– А ты? – напомнил ей Саладин. – Где была ты в это время?
– В том же самом месте, – молвила она с отчаяньем. – Со всеми прочими чёртовыми жевунами [187].
Глухие улицы. Джайнский храм перекрашивали, и все святые [188] были в полиэтиленовых пакетах, чтобы защититься от капель. Уличный торговец журналами выставлял полные ужасом газеты: железнодорожная катастрофа. Бхупен Ганди заговорил своим мягким шёпотом:
– После аварии, – сказал он, – уцелевшие пассажиры поплыли к берегу (поезд сошёл с моста) и были встречены местными крестьянами, которые сталкивали их обратно в воду до тех пор, пока они не тонули, а затем грабили их тела.
– Закрой рот, – прикрикнула на него Зини, – зачем ты рассказываешь ему такие вещи?! Он уже думает, что мы – дикари, низшая форма жизни.
В магазинчике продавали сандал [189] для воскурения в близлежащем кришнаитском храме и наборы эмалированных розово-белых всевидящих очей Кришны.
– Слишком много, чёрт возьми, чтобы видеть, – заметил Бхупен. – Это материальный факт.
* * *
В переполненной дхаба ·56·, которую Джордж часто посещал, обращаясь с киноцелями к дада ·57· или заправилам городской торговлей живым товаром, тёмный ром поглощался за алюминиевыми столиками, и Джордж с Бхупеном учинили небольшую пьяную ссору. Зини пила тумс-ап-колу [190] и жаловалась на своих друзей Чамче.
– Проблемы с пьянством, у них обоих, треснули как старые горшки, оба плохо обращаются с жёнами, просиживают штаны в кабаках, прожигают свои вонючие жизни. Не удивительно, что я запала на тебя, мой сахарный: если местные продукты такого низкого качества, начинаешь любить заграничные товары.
Джордж ездил с Зини в Бхопал и теперь принялся шумно обсуждать катастрофу, интерпретируя её идеологически.
|
– Что для нас Амрика? [191] – вопрошал он. – Это не реальное место. Власть в чистейшей форме, безликая, невидимая. Мы не можем её увидеть, но она вставляет нам по самые помидоры, спасу нет. – Он сравнил компанию «Юнион Карбид» [192] с троянским конём. – Мы сами пригласили гадов. – Это вроде той сказки о сорока разбойниках, сказал он. Скрывшихся в кувшинах и ждущих ночи. – К несчастью, у нас не было Али-Бабы, – рыдал он. – Кто у нас был? Мистер Раджив Г.
На этом Бхупен Ганди резко поднялся, пошатнулся и начал свидетельствовать, как обладающий даром, как осенённый духом:
– Для меня, – произнёс он, – проблема не в иностранной интервенции. Мы всегда прощаем себя, обвиняя посторонних, Америку, Пакистан, любую проклятую страну. Прости меня, Джордж, но для меня всё это возвращается к Ассаму [193], мы должны начинать с него.
Избиение невиновных. Фотографии детских трупов, аккуратно сложенных в ряды, как солдаты на параде. Их забили до смерти, забросали камнями, их горла были перерезаны ножами. Эти аккуратные ряды смерти, вспомнил Чамча. Словно лишь жалящий ужас мог обратить Индию к подчинению законам.
Бхупен говорил двадцать девять минут без колебаний и пауз.
– Мы все повинны в Ассаме, – сказал он. – Каждый из нас. Если и пока мы сталкиваемся с тем, что детские смерти происходят из-за наших ошибок, мы не можем называться цивилизованными людьми.
Он пил ром так же быстро, как говорил, и его голос становился всё громче, а тело начало опасно крениться, но хотя весь зал притих, никто не двинулся к нему, никто не попробовал прервать его разглагольствования, никто не назвал его пьяным. На полуфразе, ежедневная слепота, или обстрелы, или коррупция, что мы о себе возомнили, он тяжело сел и уставился в стакан.
|
Тут поднялся молодой человек из дальнего угла заведения и вернулся к спору. Ассам должен быть понят политически, кричал он, были экономические причины; и тогда встал другой парень и сказал, что денежные вопросы не объясняют, почему взрослые дяди избивают до смерти маленьких девочек, на что получил ответ: если ты так говоришь, ты никогда не испытывали голода, салах, как же чертовски романтично думать, что экономика не может превращать людей в зверей. Чамча вцепился в стакан, ибо уровень шума повысился, и воздух, казалось, сгустился: золотые зубы сверкали перед его лицом, плечи тёрлись рядом, локти подталкивали, воздух обращался в суп, и сердце в груди неровно трепетало. Джордж схватил его запястье и выволок на улицу.
