ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЛУДНЫЙ СЫН 18 глава




– Кто это, кто?

 

– Он. Я когда‑то был. Не имеет значения. Теперь все очень близко. Но ты будешь жить. С тобой все будет… хорошо. Ты носишь мои ботинки.

– Да. Я с собой ничего не взял, а у этих точно мой размер. Надеюсь, ты не возражаешь.

– Ты носишь мои ботинки. Ну да, ты ни при чем, тебя это не коснется, когда придет. Может, духам нужен хозяин… в конечном счете… если только… еще не слишком… поздно. Я когда‑то разбирался в таких вещах. Я когда‑то разбирался во всем. Не имеет значения. Может, я умру от этого в конце, в самом конце.

– В конце чего?

– Старости. Я свою работу сделал. Я подумаю обо всем этом… когда усну. Помоги мне встать, мой дорогой мальчик. Темнеет.

Эдвард отвел глаза от лица Джесса и заметил, что действительно стемнело. Очертания Сигарда, неосвещенная башня, тусклый свет в высоких окнах Атриума выделялись на фоне краснеющего неба. Эдвард повернулся в другую сторону, к морю, и увидел, что у неба темно‑синий ясный цвет, словно в лазурь плеснули чернила ночи.

Поднять Джесса оказалось непросто. Он вдруг необыкновенно потяжелел, конечности его болтались, как груженные свинцом мешки. Наконец он встал на ноги и медленно пошел к дому, тяжело опираясь на Эдварда. Когда они подошли к конюшенному двору, там маячила какая‑то фигура. Это была матушка Мэй.

– Я его нашел… – начал Эдвард.

Матушка Мэй выкинула вперед сильную руку, просунула ее между Эдвардом и Джессом и разделила их. Ее грубая рука задела больной палец Эдварда, о котором он успел забыть и который теперь пронизала боль. Он отошел назад, позволив матушке Мэй принять на себя вес Джесса и повести его дальше – она старалась как можно быстрее провести его по неровным камням.

– Да иди же ты! – услышал ее голос Эдвард, когда она проталкивала Джесса в дверь Затрапезной.

Когда он вошел в комнату, противоположная дверь в башню уже была закрыта.

 

Эдвард вышел через главную дверь во влажную теплую темноту. Беззвездное небо, видимо, затянули тучи, но ветер стих. Эдвард вдохнул запах сосен. Он двинулся вдоль фасада дома к Селдену. Они уже отужинали. За ужином пили вино. Эскапада Джесса не обсуждалась. Упоминание о ней Эдварда было погашено отвлекающими комментариями:

– Ой, он иногда выкидывает фортели.

– Он, бывает, уходит довольно далеко.

– В один прекрасный день он вообще уйдет.

Илоне, попытавшейся что‑то сказать, быстро заткнули рот, и она заплакала. Она сидела за столом, и слезы капали в тарелку. Эдвард уже не в первый раз видел такое. Он подумал, что они пытаются превратить ее в маленькую девочку. Но он не выразил ей сочувствия. На слезы Илоны не обращали внимания. И тут он задал себе вопрос: а не хотят ли они, чтобы Джесс ушел, потерялся, исчез? Мог ли он обрести ясность мышления и силу, чтобы самостоятельно уехать в Лондон или Париж, о чем они не раз говорили? Сегодня он вышел из дома, надев ботинки. Двери явно не были заперты, и никто якобы не видел, как он удалился.

Теперь Эдвард оказался в полной темноте. Свет масляных ламп сквозь высокие окна Атриума сюда не доходил, его глушил мрак, похожий на черную бархатную материю или мягкое чернильное вещество, заполнявшее пространство и касавшееся лицо, как эктоплазма. Его ноги, чувствовавшие себя неуверенно без подсказки органов чувств, шагали медленно, опасливо, и вскоре он потерял ориентацию. Внезапно он наткнулся на что‑то – сначала ударился коленкой, потом всем телом. Эдвард вскрикнул от испуга.

Пошарив рукой в темноте, он понял, что это ствол падуба; по его представлениям, дерево должно было находиться далеко впереди. Он провел ладонью по грубой коре, потом поднял голову, оглянулся и чуть отступил назад. Он ничего не видел. Он потерял всякое представление о пространстве вокруг. Ночное небо, деревья, образующие арки своими кронами, вполне могли быть стенами маленькой черной неосвещенной комнаты, подземного узилища, в середине которого он и стоял. Эдвард снова протянул руку, но ничего не нащупал. Потом вдруг что‑то ухватило его за горло, и он испугался, пошатнулся, хрипло вдохнул. Поднес руки к лицу. Его ноги, внезапно лишившиеся сил, подогнулись в коленях, он опустился на корточки, потерял равновесие и чуть не растянулся на земле, как от удара. Одна его ладонь и колено уперлись в землю, он восстановил равновесие и поднялся, широко расставив ноги, тяжело дыша. Чувство, которое чуть не свалило его с ног, было страхом, чистым безотчетным страхом, какого он не испытывал никогда прежде. Голос отказал ему. Эдвард едва сдерживался, чтобы не броситься наутек, потому что понимал: через секунду он упадет. Тогда большими энергичными шагами, широко открыв глаза навстречу черноте, он направился – как ему казалось – к дому. Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем он увидел освещенные окна и бледный мазок ниже, где свет проливался из открытых дверей зала. Эдвард сдвинулся чуть вправо, вытянул вперед руку, чтобы дотронуться до камней стены, и ощутил их неровную поверхность. Когда он приблизился к двери, кто‑то вышел из нее и сразу же исчез в темноте. Это была Беттина. Эдвард поспешил внутрь и на свету остановился, чтобы перевести дыхание. Он стоял и дышал, когда услышал у себя за спиной странный высокий крик.

«Это просто сова», – сказал он себе, но поспешил закрыть дверь и отойти от нее подальше.

Стол после ужина еще не убрали. За ним в одиночестве сидела матушка Мэй. Эдвард увидел перед ней винную бутылку и наполовину пустой стакан. Он сел напротив, подвинул масляную лампу так, чтобы свет падал на лицо женщины. Сегодня оно было спокойное и молодое, как в первый раз, когда он увидел ее. Кожа в свете лампы казалась абсолютно гладкой и излучала золотистое сияние. Волосы, отливавшие рыжиной и золотом, были собраны сзади в большой пучок и подчеркивали пристальный мягкий взгляд ее больших светящихся глаз, сонно смотревших на Эдварда.

За стенами дома в пугающей темноте теперь раздавались другие звуки – протяжные жалобные крики и визг.

– Скажите, бога ради, что там такое?

– Совы, конечно.

– Я никогда не слышал подобных звуков.

– Они спариваются. Есть много разновидностей сов, и все они кричат по‑разному. Я хотела предупредить тебя, что не стоит выходить по вечерам: если окажешься рядом с совиным гнездом, сова может выклевать тебе глаза.

– Но почему они вдруг раскричались?

– Беттина их зовет. Она умеет подражать крикам птиц. Она может производить высокие звуки, недоступные человеческому уху. Это ее природный дар. У Джесса был такой же.

Эдвард сидел некоторое время, прислушиваясь к какофонии воплей.

– А где Илона?

– Пошла спать.

Эдвард хотел найти ее и утешить, но теперь было поздно. Он жалел, что не сделал этого за столом. Он нашел пустой стакан и налил себе вина. Вино было превосходное – ароматное, со сложным сладким вкусом.

– Что это?

– Вино из одуванчиков.

– Я и не знал, что из одуванчиков можно делать вино.

– Вино можно делать из чего угодно.

– Я такого прежде не пробовал. Вкусное.

– Что у тебя с пальцем?

– Нож сорвался, когда траву резал. Смотрите.

Эдвард начал разматывать темный, пропитанный кровью бинт. Он прекрасно понимал, что делает агрессивный жест – дерзкий поступок, демонстрация, имеющая целью вызвать жалость, страх, отвращение. Бинт прилип к ранке. Резкая боль стрельнула в руку и плечо. Эдвард сорвал бинт, чувствуя, как рвется плоть, словно ему срезают полпальца. Он вскрикнул, потом уставился на большую кровоточащую рану, откуда тут же полилась кровь – резвые ярко‑красные капли сочились из глубокого пореза, текли по руке, падали на стол.

– Держи. – Матушка Мэй протянула ему салфетку. – Постой. Я что‑нибудь принесу.

Она вернулась с тазом, над которым поднимался пар, тряпицами, полотенцем и маленькой коробочкой. Эдвард держал руку над тазом, а матушка Мэй, сжав его запястье, промыла порез, остановила кровотечение, потом покрыла рану компрессом из листьев, прижала пальцем, положила сверху кусочек материи и легко обвязала нитью.

– Это остановит кровь и залечит ранку. И прилипать не будет.

– Спасибо. А что это?

– Окопник.

Она тщательно очистила стол другой тряпочкой и протерла его, потом поставила таз на пол.

Эдвард тихо сидел за столом, вдыхая ароматный запах трав из таза. Он слушал тишину. Совиный концерт закончился. Беттина была где‑то вне дома, стояла или брела в полной темноте. Он еще чувствовал крепкие, успокаивающие пальцы матушки Мэй у себя на запястье. Вокруг лампы кружили какие‑то белые мотыльки.

– Я хочу отвезти Джесса в Лондон, – сказал Эдвард.

– Он с тобой не поедет.

– Почему бы вам всем не поехать?

– Это невозможно.

– Вы что, умрете, если покинете этот дом?

– Нет. Но я очень быстро постарею.

Матушка Мэй смотрела на него большими мягкими ясными глазами. Она подлила вина в его стакан, потом – в свой.

– Вы все, кроме Джесса, вечно молодые, а он…

– Ну, он никогда не умрет, с ним просто произойдет метаморфоза!

– Я хочу помочь ему. Ведь он хотел меня видеть, правда?

– Ты, наверное, воображаешь, что был долгожданным мальчиком… Возможно, твоя мать внушила это тебе. Но не очаровывайся им. Ты понимаешь, что он безумен? У него галлюцинации, и он что угодно может наговорить. Он развалина, злобный старик.

– Никакой он не злобный.

– Чистое зло никогда не кажется злом. Оно проявляется, если к нему примешивается добро. А Джесс – воплощение зла. Он открыл дверь зла и заглянул внутрь.

– Что за чушь! Вы хотите сказать, что он бегал за женщинами?

– Когда‑то он был моей истиной. А если твоя истина оказывается ложной…

– Я думаю, он просто надоел вам, потому что болен, а больные люди – это так неудобно!

– Он предал нас, став нашим ребенком.

– Как вы можете так говорить? Конечно, вы любите его, я люблю его… Или вы ревнуете, потому что он любит меня?

– Ой ли? Ты – безупречный чужак, ты не запятнан, как запятнаны мы, знавшие его таким, каким он был прежде. За это знание он не может простить нас. Ты свежий и неиспорченный, ты никогда против его воли под дикие крики не поднимал его туда по лестнице. Однако будь осторожен. Он может одним мизинцем искалечить тебя на всю жизнь.

– Я уже искалечен на всю жизнь.

– То, что ты называешь страданием, – ерунда. Ты еще не страдал по‑настоящему.

– Насколько я понимаю, вас возмущает то, что у него были другие женщины. Но я уверен, он никогда никому не хотел причинить боль.

– Если ты не знаешь ничего, кроме собственных желаний, тебе не нужно специально подготавливать убийство – ты просто убиваешь, не думая. Неужели тебе все равно, что твоя собственная мать сошла с ума от горя? Конечно, он бегал за женщинами. И за мужчинами. Ты единственный его незаконнорожденный ребенок, о котором нам известно. Но может быть, есть еще десятки других.

Эдварду эта мысль не понравилась.

– Если я был долгожданным мальчиком… то почему вы не позвали меня раньше?

– Ты не очень‑то умен, Эдвард. Конечно, Хлоя оберегала тебя, как тигрица, она не позволяла нам приближаться к тебе, да и Кьюно нас бы не подпустил. Но дело было не только в этом. Неужели ты не понимаешь, как сложно и опасно все это? Джесс не хотел, чтобы ты рождался. Он хотел, чтобы Хлоя сделала аборт.

Эдварда ошеломила мысль о том, как близок он был к небытию.

– Вы хотите сказать, он выгнал ее из‑за меня? Или она бросила его из‑за меня?

– Тогда это было дело десятое. А когда ты появился, он сделал вид, что тебя нет. Он устал от Хлои, а тебя вышвырнул вместе с ней. А потом если и упоминал тебя, то лишь для того, чтобы поддразнить нас. И напугать.

– Как это – напугать? Значит, вы втроем, видимо, были против меня?

– Конечно.

– Но вы написали мне! Ведь это вы написали. Наверное, для того, чтобы угодить ему.

– Нет, просто ради перемены.

– Ради перемены?

– Мы… словно уснули… это было плохо… это и есть плохо. Нам требовалась какая‑то встряска, катализатор, и мы поняли, что любая перемена будет к лучшему.

– И как, я стал катализатором?

– Пока нет.

– Илона сказала, что я тут все взбаламутил.

– Илона не понимает ситуации.

– Но каких перемен вы хотите?

– Ты, похоже, ничего не понимаешь.

Он подумал: «Может, они хотят, чтобы Джесс умер? Но такого от меня им не дождаться. Они сумасшедшие, а не он». Эдвард почувствовал, как разбегаются мысли, и испугался, уж не влияет ли вино на его мозг.

– Я уверен, вы вовсе не думаете того, что говорите о Джессе, – сказал он. – Конечно, меня воспитывала моя несчастная мать, внушавшая мне, что он дьявол…

– Твоя несчастная мать была сучкой и шлюхой, – спокойно сказала матушка Мэй. – Она спала со всеми подряд. Джесс даже не был уверен, что ты его сын, пока не увидел тебя.

– Боже мой, – отозвался Эдвард, – вы что же, говорили с ним об этом?

– Неужели ты думаешь, что ты единственный, с кем он говорит?

– Значит, вы пригласили меня сюда, потому что хотели посмотреть на меня?

– Я тебе сказала, почему мы тебя пригласили. Ты подумай.

– И что же я должен думать? Вы говорите такие странные, противоречивые вещи. Я уверен, что у меня настоящие отношения с настоящим Джессом. И вы ошибаетесь, когда говорите о моей матери. К тому же моя мать – это мое дело.

– Она была моим делом, когда пыталась разрушить мой брак. Она думала, что может забрать у меня Джесса. Конечно, у нее ничего не получилось. Он прошел по ней, как Джаггернаут, как проходил по другим несчастным заблудшим душам – я слышала, как хрустят их кости. У нее была ужасная жизнь. Неудивительно, что она совершила самоубийство.

– Никакого самоубийства она не совершала.

– Я ненавидела твою мать. Я молилась, чтобы она умерла. Ненависть убивает. Возможно, это я стала причиной ее смерти.

– Она умерла от какого‑то вируса.

– Таинственный вирус. Вирус ненависти.

– Вы не должны ненавидеть людей.

– У меня лицо Горгоны.

Матушка Мэй продолжала смотреть на него своим спокойным, ясным, бестрепетным взором.

– Вы хорошо это скрываете, – сказал Эдвард.

Но на мгновение ему показалось, что из глубины ее глаз выглядывает что‑то черное, и он испугался.

– В письме вы написали, – продолжил Эдвард, – что жалеете меня из‑за… того, что случилось… из‑за моего несчастья… о котором вы читали. Но никто у меня так ничего и не спросил. Единственный, с кем я обо всем говорил, это Джесс.

– Ты не упоминал об этом, и мы не стали.

– Возможно, вам неинтересно.

– Мы хотели, чтобы ты рассказал нам сам в свое время.

– Я думаю, вы вообще забыли об этом!

– У нас у всех в жизни есть ужасы, с которыми приходится жить. Мы должны закалить наши сердца перед злом, которое мы причинили другим, простить себя и забыть наши поступки, как сделали бы жертвы, будь они праведниками.

– А мы разве не должны быть праведниками?

– Это всегда дело будущего.

– Это все, что вы можете мне сказать?

– У нас свои беды, у тебя – свои. Мужчинам приходится убивать своих отцов. Жизнь должна продолжаться.

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что тебе пора повзрослеть, Эдвард. Мы все в руках судьбы. Этот твой брат, сын Кьюно…

– Стюарт…

– Вот он знает, что делать. Он отказался от секса?

– Он сумасшедший.

– Или добродетельный. Но так или иначе, он человек крайностей. А это как раз то, что нужно теперь, – крайности.

– Вы разочаровались во мне.

– Нет…

– Возможно, вы хотели, чтобы я потерпел неудачу, чтобы иллюзии Джесса на мой счет рассеялись, и для этого меня пригласили.

– Нет. Ты просто удивляешь меня. Ты хорошая пара Илоне.

Эдвард испытывал искушение рассказать ей о Брауни и Элспет Макран, но это было слишком опасно. К тому же он чувствовал странную сонливость. На лице матушки Мэй, гладком и спокойном, теперь появилась едва заметная улыбка, оно расплывалось, увеличивалось в размерах и плавно покачивалось, как на ветру. Вокруг лампы кружилось кольцо белых мотыльков.

– Вы меня опоили, вы добавили в это вино наркотик, у меня галлюцинации…

– Ты сам одурманил себя, Эдвард. Прежде чем приехать сюда, ты одурманил себя на всю жизнь. Я в таких вещах разбираюсь. Действие веществ, которые ты принимал, никогда не проходит, никогда не оставляет тебя. Тебе это известно? Так ты и друга убил, помнишь?

– Не… говорите так…

– Ох, все эти твои беды. Ты ничего не знаешь, ничего не видишь. Вопрос сейчас в том, способен ли ты мне помочь. Что ты можешь сделать для меня в этот момент жизни… или мне убить себя на твоих глазах? Насколько ты любишь меня? Можешь ли ты помочь мне, можешь ли любить меня, достаточно ли сильна твоя любовь?

С улицы вошла Беттина, закрыла за собой дверь. Волосы у нее были распущены.

– Флиртуешь с матушкой Мэй? – спросила она Эдварда. – Давай, пора. Ложись спать, – сказала она матушке Мэй.

Эдвард поднялся на ноги и нетвердой походкой двинулся по залу. Он оглянулся, но не увидел ничего, кроме лампы, чей свет пробивался сквозь облачко мотыльков.

 

Стэнфорд

Мой дорогой Стюарт!

Папа, который приехал сюда, рассказал мне, что ты собираешься все бросить. Меня это встревожило. Ты не должен так делать. Конечно, папа может преувеличивать. Из‑за своих старых проблем (тебе они известны) он предпочитает думать, что у каждого есть странные мании и каждый втайне пребывает in extremis [54]. Может, он чего‑то недопонял. Может, тебя просто все достало – это случается с каждым время от времени. Мыслить – значит пребывать в аду. Но если это серьезно, позволь мне попросить тебя не делать этого. Это дурная идея, это отвлеченная идея. Не хочу рассуждать о выборе между моральными ценностями и дурным бизнесом. Не то чтобы это не имело отношения к делу, как раз очень даже имеет, и для всех нас, но говорить об этом невозможно, по крайней мере в письме это неуместно. Точнее, когда говоришь глаза в глаза, легче избежать неверных формулировок. (А ты, к несчастью, за сто тысяч миль.) Я подозреваю, что добро определить трудно, а приходит оно бесконечно медленно (если приходит вообще) и складывается из миллионов едва заметных шажков. Оно не может быть «программой», верно? Даже если человек уходит в монастырь – и то не может. Платон сказал, что оно дано как божественный дар. Это, конечно, не означает, что добро – вопрос везения. Просто нужно работать и совершенствоваться. Я даже не уверен, что желание добра имеет большое значение. (Сказать, что такое желание является положительным препятствием, было бы слишком заумно!) Что я хочу сказать (я уже подошел к этому)? Я хочу сказать, что ты будешь несчастен, придешь в отчаяние, почувствуешь свою бесполезность; ты ведь интеллектуал, и ты должен мыслить. Тебе все осточертеет. А если ты все бросишь сейчас, будет не так‑то просто (оцени ситуацию на рынке труда) вернуться. Так что не делай этого. Если хочешь стать «социальным работником», почему бы тебе не попробовать преподавать в университете? Это то самое и есть. Сегодня ребяткам каждый день нужно пустышку в рот совать. И потом, подумай‑ка вот над чем: мир самым жутким образом сходит сума (я столько всего вижу тут), и через десять лет нам понадобятся порядочные люди, чтобы расставить их на влиятельные посты. (Ради тебя я не использую слово «власть».) Я не имею в виду только политику в узком смысле. Возможно, время узких политиков уже прошло.

А я тут тем временем живу по‑королевски, во всяком случае гедонистом (каковым не являюсь). В Америке это просто. (Ну да, конечно, если ты не беден, если ты не черный и т. п.) Откровенно говоря, я счастлив. Или был бы счастлив, если бы не некоторые (надеюсь, решаемые) проблемы в области любви и секса. (Избежать этого не удается – даже тебе!). Проблемы новые, а не старые. (О вещах для тебя неприятных я, конечно, говорить не буду.) Тут все красивы – мужчины, женщины, высокие, сильные, чистые, здоровые, ясноглазые. Слушай, почему бы тебе не приехать ко мне? Мы бы обо всем поговорили. Приезжай, посмотри на земных богов, прежде чем отвернуться от рода человеческого. Приезжай, посмотри на меня.

Это только весточка. Письмо я напишу потом.

Твой Джайлс.

 

Стюарт Кьюно, сидевший в зале Британского музея, где выставлен фриз Парфенона, с улыбкой прочел это письмо своего друга Джайлса Брайтуолтона и сунул в карман. Он ждал Мередита Маккаскервиля. Они бегали вместе. Сегодня они собирались прогуляться. Им нужно было многое сказать друг другу. Тем не менее самым главным в общении Стюарта с парнем было молчание.

Стюарт и Мередит встречались в разных примечательных местах – иногда в художественной галерее, иногда в парке, часто в Британском музее. Это было похоже на тайные свидания, хотя, конечно, никакой тайны они из этого не делали. Через весь Лондон они добирались до места, двигаясь из разных далеких точек, пересекали пространство и время, сближались, пока наконец не находили друг друга. Эти встречи (почему‑то всегда неожиданные и странные) начались довольно давно, с тех самых дней, когда Стюарт был «взрослым дядей», а Мередит рядом с ним резвился и играл, как щенок. Все это ушло, в самой сути их взаимопонимания произошли безболезненные и счастливые перемены. Теперь Стюарт ждал встречи со сдержанным, полным достоинства, самостоятельным, стройным и высоким мальчиком, с его лаконичной замкнутостью, с его тайной.

Но сейчас, хотя Мередит должен был вот‑вот появиться, Стюарт размышлял над письмом Джайлса; в конце концов он решил, что слова друга просто не имеют к нему никакого отношения. Нет, он не будет страдать, если перестанет чувствовать себя интеллектуалом или ученым. Он сбросил с себя это бремя, испытав громадное облегчение, и ни в коем случае не расценивал свой поступок как трусость. (Хотя Джайлс не обвинял его в трусости – это делал Гарри.) Что касается влиятельного поста в будущем и власти во благо, то Стюарт думал (с осторожностью касаясь этой темы), что на выбранном пути он, скорее всего, сам добьется большей власти. Значит, такова была его цель? Нет. Гарри сказал, что у религиозного человека должна быть цель. (Не имело смысла спорить с Гарри о значении слова «религиозный».) Стюарт мог сформулировать свою цель только в негативном и чрезвычайно общем плане. Он хотел не быть плохим. Он хотел быть хорошим. Разве это странно? Неужели он считал себя исключительным? Сейчас, в самом начале жизни, нужно быть серьезным и оставаться в одиночестве – не в том смысле, в каком одиноки безбрачные священники, а в том, в каком одинок каждый в самом конце. Что с ним случилось, почему он вдруг перевернул свою жизнь с ног на голову? Это был вопрос извне, от другого человека. Ничего не случилось – просто так было. Он отказался от своих талантов, как отказывается монах. Монахом он не стал, но послушание принял. Неужели думать об этом – или думать вообще – было неправильно? Он не мог заставить себя не думать. Но нередко он позволял своим мыслям подниматься, как дым, и уноситься по ветру. Джайлс писал, что это не может быть программой. Гарри сказал, что все это сексуальные фантазии. Кто‑то сказал, что нет пути, есть только конец, а то, что мы называем путем, это только дуракаваляние.

«Но конечно, – думал Стюарт, – мой путь – это путь любви и страсти, он отменяет время и создает его, создает свою собственную необходимость и собственный темп. Нужно только не упускать ничего. Я смогу заново сориентироваться на ходу». Он не хотел называть это ни вызывающим у него отвращение словом «Бог», ни неловким сухим старым словом «религия». Он не отвергал религию, как отвергал Бога, но в его личном языке этого слова не было. Это была насущная страсть, насущная любовь, такая сложная, что ее привлекало только то, что свято. Что за устройство; как трудно и в то же время легко все это. Бог, если воспользоваться словами Томаса, был удобным, постоянным, не подвластным порче объектом любви, автоматически очищающим желание. Но так же должно происходить и без Бога. Разве не может человек чувствовать такую же любовь ко всему в мире? Где‑то в глубине его слабости скрывалось желание увидеть некий знак, чтобы воссиял не оставляющий сомнений свет. Но разве этот свет не освещал все, в том числе и зло? Можно ли оставаться безучастным созерцателем зла? Даже страдания созерцать нелегко – таинственные ужасные неприкосновенные страдания других людей. Страдания Эдварда. Страдания животных. Страдания всей планеты, отягощенной бременем невзгод, несправедливостей, неутолимой скорби. Все творение стонало и мучилось в несчастье и грехе. Здесь нет решения; даже если наступит конец света, нет ни святого старца в пещере, ни работника в поле либо офисе, который знает ответ. Это негативные вещи, деградация мышления. Взломать дверь святости и знания каким‑нибудь тонким, но очень чистым инструментом – разве не это было когда‑то его целью? Откуда, черт побери, берутся такие идеи? И такие образы – хирургические, сексуальные? Что это, безумие или экстаз? Избавление от этих амбиций и формул сопровождалось отрадным ощущением, словно открываешь глаза в полной темноте. Встань на колени, и пусть темнота поглотит тебя, встань на колени и попроси прощения за грех бытия. Кто‑то сказал, что Бог – это кипение в темноте, огромное темное кипение постоянно воссоздающего себя бытия. Что‑то в этом роде видел и Ките. Мистический Христос, идущий по кипящему морю. Христос в чистилище. Ангелы, обнимающие кающихся грешников на картине Боттичелли.

Как часто случалось в последнее время, Стюарт испытывал особое чувство: он почти засыпал, но в то же время остро ощущал реальность. В такие моменты он видел фрагменты странных образов, такие живые и нагруженные смыслом. Это были самые разные вещи, за которые (как он вспомнил теперь) он рекомендовал держаться Эдварду: талисманы, святые дары, священные предметы, присутствующие в темных углах сознания, как в храме или на алтаре. Эдвард наверняка знал эти вещи. Перед мысленным взглядом Стюарта возник образ бога, а может, просто камень на влажном уступе скалы рядом с фонтаном или водопадом. Он не помнил ничего подобного прежде; может быть, ему это приснилось. Что такое эта идея «святости», которую он признал как нечто всеобщее и важное? Может быть, это опасно – сомнительный лик добра или пустая личина секса? И где пропадает Эдвард, не пора ли ему вернуться из того безопасного убежища, куда его отправил волшебник Томас? Стюарт очень хотел увидеть Эдварда, помочь ему, понять, как это сделать. Сначала от Стюарта не было никакой пользы брату – а вдруг теперь ситуация изменится? Но способен ли он вообще помочь кому‑нибудь? Иногда он чувствовал себя абсолютно одиноким, словно желание добра отрезало его от людей. Изменится ли все это, когда он найдет работу? «Работа» – старое грубое определение этого понятия. Стюарт любил Эдварда, он любил Гарри. Он любил Мередита. Его ничуть не пугали сексуальные чувства по отношению к этому мальчику. У него были более или менее неопределенные сексуальные влечения к самым разным вещам и людям: к школьным учителям, девушкам, которых он видел в поездах, к математическим проблемам, к священным объектам, к идее воплощать добро. Секс примешивался ко всему. Странно ли это? Может, он чрезмерно сексуален, что бы это ни значило? С инстинктивными поверхностными аспектами желаний, характерных для ранней юности, он разбирался сам, не чувствуя вины и легко подавляя склонность к эротическим фантазиям.

Он стал оглядывать окружающее пространство, которого только что не замечал, словно его и не существовало. Не осененный благодатью классического образования, если не считать элементарной латыни, Стюарт имел довольно туманное представление о греках, но при этом увлеченно соотносил себя с ними. Довольно невежественно, как любитель, он внимательно изучил фриз Парфенона. Ему нравились молодые всадники. Он всегда представлял себя всадником, хотя ни разу в жизни не сидел в седле. По странной, причудливой ассоциации (такие ассоциации называются мозаичными, и они интересовали Стюарта в нем самом) он соединял представление о скачке со смертью своего деда, о которой Гарри, не имея намерений напугать мальчика, рассказал ему когда‑то: беспомощный пловец, белый призрачный парус яхты, неторопливо исчезающей вдали. Может быть, эта связь образовалась через греков: нечто опасное и героическое, страшно одинокое и печальное, четко прорисованное в ясном свете. Стюарт всегда представлял себе, что дед погиб рано утром, когда небо было прохладное и ясное, а море – спокойное.

Процессия на фризе Парфенона в своей неподвижности была удивительно целеустремленной: фигуры идущих людей, поднявшиеся на дыбы лошади, раскачивающиеся в седлах всадники – все неподвижно рвались вперед, влекомые тайной. Нет, они не были невинны; эти беззаботные молодые люди были слишком красивы. Боги, такие расслабленные, так спокойно и уверенно сидящие в седле, тоже не были невинны. Беспорочными оставались только звери, лошади и жертвенные животные, поднимающие свои изящные, ничего не подозревающие головы к небу, да один‑единственный маленький мальчик, слуга или грум, даже моложе Мередита. Не невинный, но и не воплощение зла. Это были образы судьбы. И по контрасту Стюарт вдруг вспомнил заплетенные девичьи косы, разделенные на затылке; громадные курганы таких кос. Заплела ли она эти косы в день смерти, когда она уже знала, что ей суждено умереть? Волосы можно заплетать в любой, самый ужасный день – это как бриться перед казнью. Все дело в деталях, именно детали невыносимы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: