В последние годы Эрнесто завел привычку выходить днем из дому и гулять вдоль речной насыпи. Он кутался, натягивал по несколько водолазок и шерстяных свитеров, словно пытаясь придать вес телу, которое его постепенно теряло. Он шагал, брезгливо глядя под ноги, до того места, где река разливалась, образуя широкую излучину, озерцо, в котором почти не было течения. Там он усаживался на крашеную металлическую лавочку, стоявшую неподалеку от берега. Переводил дыхание, мерил пульс, приложив руку к шее и глядя на наручные часы. Когда все приходило в норму, он доставал из кармана бумажный пакет с черствым хлебом и принимался медленно крошить его пальцами, одновременно прочищая горло. Иногда вместо хлеба он приносил порезанные на дольки яблоки.
Нутрии, которых он кормил, вызывали отвращение: они походили на здоровых крыс с чумазыми мордами, длинными светлыми усами и блестящей мокрой шкуркой. Жили они в излучине и на грязном берегу, буквально друг у друга на голове.
– Видишь? – сказал он мне как‑то раз. – Они как дети. За крошку хлеба готовы всех отпихнуть. Такие невинные. И такие голодные. Мерзкие приспособленцы.
Пока грызуны толкались вокруг еды, Эрнесто рассказывал о Марианне, о том времени, когда она была маленькой. Повторял шутки, которые я уже слышал много раз и которые даже в его изложении больше не казались смешными. Шутки эти никак не соединялись у него в голове с наказанием, которое назначила ему дочь, а может, он и не воспринимал его как наказание. «Наказание, месть – за что?» – спросил бы он. Эрнесто никогда не был склонен задумываться над своими поступками. Предпочитал существовать в мире фантазий. Зато о настоящей Марианне, которая где‑то еще жила на белом свете, он никогда не упоминал. Физически она должна была находиться не так далеко от озера с нутриями, но расстояние от его сердца до дочери измерялось световыми годами. Если задуматься, в этом и состояло самое поразительное открытие, которое я сделал в последние дни, проведенные рядом с отцом: я всю жизнь думал, что у него нет сердца. Только теперь я понял, что его сердце разбито и с этим уже ничего не поделать.
|
Когда его состояние резко ухудшилось, я взял три недели отпуска и переехал к родителям. Я был гостем в доме Нини и Эрнесто, гостем в комнате, в которой вырос. Лежа на постели, я видел дверь комнаты Марианны, ту самую дверь, на которую смотрел тысячу раз, пытаясь угадать, что за ней происходит, страшно волнуясь, когда днем, пока родителей не было дома, сестра закрывалась на ключ с кем‑нибудь из ребят.
Полотенца я привез с собой, зубная щетка лежала в несессере. Закончив умываться, я всякий раз убирал их в чемодан. Мне не хотелось оставлять их в ванной или где‑либо еще. Любая поверхность любого предмета мебели была до такой степени пропитана прошлым, что мгновенно поглотила бы мои вещи, перенесла бы их в другое, безвозвратно ушедшее время. Вечером, рассматривая свою физиономию в зеркале, я невольно задерживал взгляд на наклейках с изображениями слона и жирафа. Щетку с пастою берем – зубы чистим день за днем. А потом мы быстро нитью между зубками пройдем. В тишине я вспоминал стишки, которые сочиняли родители, не испытывая ни обиды, ни желания вернуться в прошлое.
Дома еще сохранялся порядок, за которым строго и как‑то незаметно следила Нини. Пройдет несколько недель, и в день смерти отца она уйдет, почти ничего с собой не взяв, переберется к сестре, которая овдовела еще раньше. Сюда Нини больше не вернется. Только тогда я пойму, как слабо она была привязана к дому, в котором мы жили все вместе. Может быть, когда‑то она его любила, но потом перестала, а никто из нас этого и не заметил. Я мог бы догадаться, например, обратить внимание на то, что домашние заботы ее тяготили (однажды Нини уступила и, разом нарушив три или четыре статьи Свода Законов Скромности, которого она неукоснительно придерживалась всю жизнь, наняла домработницу‑иностранку, приходившую через день), но я давно уже замечал, что Нини все больше сдает.
|
После того как Марианна взбунтовалась и ушла, Нини с каждым днем словно уменьшалась в размерах – и телом, и душой. Казалось, ее покрывает тонкая пленка, в которой и течет жизнь. Нини по‑прежнему на все реагировала так, как от нее и ожидали, – вернее, так, как могли ожидать от робота, принявшего облик миниатюрной шестидесятилетней женщины. Когда она улыбалась, а это случалось нечасто, улыбка выходила пустой и всякий раз напоминала мне о том, что моего присутствия, как бы я ни старался, недостаточно для того, чтобы вернуть ей радость. Даже Эрнесто это было уже не под силу: Нини наблюдала за быстрым развитием его болезни, как за проявлением Божьей кары, обрушившейся на них обоих. В прошлом она бы выразила это чувство, сказав: «Ну да, мы сами это заслужили!» – или что‑нибудь в этом духе.
Утром я водил Эрнесто по врачам и боролся с гигантской, убийственной бюрократической машиной. Эрнесто проработал в больнице тридцать один год, в корпусе, который от урологического отделения, где он сейчас находился, отделяло метров сорок плюс два лестничных пролета, его чуть было не назначили главврачом, но все это не давало ему теперь почти никаких привилегий. Он ждал своей очереди, как самый обыкновенный пациент, сидя в коридоре, на одном из выстроенных в ряд синих пластмассовых кресел, тревожась и ни на минуту не умолкая. В то время он был помешан на химических растворителях, которыми разводят краску – ту самую, которой были выкрашены стены коридора, а еще на электромагнитном загрязнении и фталатах – фталатов полно в пластиковой посуде, которую использовали в больнице, а они‑то как раз и вызывают рак простаты. По оценкам Эрнесто, он проглотил тридцать семь центнеров зараженной пищи. Словно знание этого что‑то меняло.
|
То один, то другой коллега помоложе узнавали его и останавливались поболтать. Эрнесто пользовался этим, чтобы зажать коллегу в угол и раскритиковать назначенную терапию. Он принимался излагать альтернативные стратегии лечения, которые он вырабатывал ночами, апеллируя к странным и весьма сомнительным публикациям по онкологии. Ни одному специалисту он не доверял больше, чем самому себе и своей интуиции, даже в сфере, в которой был вовсе не компетентен. Импровизированные лекции по медицине, нередко переходившие в общие поучения, были настолько выразительны, что нередко и я вставал на его сторону. Но было ясно, что я – единственный, кому его удается убедить. Человек в белом халате нетерпеливо кивал и лишь делал вид, что следит за ходом мысли отца. Если в тот же день ему случалось вновь пройти мимо нас, он уже больше не останавливался.
– Жизнь мало что отдает взамен того, что даем ей мы, – сказал я ему как‑то утром, будучи уверен, что и его мучает та же мысль. Эрнесто пожал плечами. Отвечать ему не хотелось. С годами он изменился, но любовь к логичным и вытекающим друг из друга рассуждениям осталась прежней. Он терпеть не мог расплывчатых фраз о том, что бывает, а что нет, если им не находилось подтверждения на практике. И вообще он словно отвечал мне молчанием: ведь это и так очевидно – жизнь никогда не отдает тебе того, что должна.
Как‑то ночью, в феврале, у него случился респираторный криз. Приехала «скорая» и отвезла его в больницу. Его положили в реанимацию, интубировали, поставили капельницу. Любезно предоставили отдельную палату, из окна которой виднелись заснеженные горы, на рассвете окрашивавшиеся розовым. Когда стало ясно, что долго он не протянет, не терявшая самообладания Нини попросила:
– Иди, позвони ей! Пожалуйста!
Я вышел на улицу. Куртку я надеть забыл и сразу замерз. Дошел до березы, с которой уже опали все листья, и положил руку на ствол, внутри которого медленно и упорно продолжала течь лимфа. Я подумал о беззвучной борьбе растений за жизнь, и внезапно меня охватил гнев. Неужели все должно было случиться именно так? Два человека объявляют друг другу войну на всю жизнь, сжигают все мосты, а потом смерть вновь соединяет их в больничной палате, словно ничего и не было. Что останется от угроз, обиженных лиц, нежелания пойти навстречу, от всего того, что выстрадала?
Марианна ответила сонным голосом:
– Алессандро, сейчас четверть седьмого. Что тебе нужно?
– Папа в больнице.
– Ты Эрнесто имеешь в виду?
– Да, папу.
Я услышал, как сестра успокаивает мужа: «Спи, ничего не случилось!» – потом шелест одеяла, шаги. Она заговорила громче:
– А я тут при чем?
– Он умирает. Долго ему не протянуть. У него кровоизлияние в…
– Мне не интересно знать, что с ним. Не надо рассказывать! Это он попросил тебя позвонить?
– Ему дают успокаивающие. Он не разговаривает.
– Он и так достаточно разговаривал, пока не спал.
– Марианна, сейчас не время…
– Для чего? Пожалей меня, Алессандро! Через час мне вставать, а я не могу прийти на работу совершенно разбитой.
– Ты серьезно?
– А ты думаешь, я шучу? Ты прекрасно знаешь, насколько мне трудно снова уснуть, теперь я наверняка до семи проваляюсь в постели, не сомкнув глаз.
Я пнул дерево. Лента бересты оторвалась и упала за землю. Ствол под ней был гладким и чистым. Я нагнулся, чтобы погладить его рукой. Гнев исчез так же незаметно, как и накатил. Вместо этого меня охватило томление, нечто вроде последней надежды на спасение, о которой ты еще секунду назад не знал и которая внезапно возникает перед тобой. Марианна должна немедленно приехать, и никак иначе. Если она не сядет как можно быстрее в первое такси, не войдет в палату Эрнесто, пока он еще дышит, если из ее глаз не польются слезы, если она не обнимет крепко Нини, если всего этого не произойдет, никакого оправдания нам не будет. Нам выпало чересчур много страдания, но мы выжили, и мы могли бы еще пострадать, однако мы бы не пережили того, что все наши мучения оказались совершенно напрасными.
– Приезжай! – умолял я. – Отец умирает.
Марианна помолчала. Я напряг слух, надеясь услышать ее плач – плач, который наконец‑то принес бы нам всем избавление.
– Для меня он не существует.
За восемь лет до этого состоялся другой телефонный разговор, столь же тяжелый, но закончившийся тем, что сестра покорилась. Он стал кульминацией мрачного периода, который переживала сестра, и знаменовал собой ее окончательный разрыв с душным мирком Нини и Эрнесто. Когда я думаю об этом сейчас, мне кажется, что в жизни семейства Эджитто все эпохи завершались одинаково – телефонным разговором. Лишь многие километры проводов – защищенных, закопанных на большой глубине, – позволяли нам обсуждать вопросы, которые, когда мы глядели друг другу в лицо, оказывались настолько болезненными, что у нас не было сил о них заговорить.
После хороших и отличных оценок в школьных табелях, которые Нини хранила в особой папке в верхнем ящике буфета, после бесчисленных похвальных грамот школьные успехи Марианны резко прекратились. Вообще‑то признаки этого наблюдались давно. Еще в лицее Марианна месяцами хандрила, болела, успеваемость падала, но всякий раз ценой невероятных усилий она преодолевала трудности и вновь доказывала, что она лучшая. Положение ухудшалось почти незаметно. Хотя попытайся Эрнесто оценить ее успеваемость, использовав чисто количественный подход, который он применял ко всему на свете, попытайся он построить график ее отметок за полугодие от первого класса начальной школы до последних курсов университета, он бы сразу увидел, что линия неумолимо стремилась вниз.
Я же следил за этой медленной безостановочной мутацией по веснушкам, которые появлялись у Марианны весной. Я всю жизнь считал, что в этих темных пятнышках на щеках у сестры сосредоточена ее тайная сила: разве не веснушки выделяли ее среди нас, обыкновенных людей? Но с каждым годом веснушки становились все бледнее. А с тех пор как Марианна завела привычку загорать в солярии, они стали почти незаметными. На четвертом курсе университета у нашего без пяти минут искусствоведа (история искусства увлекала ее не больше, чем другие предметы, зато подобный выбор соответствовал творческим способностям, которые у нас дома приписывали сестре) веснушки и вовсе пропали, как гаснут звезды над городом с загрязненным воздухом. И тут сестра просто остановилась.
Экзамен был не из трудных – спецкурс по Уильяму Блейку. Первый раз сестре собирались поставить низкую оценку – она решила пересдавать. Разыграла небольшую трагедию, но отчаяние и яростные проклятия в адрес принимавшего экзамен ассистента кафедры, который спросил о возможных прочтениях малопонятного рисунка Блейка «Великий красный дракон и жена, облаченная в солнце», скорее походили на позу, в которую она встала, пытаясь скрыть, что на самом деле ей на все это наплевать. Через месяц она пошла на пересдачу и не сдала преподавательнице, читавшей этот спецкурс. За обедом она живописала нам, охваченным растерянностью, свою профессоршу – дуру набитую, пустое место, фригидную уродину, которой сами знаете чего не хватает. Нини возмущенно сжимала вилку и нож, не решаясь вслух возразить разошедшейся дочери.
Я, как обычно, переживал за Марианну. Когда мы оставались одни, я позволял ей проявлять художественные способности и рисовать карикатурный образ преподавательницы, достойной предстать на одном из пугающих рисунков Уильяма Блейка. В короткие паузы, когда я брал слово, я пытался как мог поддержать сестру.
Все впустую. Она провалилась и в третий, и в четвертый раз – что произошло, мы так толком и не узнали. В пятый раз Марианна явилась на экзамен без зачетки, уселась напротив преподавательницы и ассистента, уставилась на них и молча сидела, пока, потеряв терпение, они ее не прогнали.
После этой попытки она позвонила мне: вечером я непременно должен быть дома – да, да, непременно. За год до этого я не стал брать отсрочку от призыва, пойдя против воли семьи и совершив первый из тайных побегов (возможно, я почуял запах неминуемой катастрофы и решил где‑нибудь спрятаться). Поэтому я уже жил в казарме, но в обмен на услугу начальству получил возможность в тот вечер вернуться домой.
За ужином, истерически рыдая, Марианна объявила, что бросает учебу. Никто не подошел к ней, никто не погладил ее мокрое от слез расстроенное лицо. Мы смотрели, как она бьется, словно зверь, попавший в капкан. Ее боль отдавалась во мне с равной силой, но что сделать, чтобы она утихла, я не знал. Нини ждала, что я что‑нибудь скажу. Эрнесто продолжал есть, отправляя в рот маленькие кусочки. Потом, когда закончилось то, что, по его мнению, было типичным для дочери инфантильным излиянием чувств, он заявил:
– Завтра поедешь в больницу. Со мной.
Я сразу не понял смысл его слов, хотя все было просто. Для такого профессионала, как Эрнесто Эджитто, для уважаемого врача, всю жизнь отвергавшего мысль, что у человека может быть что‑то еще, кроме механики тела и силы воли, сосредоточенной в мозгу, который и отдает телу приказы, диагноз мог быть только один: он видел, что Марианна все дни просиживала за письменным столом, поэтому, раз дело было не в прилежании, причина поражения таилась где‑то в ее организме. Разве его девочка не была всю жизнь лучшей ученицей? Самой усидчивой, единственной, кто не совершает промахов? «Мне надо в школу!» – отвечала она Ворчунье. Что‑то в ее организме разладилось – он выяснит что.
О том, что происходило в последующие месяцы в различных отделениях больницы, я знаю из косвенных источников, из отчетов, которые вслух делал Эрнесто, чтобы я слушал да мотал на ус, в редкие дни, когда мне давали увольнительную и я возвращался домой. Он перечислял анализы, которые заставлял сдавать Марианну, пересказывал содержание ее медицинской карты, становившейся день ото дня все толще, словно отец собирал экспериментальные данные для научной статьи или стремился привести мне реальные примеры того, про что я читал в учебниках. Марианна не вмешивалась в наши разговоры, не выражала своего мнения, ее словно не было. Порой она согласно кивала или ненадолго растягивала губы в холодной улыбке.
Для начала Эрнесто заставил ее сделать рентген головы. Несколько дней он объяснял нам достоинства и недостатки структуры черепа сестры. Сокращенный объем лобной части являлся наследственным (унаследовала она его, разумеется, по линии Нини) и мог свидетельствовать об отсутствии склонности к абстрактным логическим операциям. Хотя я был не согласен со столь примитивным объяснением в духе Ломброзо, явно противоречащим свойственному отцу стремлению к научной строгости, я был не в состоянии ему возразить.
Электрокардиограмма выявила небольшую экстрасистолу, и Эрнесто решил сделать еще одну ЭКГ – с нагрузкой. Исключив нарушения в работе опорно‑двигательного аппарата и системе кровообращения, он решил, что дело может быть в лимфатической системе – эта гипотеза была проработана до конца, но оказалась ошибочной. Анализы крови и мочи позволили исключить многие распространенные заболевания, хотя высокий уровень билирубина навел отца на мысль о серьезной патологии печени. Он обвинил Марианну в злоупотреблении алкоголем: это было настолько смешно (Марианна почти не пила), что даже Нини, внимательно следившая за ходом обследования, отмахнулась от этого предположения. Пришлось отцу довольствоваться тем, чтобы обнаружить у сестры синдром Жильбера – еще одну вероятную причину ее поражения (теперь это называлось так: ее поражение).
Децилитры крови были взяты из бледных вен Марианны, чтобы обнаружить признаки редких или аутоиммунных заболеваний. Надо было расшить радиус поиска, исключить волчанку, сахарный диабет, целиакию, болезнь Кушинга и болезнь Крона… На втором месяце хождения по больницам вместе с Эрнесто Марианна внешне выглядела здоровой, возможно, несколько анемичной, хотя число красных кровяных телец это не подтверждало. Ей дважды делали компьютерную томографию и один раз электромагнитный резонанс, снова сделали рентген головы и грудной клетки – на сей раз их описывали все коллеги Эрнесто, а также одно швейцарское светило, с которым специально связались: никто не смог устоять перед убедительными речами Эрнесто и его трогательной отцовской заботой. Здоровье Марианны стало достоянием общественности, и мы сами уже почти забыли, что подтолкнуло нас к напряженным поискам: провал на экзамене. Мы сами уже поверили в то, что она больна, что ее жизнь в опасности. А она настолько ослабла и устала, что у нее не было сил сопротивляться. Тем не менее, как я понял лишь много времени спустя, хотя должен был обо всем догадаться по многозначительным взглядам, которые порой бросала в мою сторону Марианна, она решила посмотреть, до чего дойдет Эрнесто, показать всему миру, что он безумен, даже если для этого ей придется пожертвовать своим телом. Она согласилась убрать ничем не опасную сальную кисту за левым ухом и не стала сопротивляться, когда в горло ей засунули зонд, спустили его по пищеводу и тщательно обследовали стенки желудка.
После того как гастроскопия дала отрицательный результат, Нини вдруг заявила, что хватит, не надо больше мучить Марианну Она давно поняла, что с организмом дочери все в порядке, но сопротивляться мужу было бы для нее тяжело. Теперь пора было поставить точку. Разразился скандал. Когда Нини выступала против отца, что случалось нечасто, Эрнесто обычно переставал с ней разговаривать. Он проводил целые часы в темноте, порой мы натыкались на него в ванной – он лежал на коврике, скрестив руки на груди, словно египетский фараон. Однажды вечером он не пришел домой. Тогда‑то Нини и обратилась к Марианне с той же самой просьбой, с которой сейчас обращалась ко мне:
– Иди, позвони ему! Попроси прощения! Скажи, чтобы возвращался домой!
– Я должна просить у него прощения?
– Да, ты.
– Почему?
– Так уж он устроен.
Больше Нини ничего не сказала. В семействе Эджитто нужно было самому догадываться о том, что, как и почему – никто ничего не объяснял. И Марианна не заставила себя упрашивать. С таким видом, будто она впервые задумалась о странном и вполне предсказуемом развитии ситуации, которую она сама создала, но при этом словно находясь за пуленепробиваемым стеклом, она решительно подошла к телефону, набрала номер Эрнесто и бесцветным голосом сказала:
– Я прошу у тебя прощения. Возвращайся домой!
Тем временем университет остался в прошлом, никто больше не смел завести об этом разговор, как и о безумной затее провести полное медицинское обследование Марианны: все это навеки кануло в Лету Остаток учебного года Марианна просидела у себя в комнате. Это было похоже на карантин. Когда мы встречались, она выглядела такой счастливой и беззаботной, какой я ее давно не видел.
Летом мы вместе отправились путешествовать на машине – мы с сестрой и наши друзья. Конечной точкой было унылое побережье Балтийского моря, однако, когда мы пересекли границу между Австрией и Чешской Республикой, Марианна заявила, что хочет вернуться обратно, и попросила меня проводить ее на ближайшую станцию, где она сядет на первый же подходящий поезд.
– Я чувствую себя не в своей тарелке, понятно? Мне здесь не нравится, мне здесь очень тревожно.
Из‑за нее все задержались на день в какой‑то деревушке неподалеку от Брно, потом остальные продолжили путь, рассерженные из‑за опоздания и из‑за того, что теперь им пришлось потесниться.
– Не понимаю, почему ты не поехал с ними, – заявила Марианна, но было ясно, что она мне благодарна и в некотором смысле считает, что иначе и быть не могло. Я уговорил ее не жертвовать окончательно отдыхом: раз уж мы досюда добрались, можно по крайней мере посмотреть Вену.
– В Вене тебе не будет тревожно, – обещал я.
От этих дней, проведенных вместе, у меня осталось смутное, обрывочное воспоминание – словно от урагана, который застигает тебя в постели. Марианна была невыносима, казалось, она в любую минуту была готова расплакаться. Ела она мало – почти и не ела. В ресторане или в небольших забегаловках, где мы обедали, она вопросительно смотрела на еду, а потом, когда ей это надоедало, отставляла тарелку в сторону.
Через пару дней я тоже перестал есть. Чувство голода – единственное, что связывает пестрые сцены нашего путешествия. Меня мучил голод, пока Марианна с ненавистью глядела на страдающие женские тела на акварелях Эгона Шиле, а потом принималась меня умолять: пошли отсюда, немедленно, я ненавижу этот музей. Меня мучил голод, пока мы лежали с открытыми глазами на двуспальной кровати, спать на которой нам было неловко, и вспоминали истории из прошлого, вызывавшие у нас улыбку или причинявшие боль. Я чуть не падал в обморок от голода, меня мутило, пока мы молча катались на чертовом колесе и когда Марианна вдруг повернулась ко мне со взглядом, которого я у нее раньше не видел, и сказала: «Я никогда, никогда больше не хочу иметь с ними ничего общего!» Меня мучил голод во время бесконечного обратного путешествия под дождем, лившим с первой и до последней минуты. Сами того не замечая, мы подвергли себя радикальному очищению организма, которому научил нас Эрнесто: оставаться на голодный желудок столько часов подряд, сколько ты в состоянии выдержать.
По возвращении домой Марианна окончательно замкнулась в себе. Она принялась воплощать в жизнь задуманное с последовательностью, которая меня в ней всегда восхищала. Отыскала парня, с которым без особого восторга встречалась еще несколько месяцев назад, – ослепленного, обожающего, встретившего решительное молчаливое неодобрение Нини, затем переехала к нему, а через год выскочила за него замуж. Она решительно пресекла все попытки вмешаться со стороны наших родителей и все мои попытки сыграть роль посредника. Проявив невероятную изворотливость, она больше ни разу не заговорила с Нини и Эрнесто – даже по забывчивости, даже для того, чтобы сказать: «Оставьте меня в покое!» В последний раз она исполнила нисходящий пассаж на невероятной скорости, ни разу не споткнувшись, до самых низких нот.
Вот во что превратилось прошлое, к чему привели все гневные выступления Эрнесто, семейные ритуалы, подаренная и требуемая взамен любовь, наставления Нини, предостережения, упорная, безумная учеба, математическая олимпиада, на которой Марианна заняла второе место, ласковые слова, сольфеджио, мощные аккорды, гремевшие по всему дому, с первого до пятого этажа, доносившиеся до гаража и уходившие оттуда под землю, лицейские сочинения, написанные без чувства, но грамматически идеальные: все это внесло свою лепту в то, что Марианну завели, словно пружинный механизм. Миллион поворотов ключа за спиной свинцового солдатика – моей сестры. Пружина начала разжиматься, и сестра быстро зашагала к намеченной цели. Неважно, что намеченная цель находилась за краем стола: ощущение падения в пропасть в нашей семье было всем хорошо знакомо.
После ее свадьбы мы больше почти не разговаривали о родителях, об общих друзьях, обо всем, что нас связывало и имело хоть какое‑то значение. Когда я ее навещал, муж Марианны непременно присутствовал при встрече. Я не мог понять, как можно мстить настолько холодно и настолько упорно. Она давно уже все решила, просчитала все ходы. Едва заметный шаг запустил разрушительный процесс. Открытого столкновения не было: каждый из нас тихо сидел в своей норке и наблюдал. Впрочем, из изучения костей мне предстояло вынести по крайней мере один урок – самые тяжелые переломы случаются у тех, кто пребывает в неподвижности: тело решает разлететься на куски и разлетается, за долю секунды образуется столько маленьких обломков, что собрать их обратно уже невозможно.
На похоронах Эрнесто меня почти не спрашивали о Марианне. Кто‑то избегал задавать вопросы из врожденной осторожности, но большинство за эти годы уже составили себе довольно смутное и мрачное представление о том, что произошло, и предпочитали не раскрывать рта. Похоже, что сквозняки вырывались наружу даже из такого крепко закрытого от всего мира дома, как жилище Эджитто.
Через несколько дней после похорон я обратился к своему приятелю, психиатру из военного госпиталя. Не дав себя осмотреть и не объясняя, что со мной произошло, я попросил его выписать рецепт. Я сказал, что никогда в жизни не чувствовал себя настолько усталым, что к неслыханной усталости примешивалось столь же неслыханное возбуждение и что из‑за этого я потерял сон. Пусть сам решает, что мне назначить, сгодится любой препарат, который поможет мне ненадолго забыться, я хотел только одного – отдохнуть, отключиться. «Если ты мне не поможешь, я обращусь к другому. Или сам выпишу себе рецепт», – угрожал я.
Приятель с недовольным видом нацарапал рецепт и велел показаться через месяц. Больше я к нему не приходил. Мне было удобнее заказывать лекарство для армейской аптечки – сразу много упаковок, чтобы хватило надолго. Одна капсула в день, чтобы стереть из моей головы вопросы, на которые я так и не нашел ответа. Что такое семья? Почему начинается война? Как стать настоящим солдатом?