– Мужик, ты в порядке? Ты весь позеленемши.
Саладин кивнул в знак благодарности, задохнулся в ночной прохладе, успокоился.
– Ром и истощение, – объяснил он. – У меня своеобразная привычка восстанавливать свои нервы после шоу. Слишком часто я разбалтываюсь. Следовало учесть.
Зини смотрела на него, и в глазах её было что-то большее, чем сочувствие. Сверкающий взор, торжествующий, твёрдый. Что-то дошло до тебя, ликовал её взгляд. Чертовски вовремя.
Когда ты поправляешься после тифа, – размышлял Чамча, – ты становишься иммунным к болезни лет эдак на десять или типа того. Но ничто не вечно; в конечном счёте антитела исчезают из твоей крови. И ему следует смириться с фактом, что в его крови уже не осталось иммунных агентов, позволявших ему переносить индийские реалии. Ром, сердцебиение, упадок духа. Пора в постельку.
|
Она не поведёт его к себе домой. Всегда и только гостиница, со златомедальными молодыми арабами, появляющимися из полуночных коридоров с бутылками контрабандного виски. Он лежал на кровати в ботинках, с распущенным воротничком и в ослабленном галстуке, его правая рука падала на глаза; она – в гостиничном белом халате – склонилась над ним и поцеловала его подбородок.
– Я скажу тебе, что случилось с тобой сегодня вечером, – молвила она. – Можно сказать, мы вскрыли твою раковину.
Он сел, сердитый.
– Ладно, вот что у меня внутри, – вспыхнул он. – Индиец, превращённый в англичанина. Когда я пытаюсь в эти дни быть индостанцем, люди делают вежливое лицо. Вот он я.
Завязнув в своей приёмной речи, он начал слышать в индийском Вавилоне [194] зловещее предупреждение: больше не возвращайся. Когда ты ступаешь в зазеркалье, ты забываешь об опасности. Зеркало может порезать тебя на кусочки.
– Я так гордилась Бхупеном сегодня вечером, – сказала Зини, забираясь в постель. – В какой ещё стране ты смог бы войти в пивнушку и начать спор вроде этого? Страсть, серьёзность, почтение. Забирай свою цивилизацию, Лизоблюджи [195]; мне вполне нравится и эта.
– Оставь меня, – взмолился он. – Я не люблю людей, каждую секунду без предупреждения заходящих в гости, я забыл правила семи плиток и кабадди ·58·, я не могу читать свои молитвы, я не знаю о том, что случается на церемонии никах ·59·, и в городе, где я вырос, я потеряюсь, если останусь один. Это не дом. У меня кружится голова, потому что он кажется домом, но не является таковым. Он заставляет моё сердце дрожать и кружит мне голову.
– Ты глупец! – крикнула она на него. – Глупец. Стань прежним! Проклятый дурак! Конечно же, ты сможешь.
Она была вихрем, сиреной, соблазняющей его вернуться к себе прежнему. Но это была мёртвая личина, тень, призрак; и он не собирается становиться фантомом. Обратный билет до Лондона лежал в его бумажнике, и Саладин собирался воспользоваться им.
* * *
– Ты не вышла замуж, – заметил он спустя несколько бессонных часов в постели.
Зини фыркнула:
– Ты действительно пропадал слишком долго. Разве ты меня не видишь? Я же чёрная.
Она выгнула спину и откинула простынь, чтобы похвастаться своим богатством. Когда королева разбойников Фулана Деви покинула ущелья, чтобы сдаться, и была сфотографирована, газеты тут же развенчали собственный миф о её сказочной красоте. Она стала простым, обычным созданием, неаппетитным для тех, кому раньше казалась соблазнительной. Тёмная кожа в северной Индии [196].
– Я не купился, – сказал Саладин. – Не жди, что я поверю этому.
Она рассмеялась.
– Отлично, ты всё-таки не полный идиот. Кому надо замуж? Мне было чем заняться.
И, помедлив, она вернула ему вопрос: Так, значит. А ты?
– Не только женатый, но и богатый.
– Вот те на. И как вы живёте, ты и твоя мэм?
– В пятиэтажном особняке Ноттинг-хилла [197].
В последнее время он стал чувствовать, что там небезопасно, поскольку недавние грабители похитили не только обычное видео и стерео, но и сторожевого пса-волкодава. Это невозможно, подумалось ему, жить там, где преступные элементы похищают животных. Памела сказала ему, что это старинный местный обычай. В Стародавние Дни, сказала она (история для Памелы делилась на Древнюю Эру, Тёмные Века, Стародавние Дни, Британскую Империю, Новое Время и Настоящее), зверокрадство было хорошим бизнесом. Бедные похищали собак у богатых, приучали их забыть прежнюю кличку и продавали обратно опечаленным, беспомощным владельцам в лавках на Портобелло-роуд [198]. Местная история в устах Памелы всегда наделялась уймой деталей и некоторыми неточностями.
– Но, боже мой, – произнесла Зини Вакил, – ты должен немедленно продать его и переехать. Знаю я этих англичан, всё одно подонки и набобы [199]. Ты не можешь бороться с их проклятыми обычаями.
Моя жена, Памела Ловелас, хрупкая, как фарфор, изящная, как газель, вспомнил он. Я врастаю корнями в женщин, которых люблю.
Банальности измены. Он отбросил их и заговорил о своей работе.
Когда Зини Вакил узнала, как Саладин Чамча делает деньги, она позволила воспарить стайке таких визгов, что один из примедаленных арабов постучался в дверь, чтобы удостовериться, всё ли в порядке. Он увидел красивую женщину, сидящую в постели с чем-то подобным молоку буйволицы, стекающим по лицу и капающим с мыска её подбородка, и, извинившись перед Чамчей за вторжение, торопливо удалился: простите, уношу ноги, эй, вы невероятно везучий парень.
– Ах ты бедный картофель, – задохнулась Зини перезвонами смеха. – Эти сволочи ангрез. Они действительно вставили тебе!
Так что теперь объектом насмешек стала его работа.
– У меня талант к акцентам, – произнёс он надменно, – почему бы мне его не использовать?
– Почему бы мне его не использовать? – передразнила она, пиная воздух ногами. – Господин актёр, у вас ус отклеился!
О боже.
Что случилось со мной?
Какого дьявола?
Помогите!
Поскольку Саладин и обладал этим даром, и впрямь обладал, он был Человеком Тысячи и Одного Голоса. Если вам хотелось узнать, как должна говорить ваша бутылка из-под кетчупа, выступая по коммерческому телевидению; если вы сомневались насчёт идеального голоса для вашей пачки приправленных чесноком чипсов, – этот человек пришёлся бы вам весьма кстати. Он заставлял ковры говорить в рекламе оптовых магазинов, он притворялся знаменитостями, печёными бобами, мороженым горошком. Он мог убедить радиослушателей в том, что он русский, китаец, сицилиец, президент Соединённых Штатов. Однажды в радиоспектакле на тридцать семь голосов он сыграл все роли под множеством псевдонимов, и никто никогда не заметил этого. Со своим женским эквивалентом, Мими Мамульян [200], он владычествовал над радиоэфиром Британии. Они обладали столь грандиозным ассортиментом закадровых голосов, что, как сказала Мими, «пусть в нашем присутствии не поминают антимонопольную комиссию, даже в шутку». Её диапазон был удивителен: она могла пародировать любой возраст, любую часть света, любую ноту на вокальном регистре, от ангельской Джульетты до дьявольской Мэй Уэст [201]. «Мы должны жениться когда-нибудь, когда ты будешь свободен, – предложила ему как-то Мими. – Ты и я, мы можем стать Организацией Объединённых Наций». – «Ты еврейка, – напомнил он. – Я был воспитан в предубеждении насчёт евреев». – «Что с того, что я еврейка, – передёрнула она плечами. – Зато обрезан как раз ты [202]. Никто не без изъяна».
Мими была крошечной, с жесткими тёмными кудряшками, как на плакате Мишлена [203]. В Бомбее же Зинат Вакил, потягиваясь и зевая, изгоняла других женщин из его мыслей.
– Слишком много, – смеялась она над ним. – Они платят тебе, чтобы ты подражал им, пока они не могут видеть тебя. Твой голос стал знаменитым, но они скрывают твоё лицо. Есть какие-нибудь идеи, почему? Бородавки на носу, косоглазие, что? Что-нибудь приходит на ум, детка? Чёртовы твои салатные мозги, ей-богу!
Это правда, подумал он. Саладин и Мими стали своего рода легендами, но легендами увечными: не звёздами, но чёрными дырами. Гравитационное поле их способностей притягивало к ним работу, но они оставались невидимыми, сбросив тела, чтобы надеть голоса. На радио Мими могла стать Венерой Боттичелли, она могла быть Олимпией, Монро [204], любой треклятой женщиной, какой бы ни захотела. Ей было плевать на то, как она выглядела; она воплотилась в собственный голос, она стоила бешеных денег, и три молоденькие женщины были безнадёжно влюблены в неё. Кроме того, она покупала недвижимость. «Невротическое поведение, – бесстыдно признавалась она. – Чрезмерная потребность в пускании корней из-за потрясения от армяно-еврейской истории [205]. Некоторое безрассудство из-за уходящих лет и маленьких полипов, обнаруженных в горле. Собственность так успокаивает, рекомендую. – Ей принадлежал домик священника в Норфолке, избушка в Нормандии, тосканская колокольня, морское побережье в Богемии [206]. – Всё с привидениями, – поясняла она. – Лязг цепей, вой, кровь на ковриках, женщины в исподнем, все дела. Никто не уступает землю без боя».
Никто, кроме меня, подумал Чамча; меланхолия вцепилась в него, пока он лежал рядом с Зинат Вакил. Может быть, я уже и сам призрак. Но, по крайней мере, призрак с авиабилетом, успехом, деньгами, женой. Тень, но живущая в осязаемом, материальном мире. С активами. Да, сэр.
Зини поглаживала волосы, вьющиеся по ушам.
– Иногда, когда ты молчишь, – шептала она, – когда ты не творишь забавные голоса и не играешь великих, и когда ты забываешь, что люди следят за тобой, ты смотришься чистым листом. Понимаешь? Пустой сланец, бездомный никто. Это сводит меня с ума, иногда я хочу отшлёпать тебя. Чтобы воткнуть тебя снова в жизнь. Но ещё мне от этого грустно. Какой глупец – ты, великая звезда, чьё лицо неправильного цвета для их цветного ТВ; ты, кто должен путешествовать в свой Чуркистан с какой-нибудь никудышной компашкой, играя для них роль какого-нибудь мелкого чинуши только для того, чтобы просто попасть в игру. Они пинают тебя со всех сторон, и всё равно ты остаёшься, ты любишь их; злосчастный рабский менталитет, ей-богу. Чамча, – она схватила его за плечи и принялась трясти, усевшись на нём верхом, с запретными грудями в нескольких дюймах от его лица, – Салат- баба, как бы ты там себя ни называл, ради всего святого, вернись домой!
Его большой прорыв – тот, что мог вскоре заставить деньги потерять своё значение – начался с малого: детское телевидение, вещица под названием «Шоу Чужаков»: что-то среднее между «Мюнстрами» и «Звёздными войнами», переделанными на манер «Улицы Сезам» [207]. Это была ситуационная комедия [208] о компании инопланетян в разбросе от симпатяги до психо, от зверушки до овоща и даже минерала, – поскольку там участвовал артистичный космический риф, способный добывать из себя сырьё, а затем вовремя регенерировать к эпизоду следующей недели; риф этот носил имя Пигмальян [209], а ещё, по причине убогого чувства юмора продюсеров, там фигурировала грубая, рыгающая тварь, напоминающая блюющий кактус и прибывшая с пустынной планеты на краю времени: [210] это была Матильда Австральян [211]; а ещё там были три поющие космические сирены, известные как Чужие Корны [212], гротескно надутые, должно быть, для того, что вы могли поваляться среди них; и команда венерианских хипхоперов, туннельных граффитистов и духовных братьев, именующая себя Нацией Чужаков; а под койкой звездолёта – главного места действия программы – жил Жучишка, гигантский жук-навозник из Крабовидной туманности [213], сбежавший от отца, а в аквариуме вы могли обнаружить Мозг суперинтеллектуального гигантского абалона·60·, обожавшего китайскую кухню, и был ещё Ридли [214], ужаснейший из основного состава, напоминающий персонажа Френсиса Бэкона [215], с полной пастью зубов, шатающихся в глубине слепой стручкообразной морды, и одержимый актрисой Сигурни Уивер [216]. Звёздами шоу, его Кермитом и мисс Пигги [217], в самых модных струящихся одеждах, потрясающий дуэт со сногсшибательными причёсками, были Максимильян Чужак и Мамуля Чужак [218], тоскующие о том, чтобы стать – как же ещё? – телезвёздами. Их сыграли Саладин Чамча и Мими Мамульян, и они меняли свои голоса вместе с одеждой, не говоря уж о волосах, которые могли вспыхивать от пурпурного до ярко-красного, вытягиваться на три фута во все стороны или исчезать вовсе; или об их отростках и конечностях, поскольку мистер и миссис Чужак были способны к изменению их всех; и преображения ног, рук, носов, ушей, глаз и каждого пальчика придавали новые интонации их легендарным изменчивым глоткам. Шоу стало хитом благодаря использованию новейших достижений компьютерной графики. Все фоны симулировались: звездолёт, инопланетные ландшафты, студии межгалактических телеигр; актёры тоже подвергались машинной обработке, обязанные ежедневно проводить по четыре часа, схоронившись под самыми последними косметическими новинками, которые – едва отключались видеокомпьютеры – заставляли их выглядеть такими же ненастоящими. Максимильян Чужак, космический плейбой, и Мамуля, непобедимый чемпион галактических боёв и мировая королева всепришельческой окрошки, внезапно стали сенсацией. Манящий прайм-тайм [219]; Америка, Евровидение, мир.
Когда «Шоу Чужаков» приобрело популярность, оно навлекло на себя политическую критику. Консерваторы атаковали его как чересчур пугающее, чересчур сексуально-эксплицитное·61· (Ридли фаллически вытягивался вверх, когда слишком усердно думал о мисс Уивер), чересчур сверхъестественное. Радикальные комментаторы совершали нападки на его стереотипность, укрепляющую идеи о чужаках-уродцах, на недостаток положительных образов. На Чамчу оказывалось давление, чтобы он покинул шоу; он отказался; и стал мишенью.
– Я жду неприятностей, когда иду домой, – признался он Зини. – Проклятое шоу – не аллегория. Это развлечение. Его цель – нравиться.
– Нравиться кому? – хотела знать она. – К тому же, они и теперь позволяют тебе выходить в эфир только после того, как покроют твоё лицо резиной и напялят на тебя красный парик. Большая сделка делюкс·62·, скажу я тебе.
– Дело в том, – выпалила она, проснувшись на следующее утро, – дорогой Салатик, что ты и вправду неплохо выглядишь, без базара. Кожа как молоко, Англия вернулась. Теперь, когда Джабраил лёг на дно, ты мог бы стать следующим на конвейере. Я серьёзно, йар. Им нужно новое лицо. Вернись домой – и сможешь стать следующим: большим, чем был Баччан [220], большим, чем Фаришта. Твоя физиономия не более странная, чем их.
Когда он был молод, сказал он ей, каждая фаза его жизни, каждая личина, что он примерял, казалась обнадёживающе временной. Его несовершенства не имели значения, потому как он легко мог заменить один момент следующим, одного Саладина другим. Теперь, однако, перемены стали болезненными; артерии возможного затвердели.
– Нелегко говорить тебе об этом, но я теперь женат, и не просто на женщине, но и на всей своей жизни.
Снова проскользнул акцент.
– На самом деле я прибыл в Бомбей по одной причине, и это не спектакль. Ему уже далеко за семьдесят, и у меня не будет другого шанса. Его не было на представлении; теперь Мухаммед должен идти к горе.
Мой отец, Чингиз Чамчавала, обладатель волшебной лампы.
– Чингиз Чамчавала, ты шутишь, не думай, что сможешь сбежать без меня. – Она хлопнула в ладоши. – Я хочу выведать всё, от волос до ногтей на пальцах ног.
Его отец, знаменитый затворник. Бомбей был культурой ремейков [221]. Заимствованная архитектура его небоскрёбов, его кино с бесконечным воссозданием «Великолепной Семёрки» и «Истории Любви» [222], обязывающее каждого героя хоть раз в своей карьере спасти от смертоносных дакойт ·63· по крайней мере одну деревушку, а каждую героиню – умереть от лейкемии [223] (предпочтительно в самом начале). Его миллионеры тоже пристрастились к импортированной жизни. Невидимость Чингиза была индийской мечтой пентхаузных крорепати ·64·– негодяев Лас-Вегаса [224]; но, в конце концов, мечта – не фотография, а Зини желала увидеть её воочию.
– Он меняет лица на людях, если находится в плохом настроении, – предостерёг её Саладин. – Никто не верит в это, пока такое не случится, но это правда. Такие рожи! Горгульи! [225] К тому же, он ханжа и назовёт тебя поблядушкой, а мне, видимо, так или иначе придётся бороться с ним, так уж легли карты.
Вот что привело Саладина Чамчу в Индию: прощение. Оно было тем делом, ради которого он вернулся в родной старый город. Но подарить или испросить его – он был сказать не в силах.
* * *
Причудливые аспекты нынешних обстоятельств жизни господина Чингиза Чамчавалы: со своей новой женой, Насрин Второй: по пять дней в неделю он жил за высокой стеной особняка в Пали-хилле [226], прозванного Красным фортом [227] и облюбованного кинозвёздами; но в конце каждой недели он возвращался без жены в старый дом на Скэндал-Пойнт, чтобы провести выходные в затерянном мире [228] прошлого, в компании первой – ныне покойной – Насрин. Кроме того: поговаривали, что его вторая жена отказалась и ногой ступить в этот старый дом.
– Или ей не позволяется, – выдвинула гипотезу Зини с заднего сиденья лимузина-мерседеса с тонированными стёклами, посланного Чингизом за сыном.
Когда Саладин покончил с предысторией, Зини Вакил восхищённо присвистнула:
– Афигеть!
Химикалиевый бизнес Чамчавалы – Чингизову навозную империю – подлежал изучению на предмет налогового мошенничества и импорта в обход установленной правительственной комиссией пошлины, но Зини это не интересовало.
– Теперь, – сказала она, – я смогу узнать, каков ты на самом деле.
Скэндал-Пойнт раскинулся перед ними. Саладин чувствовал, что прошлое ворвалось потоком, затапливая его, заполняя лёгкие своей призрачной солёностью. Я сегодня сам не свой, думал он. Сердце трепещет. Жизнь вредит живущим. Все мы сами не свои. Все мы ни на что не похожи.
В эти дни стальные ворота, дистанционно управляемые изнутри, оберегали распадающуюся триумфальную арку. Они открылись с тихим жужжанием, чтобы впустить Саладина в этот край потерянного времени [229]. Когда он увидел ореховое дерево, в котором, по словам отца, хранилась его душа, руки его задрожали. Он спрятался за нейтральностью фактов.
– В Кашмире [230], – поведал он Зини, – родовое дерево можно сравнить с финансовой инвестицией. Когда ребёнок достигает совершеннолетия, выросший грецкий орех подобен созревшему страховому полису; это – ценное дерево, его можно продать в оплату свадьбы или начала самостоятельной жизни. Взрослый человек срубает своё детство, чтобы помочь себе повзрослевшему. Не больно-то сентиментальное обращение, ты не находишь?
Автомобиль остановился возле крыльца. Зини притихла, пока они вдвоём подымались по лестнице из шести ступенек к парадной двери, где их приветствовал старый чинный носильщик в белой меднопуговичной ливрее, и шокированный белизной его волос Чамча внезапно признал в нём, некогда черногривом, того самого Валлабха, что вёл хозяйство как мажордом в Старые Дни.
– Боже мой, Валлабх- бхаи, – взял себя в руки Саладин и обнял старика.
Слуга выдавил из себя вымученную улыбку.
– Я стал таким старым, баба; я думал, вы меня не признаете.
Он вёл их вниз обставленными хрусталём коридорами особняка, и Саладин понял, что недостаток перемен был чрезмерным – и явно преднамеренным. Это правда, объяснил Валлабх, когда умерла бигум, Чингиз-сахиб поклялся, что дом станет её памятником. В результате ничто не изменилось с самого дня её смерти: картины, мебель, мыльницы, выполненные из красного стекла фигуры борющихся быков и дрезденские фарфоровые балерины [231], – всё осталось на своих старых местах; те же самые журналы на тех же самых столах, те же самые скомканные бумажные шарики в урнах, как если бы дом тоже умер и был забальзамирован.
– Мумификация, – заметила Зини, как всегда, оглашая невысказанное. – Боже, но это же кошмар, правда?
И в этот самый миг, пока Валлабх, носильщик, открывал двойные двери, ведущие в синюю гостиную, Саладин Чамча увидел призрак своей матери.
Он испустил громкий крик, и Зини развернулась на каблуке.
– Там, – указал он в дальний тёмный угол прихожей, – конечно, то же злосчастное газетное сари, те же большие заголовки, как в тот день, когда она, она…
Но теперь уже руки Валлабха затрепетали, как крылья слабой, неспособной летать птицы: Взгляните, баба, это всего лишь Кастурба, вы же не забыли, моя жена, всего лишь моя жена.
Моя айя Кастурба, с которой я играл у каменных лагун. Пока не вырос и не пошёл без неё, и в проёме скалы – человек с очками в оправе слоновой кости.
– Пожалуйста, баба, не сердитесь, просто, когда умерла бигум, Чингиз-сахиб пожертвовал моей жене кое-что из одежды, вы ведь не возражаете? Ваша мать была великощедрой женщиной, при жизни она всегда давала открытой ладонью.
Чамча, придя в себя, почувствовал себя идиотом.
– Ради бога, Валлабх, – бормотал он. – Ради бога. Конечно же, я не возражаю.
Прежняя чопорность вернулась к Валлабху; право на свободу слова позволило старому слуге упрёк.
– Простите, баба, но вам не следует кощунствовать.
– Смотри, как он потеет, – театрально прошептала Зини. – Он словно ломом подавился со страху.
Кастурба вошла в комнату, и хотя её встреча с Чамчей была довольно тёплой, в воздухе ещё витала какая-то неправильность. Валлабх вышел, чтобы принести пиво и тумс-ап, и когда Кастурба тоже извинилась и покинула их, Зини тут же заметила:
– Подозрительно. Ходит, как хозяйка этой дыры. Как она себя держит! А старик боится. Это всё неспроста, держу пари.
Чамча попытался быть рассудительным. Они проводят здесь в одиночестве большую часть времени, скорее всего, спят в хозяйской спальне и едят с дорогих тарелок, это должно привязать их к месту… Но он думал о том, какое поразительное сходство с его матерью приобрела в этом старом сари айя Кастурба.
– Тебя не было так долго, – раздался позади голос отца, – что теперь ты не можешь отличить живую айю от покойной ма.
Саладин обернулся, чтобы встретиться с меланхоличным взглядом отца, высохшего подобно старому яблоку, но, тем не менее, всё ещё настаивающего на ношении дорогих итальянских костюмов своих пышнотелых лет. Теперь, утратив предплечья Попая и брюхо Блуто [232], он, казалось, болтался внутри своей одежды, как человек, ищущий чего-то, чего сам не до конца понимал. Он стоял в дверном проёме, глядя на сына; его нос и губы, искривлённые, иссушенные колдовством лет, были жалким подобием его прежнего троллеподобного [233] лица. Чамча только подумал, что его отец больше не способен никого напугать, что его чары разрушены, и он теперь всего лишь старый гусак, ковыляющий к могиле; а Зини с некоторым разочарованием отметила, что волосы Чингиза Чамчавалы были консервативно коротки и, поскольку он носил высокие полированные оксфордские [234] ботинки, было сомнительно, чтобы россказни об одиннадцатидюймовых когтях на его ногах тоже были истинны; – когда айя Кастурба вернулась, дымя сигаретой, и прошествовала мимо этих троих, отца сына госпожи, к синему дивану-«честерфилду» [235] с велюровыми подушками и пуговицами на спинке, на котором расположила своё тело так чувственно, словно какая-то кинозвёздочка, несмотря даже на то, что была женщиной, хорошо продвинутой в летах.
Едва Кастурба завершила свой сногсшибательный выход, Чингиз, проскочив мимо сына, устроился возле бывшей айи. Зини Вакил – её глаза блеснули скандально-пойнтовыми искорками – шикнула на Чамчу:
– Прикрой рот, милый. Это некрасиво.
И из дверного проёма носильщик Валлабх, подталкивая тележку с напитками, безучастно взирал, как его многолетний работодатель обвивает рукой стан его безропотной жены.
Когда родитель, создатель выглядит сатанински, ребёнок зачастую вырастает чопорным. Чамча услышал собственный вопрос:
– А моя мачеха, дорогой отец? Она хорошо держится?
Старик обратился к Зини:
– Надеюсь, с вами он не такой ханжа. Иначе вы очень скучно проводите время.
А затем, в более резких тонах, к сыну:
– Тебя в эти дни интересует моя жена? Но у неё нет ничего к тебе. Она не встретится с тобой сейчас. С какой стати она должна прощать? Ты ей вовсе не сын. А сейчас, наверное, и мне…