Её тело было ответом.
Проходили дни. Замкнутые, кипящие обстоятельства захвата, такие личные и такие далёкие, побуждали Саладина Чамчи спорить с женщиной: непреклонность тоже может быть мономанией [266], хотел сказать он, она может оказаться тиранией, она слишком хрупка, тогда как гибкость тоже может быть и человечной, и достаточно прочной, чтобы выжить. Но он не сказал ничего, разумеется; он погрузился в апатию дней.
Джабраил Фаришта обнаружил в кармашке переднего кресла памфлет, написанный покинувшим их мистером Магеддоном. К тому времени Чамча заметил решительность, с которой кинозвезда сопротивляется приходу сна, так что было неудивительно видеть его читающим и заучивающим наизусть строки креационистской листовки, в то время как его уже отяжелевшие веки опускались всё ниже и ниже, пока он не заставлял их снова широко раскрыться. Рекламный листок утверждал, что даже учёные прилежно переизобретали Бога; что, доказав существование единой универсальной силы (для которой электромагнитное, гравитационное, сильное и слабое взаимодействия [267] современной физики являлись всего лишь аспектами, аватарами, можно сказать, или ангелами), мы получаем древнейшую из всех вещей, верховную сущность, управляющую всем творением…
– Смотрите, что говорит наш друг: что если бы тебе пришлось выбирать между каким-нибудь бестелесным силовым полем и настоящим живым Богом, кого бы ты выбрал? Дельное замечание, а? Ты не можешь молиться электрическому току. Нет никакого смысла спрашивать у волновых форм ключи от Рая. – Он закрыл глаза, затем резко распахнул их вновь. – Чушь собачья всё это, – с отчаяньем произнёс он. – Тошнит от неё.
После первых дней Чамча перестал обращать внимание на зловонное дыхание Джабраила, поскольку все в этом мирке пота и предчувствий пахли не лучше. Но лицо его было невозможно игнорировать: огромные пурпурные синяки неусыпности растекались, как пятна мазута, вокруг его глаз. Наконец его сопротивление сломалось, он рухнул на плечо Саладина и проспал беспробудно четверо суток.
|
Очнувшись, он обнаружил, что Чамча с помощью мышеподобного, козлобородого заложника, некоего Джаландри, перенёс его в пустующий ряд центрального отсека. Придя в сортир, он мочился целых одиннадцать минут и вернулся с выражением настоящего ужаса в глазах. Он вновь уселся рядом с Чамчей, но не проронил ни слова. Две ночи спустя Чамча снова заметил его борьбу с накатывающей сонливостью. Или, как выяснилось, со сновидениями.
– Десятой по высоте вершиной в мире, – расслышал Чамча его бормотания, – является Шишапангма Фэнь, восемь ноль один три метра. Аннапурна девятая, восемьдесят семьдесят восемь. – Иногда он начинал с другой стороны: – Первая, Джомолунгма, восемь восемь четыре восемь. Вторая, К2, восемьдесят шесть одиннадцать. Канченджанга, восемьдесят пять девяносто восемь, Макалу, Дхаулагири, Манаслу. Нанга Парбат, восемь тысяч сто двадцать шесть метров.
– Вы считаете пики-восьмитысячники [268], чтобы заснуть? – поинтересовался Чамча. – Они покрупнее овечек, но не столь многочисленны…
Джабраил Фаришта впился в него взглядом; затем склонил голову, приняв решение.
– Не для того, чтобы заснуть, друг мой. Чтобы бодрствовать.
* * *
Именно тогда Саладин Чамча узнал, почему Джабраил Фаришта стал бояться сна. Нам всем бывает нужно поплакаться кому-то в жилет, а Джабраил ни с кем ещё не говорил о том, что случилось после того, как он обжирался нечистыми свиньями. Сны начались той же ночью. В этих видениях он всегда был как бы не собой, но своим тёзкой, и я говорю не о том, что играл эту роль, мистер Вилкин, я – это он, он – это я, я – это хренов архангел, Джабраил собственной персоной, живьём, чёрт подери.
|
Вилкин. Как и Зинат Вакил, Джабраил весело отреагировал на сокращённое имя Саладина.
– Вау, бхаи! Убиться, чесслово. Убиться веником. Как там по-английски будет чамча, позвольте спросить? Ложка? Вилка? Мистер Салли Вилкин. Пусть это будет нашей маленькой шуткой.
