Я пришёл не для того, чтобы ссориться с ним. Смотри, старый козёл. Я не должен ссориться. Но это, это невыносимо.
– В доме моей матери! – мелодраматично вскричал Чамча, проиграв свою борьбу с собой. – Государство думает, что твой бизнес продажен, и вот она – продажность твоей души. Посмотри, что ты сделал с ними. Валлабх и Кастурба. С твоими деньгами. Сколько тебе потребовалось? Отравить их жизни. Ты – больной человек.
Он стоял перед отцом, пылая праведным гневом.
Неожиданно вмешался носильщик Валлабх.
– Баба, простите меня, но что вы знаете? Вы покинули нас и ушли, а теперь вы возвращаетесь судить нас. – Саладин почувствовал, как пол уходит из-под ног; он заглянул прямиком в преисподнюю. – Действительно, он платит нам, – продолжил Валлабх. – За нашу работу, а также за то, что вы видите. За это.
Чингиз Чамчавала сильнее сжал податливые плечи айи.
– Сколько? – вскричал Чамча. – Валлабх, за сколько вы, два мужика, договорились? Сколько за проституцию Вашей жены?
– Какой дурак, – презрительно процедила Кастурба. – С английским образованием и всё такое, но голова до сих пор набита соломой. Вы приходите говорить так много-много, в доме Вашей матери et cetera·65·, но, мне кажется, вы не любили её так сильно. Но мы любили её, мы все. Мы трое. И таким образом мы можем сохранять её дух живым.
– Можно сказать, это пуджа ·66·, – подал тихий голос Валлабх. – Акт поклонения.
– А ты, – Чингиз Чамчавала говорил так же мягко, как и его слуга, – ты прибыл сюда, в этот храм. Со своим неверием. Мистер, у вас шалят нервы.
И в довершение – предательство Зини Вакил.
– Оставь это, Салатик, – произнесла она, усевшись на подлокотнике «честерфилда» рядом со стариком. – Почему ты такой зануда? Ты вовсе не ангел, детка, а эти люди, кажется, всё решили прекрасно.
|
Рот Саладина открывался и закрывался. Чингиз похлопал Зини по коленке.
– Он явился, чтобы обвинять, дорогая. Он явился, чтобы отомстить за свою юность, но мы исправили таблицы, и он смущён. Теперь мы обязаны позволить ему получить свой шанс, и ты должна стать рефери. Я не буду осуждён им, но от тебя я готов принять наихудшее.
Сукин сын. Старый сукин сын. Он хотел вывести меня из равновесия – и вот он я, с пробитым боком. Я не скажу, зачем это мне, не так, позор.
– Был, – сказал Саладин Чамча, – бумажник с фунтами, и был жареный цыплёнок.
* * *
В чём сын обвинял отца? Во всём: в слежке за ним в детстве, в похищении радужного кувшина, в изгнании. В превращении его в то, чем он не стал бы иначе. В человекотворении. В его что-я-должен-сообщить-своим-друзьям. В непоправимых разрывах и оскорбительных прощениях. В уступках аллахопоклонникам вместе с новой женой и в богохульном поклонении прежней супруге. И прежде всего – в волшебнолампизме, в появлении открытосезамиста. Всё давалось ему легко: обаяние, женщины, богатство, власть, положение. Потёр – пуфф! – лампу с джинном [236], захотел – и получил, presto! Он был отцом, который пообещал – а затем утаил – волшебную лампу.
* * *
Чингиз, Зини, Валлабх, Кастурба оставались неподвижными и безмолвными, пока Саладин Чамча не остановился от окатившего его смущения.
– Такое ожесточение духа после стольких лет, – произнёс Чингиз, помолчав. – Как грустно. Четверть века, а сын всё ещё завидует грешкам прошлого. О мой сын. Пора бы перестать носить меня с собой, как попугая на плече. Что я? Я кончен. Я не твой Морской Старик [237]. Взгляните на это, мистер: я не объясню вам большего.
|
Сквозь окно взгляд Саладина Чамчи уловил сорокалетний грецкий орех.
– Сруби его, – попросил он отца. – Сруби его, продай его, вышли мне наличность.
Чамчавала поднялся на ноги и протянул правую руку. Зини тоже поднялась, взявшись за неё с грацией балерины, принимающей букет; тут же Валлабх и Кастурба вновь уменьшились до слуг, словно часы беззвучно пробили тыквенное время.
– Ваша книга, – сказал он Зини, – у меня есть кое-что, на что вы захотели бы взглянуть.
Эти двое покинули комнату; обессилевший Саладин после минуты барахтаний раздражённо потопал вслед за ними.
– Ворчунишка, – весело позвала через плечо Зини. – Забей, брось уже, пора бы повзрослеть.
Художественная коллекция Чамчавалы, размещённая здесь, на Скэндал-Пойнт, включала множество легендарных полотен «Хамза-намы» [238], составные части той серии шестнадцатого века, изображающей сцены из жизни героя, который, может, был, а может, и не был тем самым Хамзой, что известен как дядюшка Мухаммеда и чья печень была съедена мекканской женщиной Хинд [239], когда он лежал мёртвым на поле боя в Ухуде [240].
– Мне нравятся эти картины, – признался Чингиз Чамчавала Зини, – потому что герою позволительно потерпеть неудачу. Взгляни, как часто его приходится выручать из беды.
Картины также предоставляли красноречивое доказательство тезиса Зини Вакил об эклектичной, гибридной природе индийской художественной традиции. Моголы пригласили художников со всех концов Индии, чтобы те творили свои картины; отдельные личности растворились, чтобы создать многоголового, многокисточного Сверххудожника, который и был индийской живописью. Одна рука рисовала мозаичные полы, другая – фигуры, третья раскрашивала облачные небеса на китайский манер. На оборотах полотнищ записывались истории, поясняющие сцены. Картины демонстрировались подобно кинофильму: их выставляли на обозрение, пока кто-нибудь зачитывал героическую историю. В «Хамза-наме» можно было углядеть персидские миниатюры, сплетающиеся с живописными стилями Каннады [241] и Кералы; там можно было найти индуистскую и мусульманскую философии, образующие характерный позднемогольский синтез.
|
Великана заманили в яму-ловушку, и его мучители-люди пронзали его лоб [242]. Мужчина, рассечённый вертикально от макушки до чресел, падая, всё ещё держал свою саблю. Везде пузырились сгустки крови.
Саладин Чамча взял себя в руки.
– Дикость, – громко он отметил своим английским голосом. – Очевидная варварская любовь к боли.
Чингиз Чамчавала проигнорировал сына, глядя только в глаза Зини; пристально смотрящей в его собственные.
– Наше правительство – филистимляне [243], юная леди, вы не находите? Я предложил им всю эту коллекцию совершенно бесплатно, вы знаете? Пусть только всё будет сделано должным образом, пусть только всё будет на месте. Состояние холстов – не высший класс, вы видите… Они не согласились. Нет интереса. Зато я каждый месяц получаю предложения из Амрики. Предложения во-от такой вышины! Вы не поверите. Я не продаю. Наше наследие, моя дорогая, каждый день растаскивают Штаты. Картины Рави Вармы [244], бронза Чанделы, решётки Джайсалмера. Мы продаём себя, не так ли? Они кидают свои кошельки на землю – и мы падаем на колени у их ног. Наши быки Нанди·67· находят свой конец в каком-нибудь загоне штата Техас. Но вы сами знаете всё это. Вы знаете, что Индия сегодня – свободная страна.
Он остановился, но Зини ждала; ещё не всё было сказано. И продолжение случилось:
– Когда-нибудь я тоже возьму доллары. Не корысти ради. Токмо ради удовольствия быть блядью. Стать ничем. Меньше чем ничто.
И теперь, наконец, настоящая буря, слово за слово, меньше чем ничто.
– Когда я умру, – сказал Зини Чингиз Чамчавала, – что останется от меня? Пара освободившихся туфель. Такова моя судьба, которую он мне создал. Этот актёр. Этот притворщик. Он сделал из себя имитатора несуществующих людей. У меня нет никого, чтобы наследовать мне, чтобы всё то, что я создал. Такова его месть: он украл у меня моё потомство. – Он улыбнулся, потрепал её руку, отпустил её на попечение сына. – Я рассказал ей, – сообщил он Саладину. – Ты всё ещё носишь своего цыплёнка-навынос. Я изложил ей свою жалобу. Пусть теперь она рассудит. Таков уговор.
Зинат Вакил приблизилась к старику в костюме не по размеру, положила ладони на его щёки и поцеловала в губы.
* * *
После предательства Зинат в доме извращений его отца Саладин Чамча отказался встречаться с нею или отвечать на сообщения, которые она оставляла за гостиничной стойкой. «Миллионерша» завершила свой бег; гастроли завершились. Пора возвращаться домой.
После заключительной вечеринки Чамча отправился баиньки. В лифте молодая и, видимо, медовомесячная парочка слушала музыку в наушниках. Молодой человек шепнул своей жене:
– Послушай, скажи мне. Я всё ещё кажусь тебе иногда незнакомцем?
Девушка, нежно улыбаясь, покачала головой, не слышу, и сняла наушники. Он повторил, исполненный серьёзности:
– Незнакомцем, тебе, я всё ещё кажусь иногда?
Она, решительно улыбнувшись, на мгновение прижалась щекой к его высокому худому плечу.
– Да, раз или два, – ответила она и снова надела наушники.
Он сделал то же самое, очевидно, вполне удовлетворённый её ответом. Их тела снова подчинились ритмам играющей музыки.
Чамча покинул лифт. Зини сидела на полу, спиной к двери.
* * *
В номере она налила себя большую порцию виски с содовой.
– Ведёшь себя как ребёнок, – сказала она. – Постыдился бы.
В тот день он получил посылку от отца. Внутри был небольшой кусочек дерева и множество банкнот, не рупий, но фунтов стерлингов: так сказать, прах орехового дерева. Он был переполон остаточными чувствами, и подвернувшаяся под руку Зинат стала мишенью.
– Думаешь, я люблю тебя? – произнёс он подчёркнуто жёстко. – Думаешь, я останусь с тобой? Я женатый мужчина.
– Я хотела, чтобы ты остался, не ради себя, – призналась она. – По некоторым причинам я хотела этого ради тебя.
Несколькими днями ранее ему довелось посмотреть индийскую постановку истории Сартра [245] на тему стыда. В оригинале муж подозревает жену в неверности и устраивает засаду, чтобы уличить её. Он притворяется уехавшим в командировку, но возвращается спустя несколько часов шпионить за нею. Он становится на колени, чтобы заглянуть в замочную скважину их входной двери. В этот момент он ощущает позади себя чьё-то присутствие, оборачивается, не вставая, и видит её, глядящую на него сверху вниз с брезгливостью и отвращением. Эта сцена – он, стоящий на коленях, она, смотрящая вниз – сартровский архетип [246]. Но в индийской версии стоящий на коленях муж не ощущает никакого присутствия за спиной; его окликает жена; он поднимается, чтобы столкнуться с нею на равных; бушует и кричит; а когда она плачет, он обнимает её, и они снова мирятся.
– Ты говоришь, мне должно быть стыдно, – горько ответил Чамча Зинат. – Ты, у которой нет стыда. Я полагаю, это национальная черта. Я начинаю подозревать, что индийцам недостаёт моральной чистоты, чтобы осознать истинную трагедию, и потому они действительно не могут понять саму идею стыда.
Зинат Вакил добила свой виски.
– Ладно, можете больше не говорить. – Она подняла руки. – Я сдаюсь. Я ухожу. Мистер Саладин Чамча. Я полагала, что вы были всё ещё живы, едва-едва, но всё ещё дышите; но я заблуждалась. Оказывается, вы были мертвы всё это время.
И ещё кое-что перед тем, как млечноглазая скрылась за дверью.
– Не позволяйте людям подходить к вам слишком близко, мистер Саладин. Стоит им проникнуть сквозь Вашу защиту, как ублюдки пройдутся ножом по Вашему сердцу.
После этого не было причин оставаться. Самолёт поднялся и пролетел над городом. Где-то под ним Чингиз Чамчавала наряжал служанку своей мёртвой женой. Новая транспортная схема сжала в тиски тело городского центра. Политики пытались строить карьеры, пускаясь в падьятры ·68· – пешие паломничества через страну. На стенах можно было заметить надписи: Совет политиканам. Только шаг до цели: падьятра в ад! Или, иногда: в Ассам.
Актёры впутались в политику: МГР [247], Н. Т. Рама-Рао, Баччан. Дурга Хоте [248] жаловалась, что ассоциация актёров стала «красным фронтом». Саладин Чамча, летящий рейсом 420, закрыл глаза; и ощутил – с глубоким облегчением – контроль над речью и успокоение в глотке, указывающие, что голос начал своё уверенное возвращение к своей английской самости.
Первое тревожное обстоятельство, случившееся с господином Чамчей в этом полёте, заключалось в том, что среди своих товарищей-пассажиров он обнаружил женщину из своего сновидения.
Леди из сна была ниже ростом и менее изящна, чем настоящая, но едва Чамча узрел её размеренную походку туда-сюда по проходам «Бостана», он вспомнил свой кошмар. После ухода Зинат Вакил он погрузился в тревожный сон, и к нему явилось предостережение: видение женщины-бомбистки, чей едва слышный, мягкий голос с канадским акцентом звучал глубоко и мелодично, как звучащий вдали океан. Леди из сна была так загружена взрывчаткой сверху донизу, что была скорее даже не бомбисткой, а живой бомбой; женщина, прогуливающаяся по салону, держала на руках младенца, который, казалось, мирно спал: младенца, спелёнатого так умело и держащегося так близко к груди, что Чамча не мог различить и локона детских волос. Под впечатлением всплывшего в его памяти сновидения он решил, что дитя было на самом деле связкой динамитных шашек или каким-нибудь тикающим устройством, и он был уже готов закричать, когда привёл себя в чувство и сделал строгий выговор. Это явно было что-то из тех суеверных бредней, которые он оставил позади. Он был опрятным мужчиной в костюме с запонками, летящим в Лондон, к размеренной, удовлетворённой жизни. Он был обитателем реального мира.
Он путешествовал один, избегая компании других членов труппы Актёров Просперо, разбросанных по салону эконом-класса: носящих футболки с дорoгой «на Йух» [249], и пытающихся шевелить шеями на манер танцовщиц натьяма·69·, и абсурдно выглядящих в Бенареси-сари·70·, и пьющих слишком много дешёвого шампанского, предоставляемого авиакомпанией, и докучающих полным презрения бортпроводницам (которые, будучи индианками, понимали, что актёры – люди низшего класса); ведущих себя, говоря короче, с обычным театральным бесстыдством. Женщина, державшая ребёнка, шла, не обращая внимания на бледнолицых актёров, превращая их в струйки дыма, знойные миражи, привидения. Для человека вроде Саладина Чамчи обесценивание всего английского англичанами было слишком болезненным, чтобы задумываться над ним. Он уткнулся в газету, в которой бомбейская «рельсовая» демонстрация [250] была разогнана полицейскими с помощью железных дубинок. Репортёру сломали руку; его камера тоже была разбита. Полиция напечатала «ноту»: Ни на репортёра, ни на кого другого не нападали умышленно.
Чамча дрейфовал в океане авиационных снов. Город потерянных историй, срубленных деревьев и неумышленных нападений исчез из его мыслей. Немного погодя, когда он открыл глаза снова, его ждал очередной сюрприз этого жуткого полёта. Мимо него к туалету проследовал мужчина. Он был бородат и носил дешёвые солнечные очки, но Чамча признал его всё равно: здесь, путешествуя инкогнито эконом-классом рейса АI-420, находилась пропавшая суперзвезда, живая легенда, Джабраил Фаришта собственной персоной.
– Как спалось?
Он осознал, что вопрос адресован ему, и отвернулся от видения великого киноактёра, чтобы уставиться на не менее экстравагантный облик сидящего рядом с ним невероятного американца в бейсболке, очках в металлической оправе и неоново-зелёной бушевой рубашке, на которой извивались сплетённые и люминисцирующие золотые очертания пары китайских драконов. Чамча удалил этот объект из своего поля зрения, пытаясь укутать себя в кокон уединения, но уединение перестало быть возможной.
– Амслен Магеддон [251], к Вашим услугам, – драконий человек протянул огромную красную ладонь. – К Вашим, и к таковым Христовой гвардии [252].
Одурманенный сном Чамча встряхнул головой.
– Вы военный?
– Ха! Ха! Да, сэр, можно сказать и так. Скромный пехотинец, сэр, в рядах гвардии Всевышнего.
– Ох, почему бы вам не сказать во всемогущей гвардии?
– Я человек науки, сэр, и это моя миссия: моя миссия и, смею добавить, моя привилегия – посетить вашу великую страну, чтобы дать бой самой пагубной чертовщине, когда-либо случавшейся с «мозговыми шариками» народа.
– Я не улавливаю.
Мистер Магеддон понизил голос.
– Я имею в виду эту обезьянью чушь, сэр. Дарвинизм. Эволюционную ересь господина Чарлза Дарвина [253].
Его тон однозначно давал понять, что имя злобного, богохульного Дарвина было столь же противно, как таковое любого другого рогато-хвостатого злыдня: Вельзевула, Асмодея, а то и самого Люцифера [254].
– Я предупредил вашего брата-человека, – доверительно заметил Магеддон, – против мистера Дарвина и его трудов. С помощью моей личной пятидесятисемислайдовой презентации. На днях, сэр, я выступал на банкете в честь Всемирного Дня Взаимопонимания в Ротари-клубе [255], Кочин [256], Керала. Я рассказывал о своей стране, о её молодёжи. Я вижу их потерянными, сэр. Молодые американцы: я вижу их в отчаянии, обратившимися к наркотикам и даже, скажу вам прямо, к добрачным сексуальным отношениям. Я сказал это тогда, а теперь я говорю это вам. Если бы я верил, что моим прадедушкой был шимпанзе, я бы и сам, наверное, был сильно подавлен.
Джабраил Фаришта сидел через проход, пристально глядя в окно. Запустили рейсовый кинофильм, и освещение в самолёте сделалось приглушённым. Женщина с младенцем всё ещё была на ногах, прохаживаясь взад-вперёд по салону: вероятно, чтобы хранить детское молчание.
– И как всё прошло? – спросил Чамча, ощущая, что от него требовалось некоторое участие.
Его сосед замялся.
– Кажется, сломался микрофон, – сказал он, наконец. – Ничего лучшего я предположить не могу. Я не представляю, как эти замечательные люди смогли бы переговариваться между собой, если бы не думали, что я уже закончил.
Чамча почувствовал некоторое смущение. Он полагал, что в стране горячо верующих людей мысль о том, что наука – враг Бога, должна казаться привлекательной; но Ротарианская скука Кочина опровергла его. В мерцании авиасалонного кино Магеддон продолжал голосом невинного бычка рассказывать байки, уличая себя самого в полном незнании предмета. Когда в конце круиза по великолепной природной гавани Кочин, в которую Васко да Гама [257] заглянул в поисках специй (что привело в движение всю неоднозначную историю отношений запад-восток), к нему обратился пострел, наполняющий свою речь многочисленными тсс и эй-мистер-окей. «Эй ты, да! Хочешь гашиш, сахиб? Эй, мистерамерика. Да, дядясэм, хочешь опиум, лучшее качество, классная цена? Окей, хочешь кокаин? [258]»
Саладин не удержался и захихикал. Инцидент поразил его, словно месть Дарвина: если Магеддон считает бедного, викторианского, накрахмаленного Чарлза ответственным за американскую наркокультуру, как замечательно, что на другой стороне земного шара его самого рассматривали как представителя той самой нравственности, против которой он так горячо сражался. Магеддон направил на него взор, полный горького упрёка. Незавидная судьба – быть американцем за границей и не подозревать, почему тебя так не любят.
После того, как нечаянный смешок сорвался с губ Саладина, Магеддон погрузился в угрюмую, болезненную дремоту, оставляя Чамчу с его собственными мыслями. Следует ли думать о рейсовых кинофильмах как об особо гадкой, случайной мутации вида – той, что будет в конечном счёте уничтожена естественным отбором, – или же в них – будущее кинематографа? Будущее с сумасбродными кинопрыжками вечно звёздных Шелли Лонг и Чеви Чейза [259] было слишком отвратительно, чтобы думать о нём; это было видение Ада… Чамча соскользнул обратно в сон, когда в салоне зажёгся свет; фильм прервался; и кинематографическая иллюзия сменилась на таковую теленовостей, когда четыре вооружённые, кричащие фигуры появились, перекрывая проходы.
* * *
Пассажиров держали на похищенном самолёте сто одиннадцать дней [260], оторванными от мира на мерцающей взлётно-посадочной полосе, окружённой огромными осыпавшимися барханами, потому что когда четыре террориста – три мужчины, одна женщина – заставили пилота приземлиться, никто не мог решить, что с ними делать. Они сели не в международном аэропорту, а в абсурдном безумии здоровенного лётного поля, построенного для увеселения местного шейха в его любимом оазисе посреди пустыни, в который, кроме того, вело теперь шестиполосное шоссе, весьма популярное среди одиноких молодых мужчин и женщин, совершавших круиз по его обширной пустоте на неторопливых авто и глазеющих друг на друга сквозь окна… однако, когда здесь приземлился 420-й, шоссе заполонили бронетранспортёры, грузовики, лимузины с развевающимися флажками. И пока дипломаты торговались о судьбе авиалайнера – штурмовать или не штурмовать, – пока они пытались решить, уступить или стоять твёрдо, даже ценой человеческих жизней, великая неподвижность установилась вокруг самолёта, и случилось это незадолго до начала миражей.
Сперва это был постоянный поток случайностей: полный электричества квартет угонщиков, нервный, счастливо-взведённый. Хуже нет таких моментов, – думал Чамча, пока дети кричали, а страх растекался подобно пятну, – вот как мы все можем попасть на запад. Затем они взяли ситуацию под контроль: трое мужчин, одна женщина, все высокие, все без масок, все красивые, они были актёрами, более того, теперь они были звёздами, вспыхивающими или падающими, и у них были свои сценические имена. Дара Сингх Бута Сингх Мэн Сингх. Женщину звали Тавлин [261]. Женщина из сна была безымянной, словно бы у Чамчиного «режиссёра сновидений» не было времени на псевдонимы; но, подобно ей, Тавлин говорила с канадским акцентом: сглаженным, с теми же ускользающе-округлыми О. После того, как самолёт сел в оазисе Аль-Земзем [262], пассажиры, изучающие своих каперов [263] с навязчивым вниманием, достойным пронзённой мангустой кобры, могли заметить, что было нечто располагающее в красоте этих трёх мужчин: некая дилетантская тяга к риску и смерти, заставляющая их часто появляться в распахнутых дверях самолёта и щеголять своими телами перед профессиональными снайперами, наверняка скрывавшимися между пальмами оазиса. Женщина держалась в стороне от такой глупости и, по-видимому, сдерживала себя, чтобы не выбранить троицу своих коллег. Она казалась безразличной к собственной красоте, и это делало её самой опасной из всех четверых. Саладина Чамчу зацепило, что молодые люди были слишком брезгливы, слишком самовлюблённы, чтобы пачкать руки кровью. Им было бы трудно убивать; они находились здесь, чтобы попасть на телеэкран. Но Тавлин была здесь по делу. Он не спускал с неё глаз. Мужчины не знают, думал он. Они хотят вести себя так, как ведут себя угонщики в кино и на ТВ; они – реальность, подражающая своему самому пошлому изображению, они – черви, глотающие свои хвосты. Но она, женщина, знает … Пока Дара, Бута, Мэн Сингх выпендривались и красовались, она была самой тишиной, её глаза глядели в пустоту, и это пугало замерших пассажиров.
Чего они хотели? Ничего нового. Независимой родины, религиозной свободы, освобождения политзаключённых, справедливости, денег в качестве выкупа, политического убежища в выбранной ими стране. Многие из пассажиров прониклись к ним сочувствием, даже при всём при том, что они были под постоянной угрозой экзекуции. Если ты живёшь в двадцатом веке, тебе нетрудно увидеть себя в людях, более отчаянных, чем ты сам, стремящихся перекраивать мир в соответствии со своими желаниями.
После приземления террористы освободили всех пассажиров, кроме пятидесяти, решив, что пятьдесят – наибольшее количество, которое будет удобно контролировать. Женщины, дети, сикхи – все они были освобождены. Выяснилось, что Саладин Чамча – единственный из Актёров Просперо, кому не предоставили свободу; он уступил извращённой логике ситуации, и вместо сожаления из-за того, что остался, он был рад видеть спины своих отвратительно воспитанных коллег; доброе избавление от дурного сора, думал он.
Учёный-креационист [264] Амслен Магеддон оказался неспособен выдержать известие о том, что угонщики не собираются его выпускать. Он поднялся на ноги, шатающийся из-за своего огромного роста, как небоскрёб во время урагана, и начал выкрикивать истерические бессвязности. Поток слюны в уголках его рта иссяк; он лихорадочно облизнул губы. Теперь держитесь у меня, подонки, чёрт возьми, сменядовольно – С МЕНЯ ДОВОЛЬНО, дактовы даштовы да как вы смеете, и далее, во власти своего кошмара наяву, гнал он свою пургу, и кто-то из четырёх – очевидно, женщина – подошёл, взмахнул обрезом и сломал его дрожащую челюсть. И хуже того: поскольку слюнявый Магеддон облизывал свои губы, когда его челюсть клацнула, захлопываясь, откушенный кончик его языка упал на колени Саладина Чамчи; вскоре за ним последовал и его прежний владелец. Амслен Магеддон упал безъязыким и бесчувственным в руки актёра.
Амслен Магеддон заработал свободу, потеряв язык; проповедник, преуспевший в проповеди пиратам, сдал инструмент своей проповеди. Они не собирались ухаживать за раненым, опасаясь гангрены и тому подобного, поэтому Амслен присоединился к массовому исходу из самолёта. В те первые, дикие часы разум Саладина Чамчи продолжал задаваться вопросом деталей: автоматические ли это винтовки или ручные пулемёты, как они умудрились пронести металл контрабандой на борт; в какую часть тела можно получить пулю и выжить; насколько испуганы должны быть они, эти четверо, насколько полны мыслями о собственной смерти… Как только мистер Магеддон ушёл, он ожидал, что останется сидеть один, но подошёл мужчина и уселся на прежнее место креациониста, сказав:
– Вы не возражаете, йар? В этом цирке парню требуется компания.
Это была кинозвезда – Джабраил.
* * *
После первых нервных дней на земле, в течение которых три молодых угонщика в тюрбанах, подошедшие опасно близко к грани безумия, кричали в пустоту ночи: вы, падлы, придите и возьмите нас, или, иначе: боже-боже, они собираются прислать грёбаных командос, мамоблядских американцев, йар, говённых британцев (в такие моменты оставшиеся заложники закрывали глаза и молились, потому что всегда больше всего пугались, когда налётчики подавали признаки слабости), – всё устаканилось и стало казаться обыденностью. Дважды в день продовольствие и спиртное подвозилось к «Бостану» на одинокой машине и оставлялось на гудроновом шоссе. Заложники должны были вносить картонные коробки, в то время как террористы следили за ними из безопасности самолёта. Кроме этого ежедневного визита не осталось никаких контактов с внешним миром. Радио сдохло. Казалось, что об инциденте все забыли, словно он смущал настолько, что его просто предпочли стереть из отчётов. «Подонки оставили нас гнить! – орал Мэн Сингх, и заложники охотно присоединялись. – Хиджрас! Чутьяс ·71·! Срань!»
Жара и тишина обволакивали их, и тогда призраки начали мерцать в уголках их глаз. Самый взвинченный из заложников, молодой человек с козлиной бородкой и коротко стриженными курчавыми волосами, проснулся на рассвете, визжа от страха, поскольку увидал скелета, едущего на верблюде по дюнам. Другие заложники видели разноцветные шары, повисшие в небе, или слышали биение гигантских крыльев. Трое угонщиков-мужчин погрузились в глубокую, фаталистическую сумрачность. Как-то раз Тавлин созвала их на совет в дальнем конце самолёта; заложники слышали сердитые голоса.
– Она сообщает им, что они должны предъявить ультиматум, – поведал Чамче Джабраил Фаришта. – Один из нас должен умереть, что-то в этом духе.
Но когда террористы вернулись, Тавлин с ними не было, и уныние в их глазах было теперь с оттенком стыдливости.
– Они растеряли свои потроха, – шепнул Джабраил. – Не могут ничего поделать. Итак, что остаётся нашей Тавлин- биби? Ноль без палочки. Фантуш ·72· истории.
Вот что она сделала:
Чтобы доказать своим пленникам, да и своим товарищам-пиратам, что мысль о провале или капитуляции ни за что не ослабит её решимости, она появилась после своего мимолётного отступления в коктейль-зале для первого класса, чтобы предстать пред ними подобно стюардессе, демонстрирующей пассажирам спасательные средства. Но вместо того, чтобы надевать спасательный жилет и доставать из клапана свисток et cetera, она быстро задрала свободную чёрную джеллабу ·73· – единственный предмет своей одежды – и предстала перед ними совершенно голой, так, чтобы они могли увидеть весь арсенал её тела: гранаты, подобные дополнительным птенчикам грудей, выглядывающим из своего гнезда; гелигнит·74· обёрнут вокруг бёдер, точь-в-точь как во сне Чамчи. Затем она снова оделась и заговорила негромким океанским голосом.
– Когда великая идея входит в мир, великое дело, возникают некоторые ключевые вопросы, – молвила она. – История спрашивает нас: каковы мы, её носители? бескомпромиссны ли мы, решительны ли, сильны – или же мы покажем себя приспособленцами, идущими на компромисс, соглашающимися и уступчивыми? [265]