, простором и красотой. Гельсингфорсский ампир.
Гуляя здесь по ночам, он ощущал свою таинственную связь с этими старыми особняками. Они вели с ним неслышный разговор, придававший ему бодрости и сил. Обычно это успокаивало его воспаленный мозг, снимало нервное напряжение. А сегодня все было наоборот. Ночная прогулка не принесла облегчения. Он чувствовал себя неприкаянным бездомным чужеземцем. Казалось, все его нервы обнажены. И на зданиях тоже проступали нити нервов. Зеленоватые стены подрагивали будто натянутый до предела бумажный занавес.
Ища полного уединения, он поднялся по ступенькам Кафедрального Собора. Прислонился к высокой колонне. Здесь, куда не доходил свет уличных фонарей и неоновых вывесок, можно увидеть звездное небо во всем его величии. В бескрайней вышине цвело оно недосягаемой холодной красой.
Он окинул взглядом гавань. В прозрачной ночной синеве она сверкала будто драгоценная брошь, усыпанная бриллиантами подкова. Ему были видны прожектора и разноцветные огоньки, темные силуэты пропахших копотью пароходов у причалов, над которыми вздымались устрашающе огромные краны. Вода мерцала синими и сиреневыми бликами. Проскользила утка, две серебристых нити – на миг открывшиеся нервы воды – проступили на опаловой синеве. Нежной истомы была полна эта волшебная ночь, полна молчаливого страдания. Тихо и незримо природа готовилась к обновлению.
Над городом мелькнул луч Свеаборгского маяка. И опять. И в третий раз.
Вестрен вдруг почувствовал, как стучит у него пульс.
Да, ощущение не из приятных. Он четко различал каждый удар. Они становились все сильней и сильней.
Вестрен покачнулся от легкого головокружения. Сердце билось быстро‑быстро.