Джабраил Фаришта не умел определять, когда ему удавалось кого-то разозлить. Салли, Вилкин, мой старина Чамч: Саладин ненавидел их все. Но ничего не мог поделать. Кроме как ненавидеть.
Может быть, из-за прозвищ, может быть, нет, но Саладин нашёл открытия Джабраила патетическими, антикульминационными: что странного в том, что сны изображали его ангелом, сны – такая проклятая штуковина, в которой может случиться всё что угодно, которая в действительности показывает не более чем банальную эгоманию? Но Джабраил потел от страха:
– Дело в том, мистер Вилкин, – стенал он, – что каждый раз, когда я иду спать, сон продолжается с того момента, где прервался. Тот же самый сон в том же самом месте. Как будто кто-то поставил видео на паузу, пока я вышел из комнаты. Или, или… Как будто он – тот, кто бодрствует, а всё вокруг – чёртов кошмар. Его проклятый сон: мы. Здесь. Всё это.
|
Чамча уставился на него.
– Точно, псих, – констатировал он. – Кто знает, спят ли ангелы вообще, а тем более – видят ли сны.
– Я говорю как псих. Я прав, так?
– Да. Вы говорите как псих.
– Тогда, чёрт возьми, – вскричал Джабраил, – что происходит у меня в голове?
* * *
Чем дольше он оставался без сна, тем более болтливым становился; он начал потчевать заложников, угонщиков и деморализованную команду рейса 420 (этих некогда презрительных стюардесс и этот некогда сияющий лётный состав, мрачно выглядывающий ныне из своего закутка, словно побитый молью, и даже утративший былой энтузиазм к бесконечным играм в румми [269]) своими всё более и более эксцентричными теориями реинкарнаций, сравнивая их пребывание на лётном поле оазиса Аль-Земзем с повторным периодом беременности, сообщая всем и каждому, что они все мертвы для мира и теперь находятся в процессе регенерации, создающей их заново. Эта идея, казалось, несколько ободрила его, даже при том, что из-за этого многие заложники мечтали его придушить, и он вскакивал на сиденье, объявляя, что день их освобождения будет днём их возрождения, с неподдельным оптимизмом, успокаивающим его слушателей.
– Поразительно, но факт! – вещал он. – Это будет День Ноль, и, поскольку он станет нашим общим днём рождения, мы все будем одного и того же возраста с этого дня и на всю оставшуюся жизнь. Как вы называете, когда пятьдесят детёнышей выходят из чрева одной матери? Бог его знает. Пятидесятерняшки. Проклятье!
Для исступлённого Джабраила реинкарнация стала термином, под крыло которого было собрано вавилонское множество понятий: Феникс-из-пепла [270], Христово воскресение, посмертная трансмиграция [271] души Далай-ламы [272] в тело новорождённого ребёнка… Эти материи переплетались с аватарами Вишну; метаморфозами Юпитера, принимавшего, в подражание Вишну, облик быка; и так далее, включая, разумеется, и прохождение людей через последовательные жизненные циклы – сперва тараканы, затем короли – к блаженству Невозвращения [273]. Чтобы вам родиться вновь, прежде надо умереть. Чамча не потрудился возразить, что в большинстве примеров, приведённых Джабраилом в его монологах, метаморфоза не требовала смерти; новая плоть появлялась через другие ворота. Джабраил в свободном полёте, размахивая руками, словно могучими крыльями, не терпел возражений.
– Старое должно умереть, внемлите мне, или новое не сможет возникнуть.
Иногда эти тирады кончались слезами. Фаришта в своём истощении-сверх-истощения терял самообладание и, всхлипывая, склонял голову на плечо Чамчи, тогда как Саладин (длительная неволя разрушает некоторые барьеры среди пленников) гладил его лицо и целовал макушку: Ну, ну, ну. В иные же моменты Чамчей овладевало раздражение. Когда Фаришта в седьмой раз помянул старый каштан Грамши [274], Саладин в отчаянии заорал:
– Может, именно это с тобой и происходит, трепло: твоя прежняя самость умирает, а этот твой ангел-из-сновидений пытается воплотиться в твоём теле!
* * *
– Хочешь услышать что-нибудь по-настоящему безумное? – доверительно предложил Джабраил Чамче на сто первый день. – Хочешь знать, почему я здесь? – И сказал это, так или иначе: – Из-за женщины. Да, босс. Из-за проклятой любви всей моей проклятой жизни. Из-за той, с кем я провёл в общей сложности три запятая пять дней. Разве это не доказывает, что я действительно спятил? Что и требовалось доказать, Вилкин, старина Чамч.
И:
– Как объяснить тебе это? Три с половиной дня: сколько тебе потребовалось бы, чтобы случилось самое лучшее, самое глубокое, самое настоящее? Клянусь: когда я целовал её, летели грёбаные искры, йар, верь не верь; она сказала, что это статическое электричество на ковре, но я целовался с цыпочками в гостиничных номерах и прежде, и мне это было определённо в новинку, определённо впервые-и-единожды. Проклятые электрические разряды, мужик, я аж подпрыгнул от боли.
Ему не хватало слов, чтобы описать её, его женщину из горного льда, выразить, как это было тогда, когда жизнь его упала осколками к её ногам, а она стала смыслом его жизни.
– Ты не поймёшь, – покачал головой Джабраил. – Наверное, тебе никогда не доводилось встречать человека, с которым ты готов идти на край света, ради которого ты можешь бросить всё, пойти и сесть на самолёт. Она забралась на Эверест, мужик. Двадцать девять тысяч и два фута, или, может быть, двадцать девять один четыре один. Прямиком к вершине. Думаешь, мне не стоило садиться на самолёт ради такой женщины?
Чем настойчивее Джабраил Фаришта пытался объяснить свою одержимость альпинисткой Аллилуйей Конус, тем большая часть Саладина пыталась вызвать в памяти Памелу, но она так и не появилась. Сперва это была Зини, её тень, затем – некоторое время спустя – не осталось никого. Страсть Джабраила вгоняла Чамчу в дикий гнев и фрустрацию [275], но Фаришта, не замечая этого, хлопнул его на спине: выше нос, мистер Вилкин, теперь уже недолго.
* * *
На сто десятый день Тавлин приблизилась к маленькому козлобородому заложнику, Джаландри, и поманила его пальцем.
– Наше терпение лопнуло, – объявила она, – мы предъявили ультиматумы, но ответа нет, наступило время для первой жертвы.
Она так и сказала: жертвы. Она взглянула прямо в глаза Джаландри и объявила ему смертный приговор.
– Ты первый. Предатель изменник выблядок.
Она приказала команде готовиться к взлёту; она не собиралась ставить самолёт под угрозу штурма после исполнения приговора и, ткнув дулом ружья, подтолкнула Джаландри к открытой передней двери, пока тот кричал и требовал милосердия.
– Её глаза остры, – сказал Джабраил Чамче. – Он – бритый сирд [276].
Джаландри стал первой мишенью из-за своего решения отказаться от тюрбана и постричь волосы, что сделало его предателем веры, стриженым Сирдарджи. Бритый Сирд. Проклятие в десяти буквах; приговор обжалованию не подлежит.
Джаландри упал на колени, пятно растеклось по его брюкам, когда она тащила его к двери за волосы. Никто не шевельнулся. Дара Бута Мэн Сингх отвернулись от этого зрелища. Приговорённый опустился на колени спиной к открытой двери; она заставила его развернуться, выстрелила в затылок, и он вывалился на взлётную полосу. Тавлин захлопнула дверь.
Мэн Сингх, самый молодой и нервный из четвёрки, прикрикнул на неё:
– Куда мы пойдём теперь? В любое проклятое место они наверняка пришлют за нами командос. Нас теперь зарежут как гусей.
– Мученичество – привилегия, – сказала она мягко. – Мы станем как звёзды; как солнце.
* * *
Песок уступил место снегу. Европа зимой, под белым, изменчивым ковром, её призрачная белизна сияла сквозь ночь. Альпы, Франция, береговая линия Англии, белые утёсы, вздымающиеся над белоснежными полями. Господин Саладин Чамча предусмотрительно нахлобучил котелок. Мир снова вспомнил про рейс АI-420, «Боинг-747» «Бостан». Радар засёк его; затрещали радиосообщения. Вам требуется разрешение на посадку? Но никакого разрешения не требовалось. «Бостан» кружил над побережьем Англии подобно гигантской морской птице. Чайке. Альбатросу. Топливные индикаторы приблизились к нулю.
Когда вспыхнула борьба, все пассажиры были застигнуты врасплох, потому как на сей раз три террориста-мужчины не спорили с Тавлин, не было никаких жестоких шепотков про топливо и какого хуя ты здесь делаешь, но лишь безмолвная ничья; они даже не переговаривались между собой, будто лишились надежды, а затем Мэн Сингх сломался и пошёл к ней. Заложники следили за смертельной схваткой, неспособные прочувствовать свою вовлечённость, поскольку забавный отрыв от реальности наполнил самолёт ощущением неуместной обыденности, можно сказать, фатализма. Они повалились на пол, и её нож вспорол ему живот. Вот и всё, краткость этого мига подчёркивала кажущуюся незначительность ситуации. В тот момент, когда она поднялась, все как будто пробудились ото сна; им всем стало ясно, что она говорила всерьёз, она готова была пойти на это, именно так, она взяла в руки провод, соединяющий запалы всех гранат под её платьем, всех этих фатальных грудей, и, хотя Бута и Дара тут же ринулись на неё, успела дёрнуть провод, и обрушились стены до основания [277].
Нет, не смерть: рождение.
II. Махунд
Покорившись неизбежности, с тяжёлыми веками соскальзывая к видению своего ангельства, Джабраил проплывает мимо своей любящей матери, у которой есть и другое прозвище для него, Шайтан, зовёт она его, не иначе как Шайтан, именно так, потому что он шалил с тиффинами, которые нужно было нести в город на обед офисным служащим: раскладывая порции по тарелкам, – озорной бесёнок, грозит она ему рукой, – сорванец отдавал мусульманские мясные блюда невегетарианским тиффин-курьерам для хинду, клиенты в бешенстве. Чертёнок, – бранится она, но тут же обнимает, – мой маленький фаришта, мальчишки всегда мальчишки, – и он падает мимо неё в сон, вырастая по мере своего падения, и падение начинает походить на полёт, голос матери доносится до него издали: взгляни, баба, как ты вырос, прямо-таки о гном адина [278], вах-вах, аплодисменты. Он стоит, гигантский, бескрылый, упираясь ногами в горизонт и охватив руками солнце. В ранних снах он видит начало, Шайтан низвергается с Небес, пытаясь уцепиться за ветвь Высочайшего Древа, лотоса крайнего предела [279], на которое опирается Престол, Шайтан срывается, падает, шлёп! Но он выжил, не мог умереть, и пел из преисподней свои нежные, обольстительные стихи. О сладкие песни, которые знал он! Со своими дочерьми, со своей жестокой группой поддержки, да, с этими тремя, Лат Манат Уззой [280], с девочками, лишёнными матери, смеющимися со своим Абба ·75·, хихикающими в ладошку над Джабраилом, ну и шуточку мы припасли для тебя, посмеиваются они, для тебя и для того бизнесмена на холме. Но перед бизнесменом есть и другие истории, вот он, архангел Джабраил, показывает весенний Земзем Хаджар-Египтянке [281], чтобы, брошенная пророком Ибрахимом в пустыне с ребёнком, рождённым от него, могла она испить прохладных ключевых вод и выжить. И позднее, когда джурхумиты наполнят Земзем грязью и золотыми газелями [282], чтобы тот затерялся во времени, вот он снова, указывает путь к источнику этому человеку, Мутталибу [283] из алых шатров, отцу ребёнка с серебристыми волосами, который и породил в свой черёд бизнесмена. Вот и он, бизнесмен.
Иногда спящий Джабраил осознаёт себя вне грёз, спящим, грезящим о своём осознании собственных грёз, и тогда наступает паника, о Бог мой Аллах, кричал он, о благоликий боговеликий, моя чёртова крыша едет. Выкинь тараканов из моей головы, полной безумия, песен гагар и блужданий бабуинов. Так же чувствовал себя и бизнесмен, когда увидал архангела впервые: думал, что спятил, хотел броситься от скалы, с высокой скалы, со скалы, где росло чахлое лотосовое древо, скалы, высокой, как крыша мира.
Он идёт: взбирается по Конусной горе [284] к вершине. С днём рождения: ему сегодня сорок четыре. Но, оставив город позади, и внизу – фестивальные толпы, он поднимается в одиночестве. Нет у него новой рубахи к дню рождения, аккуратно выглаженной и сложенной у изножья постели. Мужчина аскетических вкусов (не странно ли для бизнесмена?).
Вопрос: Какова противоположность веры?
Не неверие. Чересчур окончательное, уверенное, закрытое. Тоже своего рода вера.
Сомнение.
Человеческое состояние; но как же с ангельским? На полпути между Аллахобогом и Человеком безумным [285], сомневались ли они хоть раз? Сомневались: воспротивясь однажды воле Господа, они спрятались однажды с ворчанием под Престолом, дерзнув задать вопросы о запретном: антивопросы [286]. Правда ли, что. Не объяснишь ли, как. Свобода, древнейший антивопрос. Конечно же, он успокоил их, применив навыки менеджмента a la·76· Бог. Польстил им: вы будете орудием моей воли на земле, спасенияпроклятия человека, всего этого обычного et cetera. И presto – конец протеста, все при нимбах и возвращаются к работе. Ангелов легко умиротворить; преврати их в орудие, и они будут плясать под твою дудочку [287]. Люди – орешки покрепче, вечно во всём сомневаются, даже в том, что у них под носом. Перед глазами. В том, что, когда смыкаются их отяжелевшие веки, обнаруживается перед закрытыми гляделками… Ангелы, не так уж много путей для их желаний. Противоречить; не покоряться; возражать.
Я знаю; слова дьявола. Шайтан, перебивающий Джабраила.
Я?
Бизнесмен: выглядит, как подобает, высокий лоб, орлиный нос, широк в плечах, узок в бёдрах. Среднего роста, задумчив, одет в два отрезка простой ткани, каждый по четыре эла·77· в длину: один обёрнут вокруг тела, другой перекинут через плечо. Большие глаза; длинные, как у девушки, ресницы. Его шаги могут показаться слишком большими для его ног, но он – человек с лёгкой поступью. Сироты учатся достигать целей, нарабатывают скорый шаг, быструю реакции, осторожный язык-за-зубами. Сквозь колючие кустарники и бальзамовые деревья [288] поднимается он, царапаясь о валуны, он крепкий мужчина, не какой-нибудь там мягкотелый ростовщик. И – да, отмечу снова: он – бизнесвала ·78· довольно странного рода, уходящий в глушь, на Конусную Гору, чтобы побыть одному – иногда целый месяц.
Его имя: имя в грёзах, преображённое видением. Произнесённое правильно, оно означает тот-кому-возблагодарится, но здесь он не откликнется ни на него; ни на прозвище, которым, как он прекрасно знает, величают его внизу, в Джахильи [289] – тот-кто-ходит-вверх-и-вниз-по-древней-Конни. Здесь он ни Магомет, ни Мухаммад [290]; он принял вместо этого демонический ярлык фарангов·79·, обвившийся вокруг его шеи. Дабы обратить оскорбления в силу, виги, тори, чёрные [291] – все стремятся с гордостью носить имена, порождённые презрением; точно так же наш горнолазающий, устремлённый к пророчествам одиночка должен стать средневековой страшилкой для детей, синонимом Дьявола: Махундом.
Это он. Махунд-бизнесмен, карабкается на свою горячую вершину в Хиджазе [292]. Мираж города под ним сверкает на солнце.
* * *
Город Джахилья выстроен целиком из песка [293]; его структуры сформировались, выросши из пустыни. Это – зрелище, достойное удивления: обнесённое стеной, четырёхвратное, всё это чудо сотворено его жителями, изучившими секрет преображения тонкого белого дюнного песка этих забытых мест – самой что ни есть материи непостоянства, квинтэссенции хаоса, изменчивости, вероломства, бесформенности – и алхимически вплетающими его в ткань недавно созданной ими стабильности. Это – люди, всего лишь тремя или четырьмя поколениями отделённые от своего кочевого прошлого, когда они были лишены корней, словно дюны, или, скорее, укоренены в убеждении, что странствия – это и есть их дом.
В то время как переселенец может, в принципе, обойтись без путешествий; это не более чем необходимое зло; цель – в пункте назначения.
Позднее – ещё совсем недавно, – практичные, как и бизнесмен, джахильцы поселились на перекрёстке главных караванов и обуздали дюны по собственному разумению. Ныне песок служит могущественным купцам города. Им, спрессованным в булыжник, вымощены извилистые улицы Джахильи; ночью золотистое пламя сверкает в отполированных песочных жаровнях. В окнах блестит стекло – в длинных, щелеподобных окнах на бесконечно высоких песчаных стенах купеческих дворцов; запряжённые ослами телеги на гладких кремниевых колёсах катятся вперёд по переулкам Джахилии. В своей злобе я иногда представляю пришествие великой волны, высокую стену пенящейся воды, ревущей в пустыне, жидкую катастрофу, полную утлых лодчонок и рук утопающих, приливную волну, готовую обратить эти суетные песчаные замки в небытие, в песчинки, из которых они возникли. Но здесь не бывает волн. Вода в Джахильи – враг. Несомая в глиняных горшках, она ни в коем случае не должна быть пролита (уголовный кодекс сурово карает нарушителей), поскольку там, где она упадёт на землю, городу грозит разрушение. Ямы появляются на дорогах, здания кренятся и шатаются. Водоносы Джахильи – ненавистная необходимость, парии [294], которых нельзя игнорировать и потому невозможно простить. В Джахильи никогда не идут дожди; в кремниевых садах нет фонтанов. Несколько пальм растут во внутренних двориках, их корни путешествуют вдаль и вширь под землю в поиске влаги. Вода поступает в город из подземных рек и колодцев, один из которых – легендарный Земзем в сердце концентрического песчаного города, рядом с Домом Чёрного Камня [295]. Здесь, у Земзема, бехешти ·80·, презренный водонос, достаёт живительную, опасную жидкость. У него есть имя: Халид [296].
Город бизнесменов, Джахилья. Название племени – Народ Акулы [297].
В этом городе обизнесменившийся пророк Махунд создаёт одну из великих мировых религий; и дошёл сегодня, в день своего рождения, до переломного момента своей жизни. И голос шептал ему в ухо: Какова твоя суть? Человек-или-гном? [298]
Мы знаем этот голос. Мы уже слышали его прежде.
* * *
Пока Махунд взбирается на Конни, Джахилья праздновала иную годовщину. Древних времён, когда патриарх Ибрахим вошёл в эту долину с Хаджар и Исмаилом [299], их сыном. Здесь, в этой безводной глуши, он бросил её. Она спросила его: неужто может быть на это воля Божия? Он ответил: да. И ушёл, подонок. Издревле мужчины использовали Бога, чтобы оправдать непростительное. Неисповедимы пути его, – говорят мужчины. Неудивительно тогда, что женщины обращаются ко мне.
Но я не буду отклоняться от сути; Хаджар не была ведьмой. Она поверила: тогда, конечно, Он не позволит мне погибнуть. Когда Ибрахим покинул её, она кормила дитя грудью, покуда не кончилось молоко. Тогда она поднялась на два холма – сперва Сафа, затем Марва [300], – и в отчаянии перебегала с одного на другой, стараясь разглядеть шатёр, верблюда, человека. Она ничего не увидела. И тогда к ней явился он, Джабраил, и показал ей воды Земзема. Поэтому Хаджар выжила; но зачем теперь собираются паломники? Праздновать её спасение? Нет, нет. Их праздник – в честь посещения долины (кем бы вы думали) Ибрахимом. Во имя сего любящего супруга они собираются, поклоняются и, прежде всего, тратят деньги.
Сегодня Джахилья благоухает. Ароматы Аравии, Arabia Odorifera ·81·, висят в воздухе: бальзам, кассия, корица, ладан, смирна [301]. Пилигримы пьют финиковое вино и гуляют на великой ярмарке в честь праздника Ибрахима. И меж ними бродит один, чей морщинистый лоб выделяет его средь весёлой толпы: высокий мужчина в свободных белых одеяниях, он почти на целую голову выше Махунда. Его борода повторяет изгиб высокоскулого лица; в его походке – плавность, смертельное изящество силы. Как зовут его? – видение, в конце концов, выдаёт его имя; оно тоже изменено грёзами [302]. Вот он, Карим Абу Симбел [303], Гранди [304] Джахильи, муж жестокой, прекрасной Хинд. Глава совета градоправителей, богат сверх меры, владелец доходных храмов в городских воротах, несметного числа верблюдов, управляющий караванами, жена его – величайшая из красавиц округи: что может поколебать уверенность такого человека? И всё же в жизни Абу Симбела тоже приближается перелом. Имя грызёт его, и нетрудно догадаться, какое: Махунд Махунд Махунд.
О великолепие ярмарок Джахильи! Вот в широких душистых шатрах – изобилие специй, листьев сенны [305], душистого дерева; здесь можно найти торговцев духами, конкурирующих за носы паломников – и за их кошельки тоже. Абу Симбел проталкивается через толпы. Купцы – евреи, монофизиты [306], набатеяне [307] – покупают и продают серебряные и золотые слитки, взвешивая их, проверяя монеты на зуб. Есть лён из Египта и шелка из Китая; оружие и зерно из Басры [308]. Есть азартные игры, и выпивка, и танцы. Есть рабы на продажу – нубийцы, анатолийцы [309], эфиопы. Четыре фракции Акульего племени управляют отдельными зонами ярмарки: ароматы и специи – в Алых Шатрах, тогда как в Чёрных – ткань и кожа. Сереброволосая группировка ответственна за драгоценные металлы и мечи. Развлечения – кости, исполнительницы танца живота, пальмовое вино, курение гашиша и опиума – прерогатива четвёртой четверти племени, Погонщиков пёстрых верблюдов, заведующих также работорговлей. Абу Симбел смотрит в шатёр с танцовщицами. Пилигримы сидят, сжимая кошели в левой руке; время от времени монета перемещается из мешочка в правую ладонь. Танцовщицы трясутся и потеют, и их глаза неотрывно следят за кончиками пальцев паломников; когда прекращается перемещение монет, заканчивается и танец. Большой человек морщится и опускает полог шатра.
Джахилья выстроена чередой грубых концентрических кругов [310], её здания расходятся от Дома Чёрного Камня примерно в порядке богатства и положения. Дворец Абу Симбела – в первом круге, самом внутреннем кольце; Гранди совершает свой путь по одной из неровных, продуваемых ветром радиальных дорог, мимо множества городских провидцев, которые в обмен на деньги паломников щебечут, воркуют, шипят, одержимые всевозможными джиннами птиц, зверей, змей. Колдунья, на мгновение обознавшись, приседает у него на пути:
– Хочешь похитить девичье сердечко, дорогуша? Хочешь прижать врага к ногтю? Испытай меня; испытай мои маленькие узелки! [311]
И поднимает, покачивая, запутанную верёвку, ловушку для человеческих жизней, – но, разглядев теперь, к кому обращается, досадливо опускает руку и, бормоча под нос, ускользает в песок.
Повсюду шум и толкотня. Поэты стоят на ящиках и декламируют, пока паломники швыряют монеты к их ногам. Несколько бардов [312] произносят раджазы [313], их четырёхсложный метр, согласно легенде, навеян поступью верблюда [314]; другие читают касыды [315] – поэмы о своенравных хозяйках, опасностях пустыни, онагровой [316] охоте. На днях состоится ежегодное поэтическое состязание, после которого семь лучших стихов будут прибиты к стенам Дома Чёрного Камня. Поэты оттачивают форму весь свой долгий день; Абу Симбел смеётся над менестрелями [317], поющими злобную сатиру, ядовитые оды, заказанные одним вождём против другого, одним племенем против своего соседа. И приветливо кивает, когда к его шагу пристраивается один из поэтов, остроглазый худой юнец с беспокойными пальцами. Этот молодой памфлетист уже обладает самым едким языком во всей Джахильи, но с Абу Симбелом он держится довольно почтительно.
– Чем так озабочен, Гранди? Если б ты не растерял своих уже волос, я сказал бы, что с тобой это вот-вот произойдёт.
Абу Симбел оскаливается в кривой усмешке.
– Какая репутация, – вздыхает он. – Какая известность, даже прежде, чем выпали твои молочные зубы. Смотри, не то нам придётся вырвать тебе эти зубы.
Он дразнит, говоря легко, но даже эта лёгкость проникает разящей угрозой из-за степени его власти. Паренёк невозмутим. Равняя свои шаги по широкой поступи Абу Симбела, он отвечает:
– На каждый, что ты вырвешь, вырастет другой, более крепкий, глубже разящий, вытягивающий горячие струи крови.
Гранди неопределённо кивает.
– Тебе нравится вкус крови, – говорит он.
Юноша пожимает плечами.
– Работа поэта, – отвечает он. – Называть неназываемое, уличать в мошенничествах, принимать стороны, приводить аргументы, творить мир и не давать ему заснуть.
И если реки крови вытекают из ран, нанесённых его стихами, они напоят его. Он сатирик [318], Баал [319].
Завешенный паланкин проплывает мимо; некая городская дива выбралась взглянуть ярмарку, несомая на плечах восьмёркой анатолийских невольников. Абу Симбел хватает молодого Баала под локоть под предлогом того, чтобы увести с дороги; шепчет: