– Давай обратно поменяемся, – с трудом выговорила Лаура. Что было делать…
– Пойду домой, – вздохнула Ханна.
– До свидания.
– Чего это ты? – удивилась Ханна.
– До свидания… Это люди так говорят, когда знают, что завтра снова увидятся!
Во дворе, между трех берез, Ханна задержалась и попыталась играть одна. Через окно она заметила, что мать с бабушкой пьют кофе. Когда Самули подъехал на лошади к дому, мама сразу же вскочила и выглянула в окно.
– Ишь кинулась… – сказала Ханна кукле, которая в ответ посмотрела на нее с серьезным выражением на гуттаперчевом лице. – А вот если бы это я подбежала к дому, то она бы не вскакивала и в окно смотреть не стала бы.
Хотя лето уже началось, земля все еще была холодной. Ханна пошевелила пальцами ног и даже нагнулась, чтобы посмотреть на них. Они были не такого цвета, как обычно, а красные, замерзшие.
– Бабушка, купила бы ты мне ботинки, – попросила Ханна, когда в субботу они сидели за столом. – Видишь ли, это непорядок, что у ребенка всегда ноги красные. По какому талону дают ботинки?
– Погоди‑ка… на прошлой неделе было… «e». Да, по талону «e» дали бы ботинки, если бы деньги были.
– Вот если мне выплатят пособие как солдатской сироте, то должно же хватить на одни тряпичные туфли.
– Ой, золотко, неужто тебе холодно? Сейчас ведь лето.
Ханна, конечно же, знала, что у бабушки у самой не было порядочных башмаков. Ханна потихоньку взглянула на бабушкину ногу, мизинец которой был обвязан шерстяной ниткой. Зачем была нужна эта нитка, Ханна не знала. Однажды она спросила у бабушки про нитку, и та ответила: «Чтобы не было бородавок!»
– А что такое бородавки? – спросила тогда Ханна.
Но бабушка только махнула рукой и не стала ничего объяснять.
|
Ханна вышла во двор. Мать уехала в город на велосипеде. Этот велосипед звали Мийна Синкко. Ханна тоже пробовала на нем ездить, и однажды ей почти удалось удержаться. Но Самули был тут как тут: стоял у сарая и смеялся над ней. С тех пор Ханна стала осторожнее и училась ездить на Мийне Синкко только в одиночестве. Чтобы Самули не видел!
Бабушка тоже вышла во двор, чтобы выплеснуть из ведра помои под розовый куст. «Наверное, потому куст и растет плохо, что его всегда помоями поливают», – подумала Ханна.
– Не лей туда помои, – закричала она.
Бабушка изумленно посмотрела на девочку.
– Почему это вдруг? Всю жизнь сюда выливаем.
– Вот именно поэтому… именно поэтому… розы не растут.
Бабушка пожала плечами и вернулась в дом. Ханна осталась сидеть в объятьях берез и занялась игрой. Это Ханна так представляла, что березы ее обнимают: между стволов оставалось такое небольшое пространство, что Ханна только‑только туда умещалась. Там у нее были игрушки: старая‑престарая посудина, в которой когда‑то жарили кофейные зерна, колыбель для куклы и несколько разбитых чашек. Когда они с Лаурой хотели поиграть, как следует, они складывали все эти вещи в корзину и уносили к себе в ложбину. Закончив игру, они тащили все игрушки назад и расставляли по местам среди берез, чтобы они были всегда под рукой, как только понадобятся. А нужны они были часто, потому что Ханна была единственным ребенком в семье и мама с бабушкой оберегали ее от работы по дому.
– Давай я буду хлеб печь, – клянчила Ханна у матери. – Давай полы вымою… Давай я пойду топить баню, я умею.
|
Но мать всегда отвечала: «Что ты, доченька, не надо… Ты еще такая маленькая».
Это сердило Ханну. Это она‑то маленькая – она, которая осенью пойдет в школу и должна будет жить всю зиму в интернате одна, как ей заблагорассудится.
Бабушка снова вышла во двор и направилась к бане.
– Ты что, уже идешь баню топить? – крикнула Ханна. – Ведь мама еще не вернулась.
– Кто ее знает, когда она приедет, – пробормотала бабушка и исчезла за хлевом.
Ханна задумалась над бабушкиными словами. Мама уехала утром на Мийне Синкко, чтобы дождаться у дороги автобуса. Потом Ханна видела, как туда же отправился Самули. Уж не поехали ли они в город вместе? Пора пить кофе, а их все нет и нет. Бабушка топит баню, а баня топится четыре часа, это известно. Значит, скоро вечер, а мамы все еще нет.
Ханна побежала в дом. На кухонном столе остывали только что испеченные булочки. Рядом с ними стоял сладкий пирог. «Что это бабушка задумала, – размышляла Ханна, – сладкий пирог…»
– Неужели гости будут? – сказала она вслух.
Она выскочила во двор и помчалась вниз по склону к бане. Дед чинил грабли возле хлева, и Ханна бросилась к нему.
– Ну… чего это наша сорока скачет? – обрадовался дед.
– Слушай‑ка, дед, сегодня у нас гости?
– Гости? А кто их знает, может, в праздник и заглянут. В праздник люди всегда по гостям ходят, а у нас родственники по всему уезду.
– Не ври, дед. Для деревенских бабушка никогда раньше сладкий пирог не пекла. Тут что‑то не так, – сомневалась Ханна.
Дед взглянул на девочку, прищурив один глаз. «А этот ребенок совсем не такой глупый», – усмехнулся он.
|
– Вечером сама все увидишь.
У Ханны даже в глазах потемнело от злости.
– Мне никогда ничего не говорят! Никогда!
Ханна оставила деда, а сама вернулась во двор и присела на крыльцо. Она уткнулась головой в колени и неожиданно заплакала. Ей было не по себе, потому что она не знала, что это мама задумала. Ханна представила, какая она тощая и жалкая. Даже ленты в волосы нет и ни одного нарядного платья. Сердце громко билось у нее в груди.
Из бани появилась бабушка, она шла и ворчала без остановки.
– Чего это ты? – спросила Ханна как можно более язвительно.
– Проклятая баня… все тепло улетает, все равно что небо для сорок топить… и дед тоже хорош, все будет делать, а баню не починит… Вот и бегай туда‑сюда весь вечер, да и то неизвестно, протопишь ли как следует. Ну и жизнь…
Ханна посмотрела на бабушку. Вся какая‑то широкая, толстая, и ноги толстые и короткие. На животе фартук, весь в муке и грязи. Нет – бабушка тоже не очень‑то красивая, да и нос у нее чересчур велик.
«Как все ужасно», – подумала Ханна. Хотя если говорить честно, то жизнь сейчас совсем не такая тяжелая, как в войну. Тогда даже баню осмеливались топить только по ночам – уж очень близко от границы они жили. Ханна еще и сейчас просыпалась от страха, ей мерещились вспышки осветительных ракет. Как‑то раз Хайна сказала Лауре, что именно эти осветительные ракеты действуют ей на нервы. Но Лаура даже не поняла, что это значит. А Ханна понимала. Действовать на нервы это все равно что выводить из себя.
Она уселась под березой лицом к дороге. Она ждала и ждала… Кого? Конечно, мать и Самули. А мамы все не было. Она легла на спину и стала рассматривать листья на березе. Между ними проглядывало синее небо. Сейчас на нем не было облаков. Ханна закрыла глаза. Иногда, когда все небо было в тучах, она думала, что вот сейчас бог протянет свой указательный палец и прогонит тучи, чтобы люди могли видеть солнце. Если бог очень большой, то солнце должно помещаться у него на ладони. Когда наступает зима, он просто‑напросто отодвигает солнце подальше. А весной протягивает руку к земле, и тогда солнце спускается ближе. А что, если бог когда‑нибудь решит дать людям солнце зимой? Тогда снег сразу растает и снова начнется лето! «Нет, – решила Ханна, – бог не ошибается. Солнце выпускает изредка, да и то оно светит хорошенько только летом».
Ханна услышала голоса на дороге и открыла глаза. Мать вела Мийну Синкко, рядом с ней шагал Самули со своим велосипедом. Ханна встала с земли и присела на корточки. Она смотрела на мать, которая была одета в хорошо знакомое платье в голубой цветочек; в этом платье были подложенные плечи, складки на груди и широкий подол. Пояс был узенький и с длинными концами. На ногах матери – красные деревянные башмаки с картонным верхом. Со лба свисали три кудряшки, которые держались на заколках, тех самых, которыми бабушка обычно ковыряла в ушах.
– Скоро пора доить… – мать улыбалась Самули и не сводила с него глаз.
– Давай‑ка я поставлю велосипед сюда, к забору.
И вот уже мать стоит во дворе с сумкой в руках и рядом с Самули.
– Пошли в дом, что ли? – спросил Самули и при всех обнял мать за талию.
Ханна оцепенела. Стоявший у хлева дед подошел к крыльцу.
– Ну что… можно поздравить?
– Можно, чего уж, – засмеялся Самули и протянул ему руку.
Больше Ханна не могла себя сдерживать. Она побежала в лес так быстро, как несли ее ноги. В ложбине она бросилась на землю и безутешно разрыдалась.
– Черт… черт… я знаю… они обручились, – бормотала она и даже не пыталась сдержать слезы.
Войдя во двор, мама не спросила, где Ханна. Она даже не взглянула, не сидит ли Ханна под березами, матери не было до нее никакого дела.
И тут до ложбины донесся крик.
– Ханна, где ты? Иди скорей сюда! – звала мать.
Ханна подняла голову. Идти или нет? Лучше все же пойти и показать им, что ей все равно. Они не должны знать, что у нее сердце рвется на части. Конечно же они обручились, иначе зачем матери эти кудряшки на лбу?
Ханна встала и стряхнула приставшие к платью соринки. Она медленно направилась через лощину к дороге, а затем поднялась на гору к дому, нехотя переставляя босые ноги. Мать и Самули сидели на крыльце. Бабушка с дедом устроились на старой скамейке, которую всегда ставили на лето под розовым кустом.
Ханна шла с дерзко поднятой головой. Губы вытянулись в тоненькую ниточку, а тыльной стороной ладони она демонстративно утирала нос.
– Поди‑ка сюда, Ханна, – сказала мама и протянула руку.
Ханна остановилась в нескольких шагах от матери.
– Послушай, Ханна, теперь у тебя будет новый папа, вот он – Самули. Видишь, какое дело, мы с ним нынче поженились.
Леденящая ненависть охватила Ханну, и она словно окаменела. Девочка сжала кулаки. Поженились… а она‑то думала, что они только помолвлены.
– Ну что же ты, Ханна, иди садись к отцу на колени, – сказал Самули и усмехнулся.
– Никакой ты мне не отец, мой отец погиб на войне!
Ханна взглянула на Самули и сморщилась. Даже волосы у него такие противные, черные.
– Ханна, ну зачем ты так… – в сердцах проговорила мама.
– Делай что хочешь, можешь даже побить меня, но только это не мой отец! – неожиданно закричала Ханна.
– Ладно, как хочешь, зови тогда просто Самули, – примирительно заговорил мужчина. – Скоро мы переедем ко мне в дом, и ты с нами, так что целые дни будете вместе с Лаурой.
– Никуда я не поеду, – отрезала Ханна и бросилась к деду, словно в поисках защиты. – Обещай мне, дед, обещаешь?
Дед усадил Ханну к себе на колени, и она изо всех сил обхватила его за шею. Она отсюда никуда не поедет, нет и нет.
Мать и Самули переглянулись.
– Видать, тебе не по душе мое замужество? – спросила мать тихо.
– Да. Мой отец погиб на войне, и я солдатская сирота, – с вызовом сказала Ханна.
– Дитя не должно думать о том, что прошло, надо жить сегодняшним днем, – вступила в разговор бабушка.
До бабушки ей дела не было, она и раньше‑то никогда не обращала внимания на бабушкины слова. Но деда она любила, и раз дед молчал, значит, он думал так же, как и Ханна.
Ханна слезла с дедовых колен и поглядела на дорогу. Ей непременно надо обсудить все это с Лаурой.
– Не сварить ли кофе, я ведь сладкий пирог испекла, – захлопотала бабушка.
– Да зачем же это, пирог‑то… – начала мама растроганно и при этом даже не взглянула на Ханну.
– А как же без этого, ведь не каждый день невестка венчается.
Мать и Самули рассмеялись.
– Я не хочу пирога, – тихо сказала Ханна и сорвалась с места. Добежав до дома, где жила Лаура, она начала звать подругу самым громким криком, на который была способна. Наконец Лаура показалась во дворе у куста сирени и помахала рукой.
– Иду‑у… – ответила она.
Где‑то за полем куковала кукушка. Ханна сжала кулаки и решила, что никогда ни за что на свете больше не станет реветь.
Они лежали в зарослях папоротника и смотрели на грозившие дождем тучи, которые ползли по небу. Лаура взяла Ханну за руку, и Ханна молча прижалась к подруге.
– Может, все же переедешь к нам? – ласково заговорила Лаура. – Я слышала, как мама объясняла, что теперь Самули будет жить со своей семьей в передней комнате, а Юусо пускай перебирается на кухню. Тогда и у нас, и у вас было бы по комнате, и мы могли бы играть вместе с утра до вечера.
– Никуда я из своего дома не поеду, у меня там бабушка и дед!
– Ну, нет так нет, – грустно протянула Лаура. – А что, этот Самули, он сделал тебе что‑нибудь плохое?
– Нет. А почему ты спрашиваешь? – сказала Ханна с вызовом.
– Я просто подумала, что если человека ненавидишь, то он должен был сделать что‑нибудь плохое, иначе откуда же ненависть? Может, ты его потому ненавидишь, что он у тебя мать увел?
– Вот именно, мне и этого достаточно. Зачем лезет в чужую жизнь и все с ног на голову переворачивает. Жил у вас, ну и пусть бы себе жил!
– Послушай‑ка, Ханна, – Лаура заговорила так тихо, что ее голос был едва различим среди шелеста леса. – Послушай‑ка, Ханна, когда мы нынче пили кофе, мать говорила отцу такое, что и тебе следует знать. Она рассказала, что когда твой отец был там, в окопе, то он просил Самули перед самой смертью, что позаботься ты, Самули, о моей жене и о Ханне, береги их до конца жизни, потому что я тут все одно погибну… Еще мать сказала отцу, что странная все‑таки штука жизнь и что вот бывают же у человека такие предчувствия… и что так все и вышло. Теперь Самули будет всегда о вас заботиться. До конца жизни.
Ханна не желала слушать. Не мог отец так поступить. Ее отец никак не мог.
– Не надо мне ничьей заботы, у меня есть дед, – крикнула Ханна.
Лаура ничего не ответила.
Под вечер Ханна осторожно отворила дверь и вошла в дом. Она заметила на длинной лавке коробку и невольно ахнула. В коробке лежали светлые матерчатые туфли, с пуговками и резиновой подошвой. Они были такие красивые, что девочка только глубоко вздохнула и осторожно дотронулась до туфли пальцем. Это была плата за то, что мама вышла замуж. Свадебные туфли. Ханна выглянула в окно. Мать и Самули наверняка были уже в бане, но бабушка еще суетилась с подойниками возле хлева. Дед стоял во дворе, просто так, без дела, и, по своему обыкновению, куда‑то смотрел.
– Свадебные туфли принес, – прошептала Ханна. – Хочет меня купить, думает, я ничего не понимаю.
– Иди‑ка сюда, Ханна, посидим на крышке колодца да покалякаем немного, – позвал дед.
– Мне не залезть, подними меня.
– Ишь ты… вот и сиди, точно ворона какая‑нибудь!
– И так Самули говорит, что у меня ноги словно вороньи лапы, вон какие цыпки. Посмотри, их ничем не выведешь.
– Надо помазать мазью, попроси у бабушки.
Ханна фыркнула.
– Она такая бестолковая, если даже у нее попросишь мази, она все равно намажет маслом. Или еще камфарой… а я знаю, что если болячку помазать этой самой камфарой, то будет щипать, и никакого толку!
Дед усмехнулся, не зная что ответить.
– Ну… чем вы с Лаурой занимались?.. А то я с этим сенокосом так замаялся, что тебя лишь мельком и видел.
– Вчера ходили на озеро купаться, а когда шли назад, забрались на верхушку горы Латтавуори и смотрели сверху на деревню. Дед, а дед, ты давно тут живешь, в этой деревне?
– Погоди‑ка… да скоро будет три десятка лет.
– А почему говорят, что твой дядя пропил целый поселок?
Дед опять усмехнулся, Ханна любила, когда дед смеялся.
– Где это ты такое слыхала?
– А это Лаурин Юусо, – доложила Ханна. – Говорит, что когда ты был маленький, то у вас был большой дом, а когда ты вырос, то поехал в Сортавалу и женился на бабушке. Вы должны были вернуться и жить в этом большом доме, но только дядя все пил и пил. Что он такое, интересно было бы знать, все время пил?
– Ох, боже ты мой… пил как обычно пьют. Все в глотку выливал, что добыть удавалось. А достать можно было, пока были деньги да лес. А когда стал дома да поля продавать, то и водка кончилась. Тогда‑то мы, все братья, и купили каждый себе по домику, в долг, конечно.
– Да ведь если так пить, то и помереть недолго?
– Вот он и помер, в свое время. Но держался долго. Сначала спустил лес, потом поля, в конце концов и дом…
– А потом и дух испустил?
– Да, потом и дух. А чего это ты спрашиваешь?
– Думаю просто, что если от водки умирают, то что ж это за смерть такая? Это, наверно, совсем другая смерть, чем у отца, который на войне погиб, да?
Дед нежно прижал к себе Ханну.
Тут такое дело, что когда человек умирает, то перестает дышать и душа уносится на небо. Только на войне бывает смерть быстрая, разом. Совсем другое дело, когда смерть медленно подкрадывается, как бы дразнит, никак не идет, хоть человек, может, и готов умереть… Словно бы играет…
– А твой дядя долго мучился?
– Долго… полгода болел.
– Отец там на войне, верно, и полминутки не мучился?
– Да пожалуй, что так, а может, и того меньше. Погиб, и все.
– Мама говорит, что лицо у него было такое черное, что даже гроб нельзя было открыть. Я потом сон видела, будто мы с отцом идем по мосту, вон там, в Раутакорпи: он шагает рядом со мной и говорит… такое говорит, чего и никому не расскажу… но только я во сне его лица не видела, как будто головы вовсе не было, плечи и все, но голос слышен был.
– Вот какие сны ты видишь… – задумчиво произнес дед.
– Да, – и Ханна тоже задумалась. – А знаешь, дед, скольких человек отец успел убить там, на фронте? И какие они были там, на другой стороне, такие же, как мы, или нет?
Дед пожал плечами и затем кивнул.
– Такие же, сколько хочешь таких же, как мы. Ведь война это что? Это когда простые люди стреляют друг в друга, даже если им этого вовсе не хочется. Начальники командуют, а ты выполняй.
– Дед, а война больше не вернется?
– Нет, детка, не вернется. Теперь у нас мир.
Ханна глубоко вздохнула, оглядела двор, березки и благоухающие кусты роз у амбара. Она посмотрела на сарай, там, в темноте знакомых углов, было множество интересных вещей. Она припомнила солдат, которые курили, сидя на травке. Потом она вспомнила осветительную ракету, которая была как полная луна посреди темной ночи, но только очень страшная. Она летела с неба на зимнюю землю и освещала всю округу призрачным светом. Теперь был мир.
– Мир… – Ханна попробовала слово на вкус. – Мир… Так что никто больше никого не убивает из ружья. Я помню, как мы возвращались из эвакуации. Я сидела за спиной у Вейкко, на его вещмешке, мы ехали на поезде, и в вагоне было полно солдат… Какая‑то тетка хохотала как ненормальная, и все остальные тоже смеялись. Я спросила у Вейкко, почему они все время смеются. Вейкко сказал, что человек всегда смеется, когда очень сильно устанет. Я еще ответила, что это неправда, что от усталости человек плачет. А он сказал, что это совсем другая усталость.
Дед опять смотрел куда‑то невидящими глазами. Ханна прижалась к нему. Как же она любит своего деда, прямо сердце разрывается.
– Дед, а дед, я у тебя кое‑что на ушко спрошу… А эта война, она уже никогда‑никогда назад не придет?
– Нет, детка, не придет, больше уже не придет. Люди устали от войны. Разве такой старик, как я, захочет бросить свой дом? А ведь и эту нашу избенку могли разбомбить, да, к счастью, уцелела она. Возвращаемся мы из эвакуации, смотрим, а она стоит себе на краю поля. То‑то было радости… Многие остались без дома, разбрелись кто куда, по чужим деревням слезы лить.
Ханна кивнула.
– Если бы не война, Самули бы к нам не пришел, – сказала Ханна. – Как ты думаешь, дед, мама теперь довольна, что заполучила своего Самули?
– Похоже, что довольна, – ответил дед и поглядел на девочку. – Почему все‑таки ты его недолюбливаешь?
– Да нет, ничего… просто он не мой отец.
– Так ведь он в отцы и не набивается. Ты здесь живешь, а мама и Самули по соседству. Куда уж лучше для ребенка: целых два дома! Соскучишься по маме, так пути‑то всего километр. По деду соскучишься – назад бежишь.
– Я тебя, дед, очень сильно люблю…
– Не жми так, а то до смерти задушишь… погоди‑ка, закурю самокрутку…
– А помнишь, ты зимой дул мне в ухо табачным дымом, когда ухо болело, – вспомнила Ханна. Дед курил и усмехался. Ханна тихо сказала: – Мне так страшно… эта школа… я видела на вступительных экзаменах девочек, все такие важные… и я совсем не понимала, что они говорят. Учительница, та, у которой было красивое платье, еще тогда сказала, что надо же, до чего мало поступающих из деревень, ведь все эти девочки городские. Только мы с Лаурой вдвоем… Я как об этом подумаю, так даже сердце сжимается.
– Девочки как девочки, не страшнее других людей. А если они говорят о таких вещах, которых вы не понимаете, так скоро и вы узнаете. Жизнь не прожить без того, чтоб иногда страшно не было. Это даже на пользу. Как настанет трудная минута, надо стиснуть зубы и сказать себе, что завтра в это же время все будет уже совсем по‑другому. Так или иначе, о что‑нибудь за сутки да переменится.
Ханна слушала дедов голос, и ей казалось, что ее окутывает какое‑то теплое облако. Какой дед умный! Будет ли она такой же умной, если проживет столько, сколько он?
– Знаешь, когда я пойду в эту школу для девочек, то буду там учить шведский язык, так что если я когда‑нибудь окажусь в Швеции, то все пойму, что они говорят. А то поди знай, еще продадут меня в рабство, если я ничего не буду понимать.
Дед опять усмехнулся.
– Да‑а… А я и не додумался на это дело взглянуть с такой стороны.
Они долго сидели молча. Мысли приходили и уходили. Ханна хотела о чем‑то спросить, может быть, о Самули, но потом ей вдруг показалось, что не стоит. Пока есть дед, все в порядке. Еще о многом можно успеть поговорить. Неожиданно дед взглянул на Ханну, и ей показалось, что он знает все ее мысли. Но дед ничего не сказал. Прошло еще много времени, прежде чем он очнулся.
– Три часа… пора приниматься за дела. Да ведь и баньку надо бы истопить. Летом‑то каждый вечер топим. Пойдем‑ка за дровами, так и бабушка не станет ворчать…
Вечером кукушка в лощине куковала так долго, что Ханна, стараясь не шуметь, успела подобраться поближе и заслушалась. Кукушки не было видно, ее никогда не удавалось разглядеть, она сидела где‑то среди еловых ветвей, и только голос ее звучал… Ханна слушала кукушку и неожиданно поняла, что думает об осени. Осенью уже не будет куковать кукушка, ни эта, ни другая. Осенью начнется школа, и она уедет отсюда, распрощается с этой ложбиной и с летом. «И тогда мне станет грустно, – подумала Ханна, – я уже сейчас знаю, что буду скучать без всего, что живет здесь вокруг меня, ни о чем таком не задумываясь».
Даниэль Кац
Сон Рантанена
Перевод с финского И. Бирюковой
Рантанен лежал на больничной кровати боком, оберегая наглухо зашитый, свежий разрез. Шов начинался ниже лопатки и через подмышку тянулся к левому соску. На спине выше шва была еще одна неширокая, но более глубокая колотая рана, «spicus colte panensis», собственно, из‑за нее‑то он сюда и попал. Рантанен был бледен, лоб покрывали капли пота, под глазами лежали черные круги, волосы растрепаны. На тугой повязке на уровне ключицы выступило красное пятно.
Рантанен лежал в комнате один, шторы на окнах были задернуты, но сквозь них проникал утренний свет. Рантанен осторожно, сантиметр за сантиметром, стал поворачиваться на другой бок, боль отдавалась по всему телу. Рантанен был опутан разными трубочками и шлангами. Тонкое одеяло соскользнуло, и он с удивлением обнаружил, что лежит голый. Рантанен только что очнулся после наркоза и пытался восстановить в памяти хоть что‑нибудь из событий вчерашнего вечера и ночи, но думать было трудно, мысли сплетались в клубок, а он как бы наблюдал за этим клубком со стороны. На противоположной стене висел фотоэтюд. На берегу стояла полинезийская девушка, а к ней подплывал на лодке парень, похожий на американца, с широкими плечами и густой шевелюрой. Высоко вздымались волны, девушка прикрывала рукой глаза, одна ее нога с зарывшимися в песок пальцами изящно отставлена. Рантанен закрыл глаза и повернулся еще на сантиметр.
Вошла молоденькая сестра и раздвинула шторы.
– Вот мы и проснулись, – сказала она, подойдя к Рантанену.
Рантанен прикрыл рукой глаза от света и попытался ответить, но не смог разжать губы. Сестра вытерла ему рот влажной салфеткой и дала напиться из толстой трубки.
– Долго же вы спали…
– Много… в жизни… недосыпал, – с усилием прошептал Рантанен.
– Ясно, – улыбнулась девушка, – оно и видно, еще чуть‑чуть – и вы бы заснули очень надолго. Вы читали Чандлера? «Долгий сон»? Вы потеряли много крови. Когда вас привезли на «скорой», вы устроили тут скандал. Так мне рассказывали. Вы сказали, что это заведение только для баб. Вы встали с носилок и пошли себе. Четыре санитарки еле справились с вами.
– Я не помню… Что со мной? – сердито сказал Рантанен.
– К сожалению, ничего не могу вам сказать. Связана обетом молчания.
– Но вы же разговариваете.
– А это чтобы вы проснулись. Вам надо принять вот эти лекарства и сделать укол.
Рантанен проглотил таблетки, которые девушка по одной заталкивала ему в рот.
– Я был голый, когда меня привезли? – удивленно спросил Рантанен.
– Были на вас какие‑то лохмотья, если только это можно назвать одеждой. Все в сохранности, на все выписана квитанция. Здесь ни у кого ничего не пропадает. А оперируют всегда без одежды: так легче резать.
Рантанен представил себе голую сестру со скальпелем в руках.
– Скоро я вас одену, – сказала сестра, – сейчас мне некогда. Тут есть и другие больные.
Рантанен оглядел пустую комнату.
– В других палатах. Это же не единственная. И вы не единственный больной в легочном отделении, – подчеркнула сестра. Она сделала Рантанену укол. Потом Рантанену захотелось в туалет.
– Вам нельзя вставать. Если хочется по‑маленькому, делайте себе. У вас катетер.
– Что у меня?
– Катетер, – сестра приподняла одеяло. – Вот эта трубка вот здесь идет вот сюда. Так что давайте.
– Я никогда раньше не лежал в больнице, – пояснил Рантанен и заснул.
– Болит? – спросил на обходе врач отделения. Рантанен кивнул. – Так и должно быть, – сказал врач, – боль – хороший признак, и болеть будет еще долго. Боль – признак жизни, – сказал врач и ободряюще улыбнулся, потом он протянул историю болезни сестре, повернулся и вышел, бросив на ходу какую‑то шутку, на которую тут же накинулись сестры и проглотили ее, словно чайки рыбьи потроха. Рантанену было не смешно. Он и раньше встречал людей, которые говорили «до свидания» и «прощайте» еще прежде, чем входили в комнату. Его левая рука, ключица, грудь, поясница и ягодицы затвердели и от внутреннего кровотечения и скопления жидкости и чего‑то там еще потеряли чувствительность. Доктор не назвал ему своего имени. Имя Рантанена он спросил, а своего не назвал. Когда человек лежит один и не помнит, что с ним случилось, или не желает помнить, такие вещи его беспокоят, думал Рантанен. Вспоминать было больно. Потом снова кто‑то пришел и дал ему напиться. Время от времени Рантанен проваливался в забытье, потом снова приходил в себя. Среди множества загадок одна особенно сильно поражала его: накануне вечером он был сильно пьян, а между тем похмелья у него нет, несмотря на боль его не рвет и голова не болит… Он снова и снова мысленно возвращался к этой проблеме, но постепенно в чаще ошеломляющих вопросительных знаков, вставших перед ним, эта загадка стала лишь незначительной мелочью.
Очнувшись в очередной раз, Рантанен увидел в палате двоих мужчин в белых халатах, один из них был высокий и худой. Повернув голову, Рантанен обнаружил, что второй был тоже худой и высокий.
Первый держал в руках ручку и блокнот. Рантанен попытался приподняться.
– Не беспокойтесь, – сказал один. – Лежите спокойно. Говорить можете?
Рантанен кивнул.
– Можете рассказать своими словами, что с вами вчера произошло?
– Но мне ничего не объяснили… Обет молчания, вы же понимаете, – сказал Рантанен.
– Вы связаны обетом молчания? – удивился второй. Первый сделал пометку в блокноте.
– Не я, а вы.
– Конечно, – согласился мужчина. – Но по долгу службы я обязан задавать вопросы. Итак, что же произошло вчера вечером?
– Но вы должны это знать. Мне сделали операцию.
– Это мы знаем, – сказал первый. – Но почему вас оперировали?
– Вот вы и скажите. Скажите. Вы же врач.
– Я не врач. Мы из полиции. Просто нам дали эти халаты.
«Вот, значит, как», – подумал Рантанен. Полицейские снова попросили его рассказать все своими словами. Он сказал, что не помнит подробностей. Они настаивали, что важны именно подробности. В палату вошла сестра, она сменила в капельнице опустевшую бутыль. Полицейские молча наблюдали за ее движениями. Рантанен смотрел на руки женщины, возившиеся с капельницей. Ногти были коротко острижены и покрыты плотным слоем бесцветного лака. Когда женщина вышла, полицейские снова принялись за свое. Теперь Рантанен уже стал отличать их друг от друга. У одного из них был пробор, у другого – шрам на верхней губе. Пробор спросил: