– Сестра при смерти… – выдавил из себя Чимид. – Ходил к эмчиламе, а он приказал отнести ее в степь.
Лицо Гончига помрачнело. Он вертел в руках длинную березовую палку с петлей из тонкого ремня на конце.
– Плохи твои дела, Чимид. Эти знахари умеют только плату брать. Вот я прошлой осенью побывал с караваном в городе, так там настоящие врачи лечат. Все в белых халатах и веселые. Мне больной палец мигом ножом отхватили, теперь не болит. – Он показал Чимиду обрубок пальца на левой руке. – Далековато до города, а то бы и твою сестру вылечили без всякой платы. Закон такой. Плюнь ты на этого обиралу Шараба, бери любого коня из табуна и вези сестру на север, в Дунду. Там врач есть. Может быть, еще не поздно! – добавил он.
Чимид безучастно слушал эти слова. Далеко до Дунду, и сестра, наверное, не вынесет тяжелой дороги… А может быть, она подождет умирать, и ученые врачи, более мудрые, чем Шараб, изгонят болезнь, и Долгор снова станет сильной и здоровой? Он упадет перед врачами на колени и упросит их вылечить сестру. Только бы Долгор подождала еще несколько дней. Бадзар даст ему самого выносливого коня, и он быстро доскачет с больной сестрой до ученого эмчи.
В просторной белой юрте старика Бадзара было людно. Свет скупо проникал сквозь наполовину закрытое войлочным клапаном верхнее отверстие. В воздухе висел синий дым. Может быть, поэтому лица гостей имели зеленоватый оттенок, казались безжизненными. Перед каждым стояла большая чаша, оправленная в серебро, наполненная до краев золотисто‑пенным кумысом. Но никто не дотрагивался до чаш. В углу, поблескивая бронзой и медью, чему‑то задумчиво улыбались идолы. Вход в юрту был плотно прикрыт, завешен одеялами. Гости молча дымили трубками, изредка выбивая их о подошвы гутул, и поглядывали на крупноголового седого монгола с землистым цветом лица, восседавшего на куче плоских подушек в хойморе – самом почетном месте жилища. Неподвижный, грузный, он напоминал бурхана из монгольского капища. Опущенные тяжелые веки еще больше усиливали это сходство. Это был Норбо‑Церен, настоятель монастыря Хух‑Борхон‑сумэ. Потрясения последних лет изрезали его лоб и щеки глубокими морщинами. Погруженный в свои думы, он, казалось, не замечал окружающих.
|
Другой человек, на которого все, кроме Норбо‑Церена, посматривали украдкой, с почтением и страхом, был одетый под монгола японский разведчик Накамура. У ног его лежало бамбуковое кнутовище – ташюр. Узковатые холодные глаза японца излучали неприкрытое презрение. Он бесцеремонно, с брезгливой миной на лице рассматривал собравшихся: разбойника Жадамбу, прославившегося угоном чужого скота; бывшего князя Ванчига в потертом халате и дырявых сапогах; трусливо жавшихся друг к другу у входа зажиточных хозяев; Норбо‑Церена, пыжащегося даже сейчас, когда он все потерял. Когда‑то, до революции, Норбо‑Церен считался одним из наиболее влиятельных князей церкви: он владел хошуном, по площади большим, чем вся Япония! Одних только крепостных у настоятеля насчитывалось до семи тысяч. А сейчас он живет в пещере, как простой лама‑отшельник, питается кореньями и редко выходит в мир.
«И это штаб восстания! – со злостью думал подпоручик Накамура. – Жалкий сброд». Ему припомнились слова его начальника полковника Макино: «В Монголии создана мощная контрреволюционная организация, охватывающая пятьдесят монастырей. У нее есть и орудия, и винтовки, и пулеметы. Зажиточное население, несомненно, поддержит повстанцев. Многое, конечно, зависит от вас».
|
Где же мощная организация, о которой говорил Макино? И у кого пользуется авторитетом эта старая развалина Норбо‑Церен? Орудий и пулеметов нет и в помине: их изъяли еще во время краха ламского восстания в тридцать втором году! Теперь, в тридцать восьмом, нужно все начинать сызнова. Черт бы побрал этого Макино, высиживающего чины у себя в кабинете! Он представил себе сытое розовое лицо полковника, выпуклые стекла его очков, сквозь которые поблескивают самодовольные глаза, и про себя выругался. Накамура в эту минуту остро ненавидел и своего начальника, впутавшего его в эту историю, и этих неподвижных, молчаливых монголов, ждущих от него какого‑то чуда. «Чуда не будет, грязные скоты! Я заставлю вас поработать на японскую армию, если от этого зависит мое повышение, – думал он. – Я вас заставлю! А если мне не удастся поднять восстание, то пустим в ход более тонкие средства… В стрельбе свои способы, в борьбе свои приемы! Небо помогает тому, кто сам себе помогает…»
Первым заговорил Норбо‑Церен.
– Ом мани падме хум… – начал он слегка хриплым, но торжественным голосом и поднял тяжелые веки. – Я собрал вас, дети мои, чтобы сообщить отрадную весть: настало время развернуть знамя восстания! Войска милостивого божественного японского императора, нашего покровителя, готовы оказать нам поддержку. Дело за нами. Мы должны напрячь все наши силы, чтобы покончить с ненавистной аратской властью. В своей священной борьбе мы будем опираться главным образом на высших и средних лам, на хозяев, недовольных новым режимом. Низших лам нужно привлекать со строгим отбором, изолировать их от населения. Наша организация насчитывает всего лишь тысячу человек, у нас пока нет оружия, но разве каждый из вас не пожертвует часть своего имущества на святое дело? Или вы согласны и дальше пребывать в унижении и пренебрежении? Я уже стар, и в руках моих нет прежней силы, у меня отняли все, что можно отнять, но я чувствую, как мое сердце наполняется гневом, я готов к беспощадной борьбе. Мы потерпели поражение в тридцать втором году, но ненависть осталась в наших душах. Мы были тогда одиноки, а теперь великий император протягивает нам руку помощи. Идите в мир, и пусть каждый из вас возьмет из тайников спрятанное оружие. Или сейчас – или никогда! Благословляю вас…
|
Настоятель сделал рукой знак двум служкам, и те благоговейно взяли с домашнего алтаря что‑то завернутое в желтую далембу[17].
– Это святыня монастыря – знамя великого Чингисхана! – торжественно произнес Норбо‑Церен. – Оно будет знаменем восстания. Разверните!
Служки, бормоча молитвы и содрогаясь от суеверного ужаса, сдернули желтую далембу. И все увидели то, что, казалось бы, давно было потеряно во тьме времен: темно‑синее парчовое знамя, очень старое, но словно все еще хранящее отблеск тех далеких веков, когда монгольские всадники владели половиной мира.
У всех вырвался возглас изумления. Заговорщики склонили головы, застыли в неподвижном молчании. Многие слышали о знамени Чингисхана, якобы хранящемся в тайниках монастыря, но мало верили этому. Вот оно, это знамя, как рука, протянутая древними батырами повстанцам, замыслившим свержение народной власти!
Поднялся Накамура. Он уже обрел душевное равновесие и почувствовал себя вождем этих людей. «Старая лиса Макино увидит, что для меня нет невозможного, – думал он. – Я не позволю никому загребать жар моими руками. Мне достанется слава и обеспеченная жизнь. Меня надули, но тем хуже для тех, кто меня надул. Это я подниму восстание… я один!» Он представил охваченные огнем предприятия, выжженные пастбища, ревущих коров, людей, бегущих в панике от чумы, лужи крови на земле, и лицо его прояснилось. Им овладело вдохновение, и он заговорил о великой Монголии от Забайкалья до Восточного Туркестана, о божественной миссии Японии:
– Мы стянули на границы миллионную армию. Хоть сегодня она готова обрушиться на голову нашего общего врага – Россию. Восстание здесь будет сигналом для наших войск; мы не нападем на Монголию, а придем ей на помощь. Мы восстановим старые порядки, вернем пострадавшим скот и имущество, разгоним аратские объединения, ликвидируем госхозы, повесим руководителей новой власти…
Чем дальше говорил Накамура, тем сильнее блестели его глаза. Лица слушавших его просветлели. Они смотрели на японца с ожиданием. Вот он, будущий избавитель от народной власти, отдавшей лучшие пастбища аратам. Ну, а если сюда придут японцы, то что же из того: ведь можно жить и с японцами! Были бы пастбища, был бы скот.
– Монголы, помните: в наших жилах течет родственная кровь, – закончил Накамура.
Все зашумели. Даже Норбо‑Церен широко раскрыл свои совиные глаза.
– Что же сейчас получается? – вскочил подогретый словами японца хозяин юрты Бадзар. – Мы должны подчиняться всякой аратской рвани… – Он задохнулся от приступа бешенства и стукнул кулаком по столику: – Сын пишет из Улан‑Батора: большой город в наших местах строить будут, голодранцев учить будут, верблюжью шерсть, масло, молоко скупать у аратов будут, врачей пришлют, госхоз организовывать будут, хотят прогнать меня с насиженного места, забрать мои лучшие пастбища. Уже сейчас нет житья от проклятого Аюрзана и его бедняцкой артели…
Колючие глазки Бадзара сверкали, бородка вздрагивала.
После того как излили злость, заговорили более спокойно, стали намечать планы, дали поручения, установили сроки. Когда же заговорили о том, кто и чем должен пожертвовать для общего дела, поднялся спор. Каждый хотел участвовать в восстании за счет соседа. Жаловались на бескормицу, на падеж скота. Но Накамура прикрикнул на заговорщиков, и они, охая и ворча, стали раскошеливаться. Разбойник Жадамба был назначен главным агентом по закупке оружия. Князь Ванчиг должен был связаться с остальными членами повстанческой организации, предупредить их о дне выступления.
«Не так уж все безнадежно, как мне показалось вначале», – думал Накамура. Ему даже понравился Бадзар. В его юрте можно жить безбоязненно. Кому придет в голову заподозрить в чем‑нибудь почтенного старика, отца крупного ученого‑монгола?
Как далеко забросила судьба подпоручика Накамуру! Все происходившее казалось ему сном. Где‑то он числится в списках штаба Квантунской армии, среди офицеров у него много друзей, и каждый думает, что Накамура уехал в командировку, скоро вернется. Накамура любил шумную компанию и крепкое сакэ[18].
Только он не любил приключений, считал их злейшим врагом каждого разведчика. Нет ничего приятнее, как хорошо все обделать и без всяких приключений, спокойно вернуться к друзьям. Он будет руководить восстанием и в то же время до поры до времени оставаться в тени. А когда войска перейдут границу, можно будет заявить о себе. Как степной пожар, мятеж будет перекидываться из одного аймака в другой, оставляя за собой черные палы. Нужно подумать о составе нового правительства. Впрочем, к черту! У «Великой Монголии» должен быть хан. Почему бы не провозгласить им своего нынешнего телохранителя, глуповатого Очира? Очир‑хан… Звучит неплохо. А это будет значить, что истинным правителем Монголии сделается он, Накамура, инициативный, волевой офицер. В человеческой истории случались и не такие чудеса, В Японии военное сословие всегда ставило императоров, а если они оказывались непослушными, низвергало их.
Интересные были времена.
Накамура захмелел от выпитой арьки[19]и кумыса. Он сидел на туго скатанном ковре, погруженный в свои честолюбивые мечты. Гости ели жирную баранину, пили кумыс, рассказывали разные веселые истории.
Среди гостей находился заведующий геологическим кабинетом Ученого комитета Цокто. Он со страхом смотрел на темно‑синее потертое знамя Чингисхана и думал, что, сам того не желая, кажется, попал в скверную историю. Подумать только: он – среди заговорщиков, он – враг народной власти! Его могут схватить работники МВД и упрятать в тюрьму, а после суда могут даже расстрелять.
Никакие оправдания не помогут: это он, Цокто, привез сюда японского шпиона Накамуру и сына монгольского князя, живущего во Внутренней Монголии, этого толстого Очира! Они все считают Цокто своим, доверяют ему, а он дрожит, как овечий хвост, не знает, как выпутаться из этой истории.
Все произошло как бы само собой. Перед отъездом из Улан‑Батора в Гоби Цокто по просьбе профессора Бадраха завернул к нему на квартиру: Бадрах говорил, что хочет передать с Цокто письмо и подарки своему отцу, Бадзару.
Бадрах жил в небольшом белом доме неподалеку от почты. Во дворе, как и во всех дворах в Улан‑Баторе, стояла летняя юрта.
Бадрах встретил Цокто на пороге и завел его в дом, пригласил на кухню шофера, угостил его чаем, конфетами, папиросами. Когда шофер вышел к машине, груженной экспедиционным добром, Бадрах провел Цокто в свой кабинет.
– Отдохни, Цокто, перед большой дорогой. Хочешь вина и печенья? Твой джолочи подождет, покараулит машину.
Цокто не посмел отказаться: он очень уважал Бадраха, ученого человека, написавшего толстые книги на английском языке. В доме Бадраха были только редкие вещи, какие он находил при раскопках древних городов и курганов: каменные и бронзовые статуэтки бурханов, портреты гуннов, выполненные вышивкой и резьбой, безделушки из темно‑зеленого нефрита, серебряная домашняя утварь, табакерки в виде бутылочек, украшенные кораллами и резьбой по слоновой кости, золотые курильницы для благовоний, старинные индийские чаши «чиймаажин», шапки, отороченные соболем, керамические сосуды и бронзовые зеркала, древнее оружие. В углу стоял небольшой камень, усеянный незнакомыми письменами. На лакированном столике лежали избранные тома буддийской энциклопедии «Ганжур» и «Данжур», украшенные золотом, жемчугом, бирюзой, кораллами и лазуритом. Полки книжных шкафов ломились от остальных двухсот томов «Данжура» и от редких свитков. Были здесь и бесценные древние монголо‑тибетские письмена, каменная черепаха с древнетюркскими знаками…
Когда Цокто почувствовал, как после выпитого вина деревенеет нос, Бадрах как бы нехотя взял со стола металлическую пластинку с какими‑то знаками и спросил:
– Знаешь, что это такое?
– Нет, учитель.
– Это пайцза великого кагана. Здесь написано: «Силой вечного неба. Имя хана да будет свято! Кто не чтит его, кто ослушается ханского повеления, да погибнет, умрет!» А знаешь, Цокто, эти слова имеют прямое отношение к тебе. Считай, что это письмо твоих предков тебе с повелением.
– А кто были мои предки?
Бадрах хмыкнул и налил в рюмку Цокто водки:
– Выпей, дорога дальняя, ветер сильный – можно простудиться. Ты мне нравишься, Цокто. Ты один из самых преданных моих учеников, хоть и выбрал не археологию, а геологию. Но чем занимается человек, не так уж важно, – важно, чем наполнено его сердце. Японцы говорят: деревья сажают предки, а наслаждаются их тенью потомки. Твои предки посадили могучие деревья, и ты имеешь право попользоваться хотя бы тенью этих деревьев. Я занимался твоим родом от самых корней. И знаешь, что выяснил?
– Да, учитель? – едва слышно спросил Цокто и стал чувствовать, как улетучивается хмель.
– Вот в анкетах ты пишешь, будто родился и вырос в семье бедного арата, ныне умершего, Ойдова. Но не вводишь ли ты сознательно в заблуждение народную власть? Ойдов был преданным слугой твоего отца, князя Хамбо‑вана, того самого Хамбо‑вана, которому доблестный Хатан‑Батор Максаржав[20]вырвал из груди сердце за измену.
Цокто побледнел.
– Не губите меня, учитель! – умоляюще зашептал он. – Я не могу отвечать за дела отца. Я буду вам самым преданным рабом.
– Успокойся, Цокто, успокойся. Как ты, наверное, уже догадался, я и сам не в очень большой дружбе с народной властью и такими людьми, как Сандаг. Если тебе никто не говорил, так знай: ты прямой потомок великого Мунку‑хана, которому служили мои предки. А Мунку‑хан был потомок Чингисхана. Этот продолговатый камень с письменами – памятник Мунку‑хану, я хочу сохранить его для тебя как чудесный амулет.
– Чем я смогу отблагодарить вас?
– Сущий пустяк. К моему отцу в гости едут два человека – ты поможешь им добраться до места. Не советую на отдых останавливаться в аилах[21]– лучше переночевать в степи. Один из них – ветеринар, зовут его Очир; другой – у него мать была не то китаянкой, не то маньчжуркой, впрочем, это не так уж важно, – ученый лама, паломник. Документы у них в полном порядке, так что тебе нечего опасаться, но их отцы, как я понимаю, тоже в свое время пострадали от Максаржава и Сухэ‑Батора.
– Я выполню все ваши приказы, учитель.
– Не сомневаюсь. А как дальше вести себя, тебе подскажет мой отец Бадзар‑гуай. Я думаю, ты уважишь старика?
– Я буду служить ему так же, как вам.
– Боги наградили тебя сообразительностью. Ты далеко пойдешь, и я об этом со своей стороны позабочусь. Вот тебе деньги: на пропитание Очира и его друга. Не скупись. Да, хотел тебя спросить: твой русский приятель, Пушкарев, продолжает настаивать, будто те красные камешки старого Дамдина – признак того, что в Гурбан‑Сайхане есть алмазы? Забавный человек.
– Он только что сказал мне, будто среди красных камней нашел настоящий доржпалам.
– Алмаз! – Бадрах уронил на пол пустую рюмку, и она разбилась.
– Да. Жалел, что у меня нет времени взглянуть на этот камень, который светится, словно радуга.
Цокто заметил тогда, как судорожно заходили мускулы на темном лице Бадраха, но не придал этому значения.
Потом Бадрах весело рассмеялся:
– Ладно! Забудем об этом. В Монголии нет и не может быть алмазов.
– Вы правы, учитель. Откуда взяться алмазам в Монголии? – Он полез в карман, вынул прозрачный желтоватый камешек, который вдруг вспыхнул пронзительными сине‑зелеными и оранжевыми огнями, положил на стол перед Бадрахом. – Разве этот халцедон похож на алмаз? Мне пришлось прихватить его, чтобы узнать ваше высокое мнение.
Бадрах от неожиданности зажмурился, потом широко открыл глаза, улыбнулся, положил алмаз на ладонь, словно взвешивая. А камень тлел, сверкал, бурно выдавая свою драгоценную природу.
– Запомни, Цокто, – сказал Бадрах строго, – в Монголии нет и не может быть алмазов. Ты хороший геолог и сразу определил, что это простой халцедон. Я безжалостно уничтожаю этот камешек, так как он не имеет никакой цены.
Он небрежно сбросил алмаз на стол, взял щипчики и раздробил камень, стряхнув пыль.
– Как видишь, это совсем обыкновенный кварц.
Бадрах пододвинул Цокто дорогие папиросы:
– Кури. Можешь взять всю пачку. Да, кстати, чуть не забыл главное: передай моему отцу конверт с письмом и подарки – я купил старику хорошую винтовку и патроны к ней. Старик мечтает поохотиться на дикого верблюда. Почти семьдесят лет, а непоседлив, как молодой.
Бадрах подошел тогда к сейфу, выполненному в виде бронзового субургана – ступы, извлек из потайного ящика гербовые бумаги с печатями и подписями. Среди этих бумаг, по‑видимому, было и письмо к отцу. Бадрах приписал в конце письма несколько строчек. Потом вложил документы с печатями в большой коричневый конверт, покапал на него сургучом. Письмо сунул в маленький конверт.
– Положи в кожаную сумку и не вынимай до приезда на место – это очень важные бумаги, они не должны попасть в посторонние руки.
– Будет исполнено, учитель.
– Иди! Что бы с тобой ни случилось, ты не должен называть моего имени.
– Я скорее умру, чем назову его.
Вот так, сам того не желая, Цокто оказался среди заговорщиков. Правда, никаких действий от него пока не требовали, но он знал, что могут потребовать. Например, убить Сандага и Тимякова.
Нет, лучше сбежать куда‑нибудь, чтобы ни Бадзар, ни Бадрах, ни МВД не могли его найти. Лукавый Бадрах! То‑то говорится: когда лиса смотрит на запад, хвост у нее на востоке.
В то время как заговорщики вели разговор о будущем Монголии, Цокто легкомысленно гадал: настоящее ли знамя Чингисхана или поддельное? От этих монахов всего можно ожидать. Нет человека лживее ламы. Ну, а если знамя настоящее, то хорошо было бы передать его в уланбаторский музей…
Гости пили напиток, прогоняющий старость, – кумыс, ели бараньи головы, «белую пищу» – толстые молочные пенки, сушеный творог, сыр, ели пельмени, жирные курдюки, румяные чебуреки – хушуры, сладости.
Бадзар сам подавал каждому блюда правой рукой, которую поддерживал у локтя (в знак особого уважения), до донышка пиалы дотрагивался вытянутыми пальцами.
Приемные дочери Бадзара, миловидные девушки, подавали на голубых «платках счастья» подогретое молочное вино в серебряной посуде.
Бадзар следил за тем, чтобы все шло по обычаю. Еще до приезда гостей сам тщательно проверил, нет ли пиал и чаш с отбитыми краями или с трещинами: подать угощение в такой пиале значило бы смертельно обидеть гостя. Теперь он бдительно наблюдал, чтобы слуги не касались пальцами краев пиалы, ибо нет человека более брезгливого, чем монгол. Свою фарфоровую пиалу Бадзар носил всегда с собой в чехле, и никогда ничьи губы, кроме его собственных, не прикасались к ее краям. Когда Бадзар умрет, пиала по наследству перейдет его сыну Бадраху, ученому человеку, и Бадрах будет хранить ее как самую большую драгоценность в своем бронзовом сейфе – субургане. Больше всех на еду и на вино навалился разбойник Жадамба; он смачно чавкал, обрезал ножом мясо с костей у самого рта, опрокидывал пиалу за пиалой в рот, и Бадзар, глядя на его узкие, заплывшие жиром глазки, с ненавистью и брезгливостью думал, что бывают узкоглазые, но не бывает узкоротых.
Потом в голове Бадзара пошел красный ветер, глаза налились кровью.
Он уже не смотрел, кому и как подают чашу, соблюдаются ли правила и обычаи, не берет ли кто пиалу левой рукой, он громко ругал народную власть и готов был хоть сейчас поднять восстание.
Вдруг за стенками юрты послышался шум. Бадзар отставил чашу с кумысом, поднялся с места и вышел из юрты. Он увидел, что два его батрака удерживают Чимида, который порывается просунуть голову в дверцу.
«Вздую этого олуха, чтобы не повадно было в другой раз близко подходить к хозяйской юрте!» – подумал Бадзар, пронизывая взглядом Чимида.
Чимид стоял, вобрав голову в плечи, и мял в руках облезлую шапку.
– Коня бы мне… – ломким голосом произнес он. – Сестра умирает. В Дунду везти нужно.
Бадзар сытно рыгнул, подошел к Чимиду вплотную, взял его за ухо и отвел подальше от юрты.
– К врачам надумал ехать? – прошипел он язвительно. – Богоотступник проклятый! Коня нужно? Я тебе покажу коня! Сейчас же убирайся отсюда!.. Ну!.. Пошел на свое место! – Дернув несколько раз Чимида за ухо, он сплюнул и вернулся в юрту.
…Чимид шел по степи. Под гутулами шелестела сухая прошлогодняя трава. Солнце было задернуто серебристой мглой. Темно‑синие мрачные горы громоздились одна над другой.
Чимиду припомнился летний день, небо, блеклое от зноя. В небе парят, словно застывшие, птицы, а внизу струится, колышется горячий воздух. Они едут с сестрой по ковыльной степи на нарядно убранных лошадях, вполголоса что‑то напевают…
Теперь он был один в степи, и никому не было дела до его несчастья. И он подумал, что, пожалуй, не следовало ему везти сестру сюда. Пусть спокойно умерла бы она в своей серой перекошенной юрте.
ГУРБАН‑САЙХАН
Пограничник Тумурбатор сперва лежал в военном госпитале в Баян‑Тумене; здесь ему сделали операцию, извлекли несколько пуль. Потом перевели на излечение в Улан‑Батор. Могучий организм цирика взял свое: не прошло и месяца, как Тумурбатора выписали из госпиталя. Для окончательного выздоровления дали длительный отпуск в родные края.
– Можешь снова бороться на Надоме, – шутливо сказал врач Тумурбатору.
Он поедет в Гурбан‑Сайхан!.. Но как туда добраться? Путь далекий, трудный. Вскоре удалось узнать: в те края отправляется из Ученого комитета экспедиционная машина.
Тумурбатор заторопился в Ученый комитет. Он слегка прихрамывал, опирался на палочку.
Сандаг подробно расспросил его обо всем, весело сказал:
– Твоего отца, Аюрзана, я очень хорошо знаю: он председатель аратского объединения!
– Это так.
– И тебя я знаю: ты «исполин» Тумурбатор?
– В прошлом году мне присвоили это звание, – отвечал Тумурбатор, скромно опустив глаза.
– Хорошо. Ты поедешь с нами. В машине советских товарищей Пушкарева и Басмановой.
Если бы Пушкарев мог знать, что монгол в форме пограничника и есть тот самый Тумурбатор, который привез в Ученый комитет пиропы!.. Но ему это даже в голову не пришло. Пограничника усадили в кабину шофера, а Александр и Валя уселись в закрытый кузов автомашины на груды экспедиционного имущества. Им предстояло долгое время вместе работать, и тем для разговоров было больше чем достаточно.
Машина уносила их на юг, в Гоби, а они говорили, говорили с какой‑то непонятной горячностью, будто всю предшествующую жизнь только и ждали вот этой встречи, чтобы выговориться.
– Вы никогда не бывали в Гоби?
– Никогда! Я ведь совсем недавно окончила Саратовский гидрогеолого‑геодезический техникум. И сразу завербовалась сюда.
– Ух ты! Гидрогеолого… Дальше забыл. Слишком длинный хвост у вашего техникума. Отчаянная вы голова! Да известно ли вам, что по Южной Гоби еще не ступала нога гидрогеолога?
– Значит, мы будем первые.
– Там водятся дикие верблюды и дикие ослы.
– Ну, это не по моей части. Пусть Зыков с ними договаривается. Мое дело – найти основной водный горизонт.
– А вот как вы нащупаете в безводной пустыне этот основной водный горизонт, ума не приложу. Ощупью? Или у вас особый дар отличать поверхностные явления от глубинных? Или бурить всякий раз? Дороговато.
– Во всяком случае, поверхностного человека от серьезного я всегда отличу. А это иногда труднее, чем найти основной горизонт. Вы что, в науку не верите? Мне всегда казалось, найти алмазы там, где их нет, гораздо труднее, чем воду в степи. Гоби – степь, а не безводная пустыня, как мы привыкли считать. Да знаете ли вы, что тут, в МНР, до нас почти десять лет советские и монгольские ученые изучали подземные водные ресурсы, качество и состав воды. А обводнение района, где мы будем работать, прямо‑таки необходимо.
– Почему? Город, госхоз?
– Не только. Из‑за нехватки воды каждый год гибнет много скота – сотни тысяч голов. А в Гоби можно разводить и верблюдов, и лошадей, и коров, и овец. Один Южногобийский аймак даст миллионы и миллионы голов. Гоби – пастбище, каких нет в мире. Тысячи и тысячи километров пастбищ! Монголия, имея такие необозримые пастбища, как Гоби, может стать самой мощной животноводческой страной в мире.
– Откуда вы знаете?
– Знаю. Газеты читаю. Это вы привыкли полагаться на свою интуицию.
Она все знала, эта девчонка. Обо всем судила уверенно и смело. И он начинал верить в ее гидрогеологическую интуицию, а сам себе казался беспочвенным авантюристом: ведь ему никогда не приходилось, даже на практике, искать каменный уголь, а тем более алмазы. А девчонка успела пройти стажировку в Казахстане и нашла там в степи воду для совхоза.
Александр досадовал, что приходится ехать, по сути, в закрытой машине, хотя и понимал, что по‑другому нельзя: изжаришься на солнце, которое припекает все сильнее, задохнешься от красной гобийской пыли.
Иногда с шумом пролетали стайки попыток – серых птиц величиной с голубя, – и опять слышалось только урчание автомашины. Если попадалась одинокая юрта, кочевники долго махали руками вслед.
«Здесь живут и что‑то делают люди», – думал Пушкарев. Монголы перегоняли табуны на новые пастбища, перевозили свой скарб, юрты, пели тягучие песни. А впереди синели вершины гор, часть которых была покрыта снегом, и эти белк и сливались с застывшими на небе облаками.
Им обоим казалось, будто они пробираются по первобытному материку. Все здесь было ново, все поражало.
Поднятая колесами галька с шумом сыпалась на брезент, будто хлестал дождь. Машина раскачивалась и раскачивалась, нагоняя сонную одурь.
В оконца видны были горы и степи, какие они пересекали, щебнистые равнины, перевалы и далекие бледно‑голубые гряды хребтов. Иногда на обочине виднелся труп лошади или верблюда, а на нем – мрачный силуэт ягнятника. И снова – бесконечная, плоская, черная равнина с редко разбросанными, словно посаженными человеком, кустиками травы. Машина пересекала красные глинистые пространства, и по ним медленно брели караваны красных верблюдов.
На привалах, а случались они всегда у развалин какого‑нибудь монастыря или возле юрт кочевья, похожих издали на белые грибы, Пушкарев и Валя «разминали» ноги. Пустыня казалась серовато‑синей, и повсюду валялись прозрачные халцедоны, ониксы и другие полудрагоценные камни. Бери и вставляй в перстень синевато‑дымчатые сапфирины, розовые и красные сердолики, агаты всех оттенков. Пушкареву казалось, будто он шагает во сне, а рядом миловидная девушка в зеленом платье, с легким шарфом на плечах, в маленьких, но прочных сапожках с подковками.
Им было хорошо друг с другом, хоть они ни разу не выказали этого.
– Теперь я понимаю монголов, которые живут здесь; я согласился бы пойти в табунщики, – говорил он.
– Зачем? Или вы считаете себя плохим геологом?
– Кто бы мог подумать, что саратовский техникум с тем самым длинным названием выпускает таких злоязычных специалистов!..
Зной все надвигался и надвигался. Пустыня сделалась коричневатой, она дышала жаром, как раскаленная сковорода.
…Впереди из миражной дымки поднялась стена крутого, скалистого хребта. Потом она загородила полнеба, нависла сумрачной коричнево‑серой глыбой, потом стала уходить вправо, отодвигаться.
И внезапно шофер нажал на тормоза.
Что случилось? Опять привал?
– Вылезай, приехали!..
Неужели конец дьявольской тряске? В первую минуту Пушкарев и Валя даже не поняли, что прибыли на место. Здесь, в голой пустыне, будет город?..
– Вряд ли вы найдете в таком местечке основной горизонт, – сказал он, оглядевшись по сторонам. – Ну и ну! Хотя бы в горах, а то как на столе. А вон там, на западе, наверное, и есть горы Гурбан‑Сайхан? Да только до них километров пятьдесят, не меньше. И на юге вижу какие‑то горы…