Справился он с этим просто блестяще!
Его спросили, какую из своих картин он любит больше всего. «Картину, на которой изображена моя жена», ‑ ответил он журналистам, сразу же почувствовавшим, что они затронули интересную тему. А когда Дали уточнил, что эта картина называется «Портрет Галы с двумя ребрышками ягненка, балансирующими у нее на плече», все пришли в полный восторг. «Что делают жареные ребрышки ягненка на плече вашей жены?» – последовал резонный вопрос. «Мясо ягненка сырое, а не жареное, – стал пояснять художник, – потому что моя жена тоже не жареная». – «А какое отношение мясо ягненка имеет к вашей жене?» – «Я люблю ребрышки ягненка и люблю свою жену, поэтому не вижу никаких причин, почему бы не нарисовать их вместе» – таков был ответ, показавшийся всем полнейшим бредом. И все газеты тут же напечатали репродукцию этой картины. Дали еще не стал героем первых полос, но его первая встреча с прессой прошла удачно. Его выставка была обречена на успех.
На ее открытии он прочел короткий манифест сюрреализма, произведший на публику должное впечатление: «Я терпеть не могу шутки. Сюрреализм – это не шутка. Сюрреализм – это своеобразный яд. Сюрреализм – это самое сильное и самое опасное отравляющее воображение вещество, когда‑либо придуманное в области искусства. Против сюрреализма нельзя устоять, и он страшно заразен. Будьте осторожны, я привез вам сюрреализм. Уже многие люди в Нью‑Йорке заразились, припав к живительному и чудотворному источнику сюрреализма».
В одном интервью, которое повергло всех в крайнее изумление, он сказал: «Я никогда не шучу». И там же, по всей видимости, впервые прозвучала фраза, которую он часто будет повторять в дальнейшем: «Единственная разница между мной и сумасшедшим в том, что я не сумасшедший».
|
На выставке было представлено двадцать две картины, из которых двенадцать проданы. Дали выручил за них пять тысяч долларов. Он прочел пять лекций, одну из них – в нью‑йоркском Музее современного искусства, отмечавшем свою пятилетнюю годовщину. Он сопровождал свой рассказ демонстрацией диапозитивов. Это были произведения не только Пикассо и Эрнста, но и художников XVI века, которые, по его словам, были в некотором роде предтечами сюрреалистов, чем совершенно сбил с толку американскую публику, и так уже пребывавшую в недоумении, поскольку Дали, ко всему прочему, заявил, что он и сам не понимает смысла своих картин.
Накануне своего возвращения в Европу на борту парохода «Иль де Франс» Дали и Гала устроили в Нью‑Йорке большой костюмированный бал, причем Гала решила, что гости должны заплатить за входные билеты, а также за съеденное и выпитое ими.
Это празднество, ставшее причиной грандиозного скандала, едва не поставило крест на карьере Дали в Америке. Шум был вызван вовсе не тем, что швейцар встречал гостей, сидя в кресле‑качалке с венком из роз на голове. И не коровьим скелетом, наряженным в подвенечное платье и с граммофоном внутри. И не картонными тиарами, венчавшими головы официантов, и не галстуками барменов, сплетенными из белокурых волос... и не тем, что гостям при входе вручали четки из сосисок, а Дали расхаживал с ярко размалеванным лицом и в бюстгальтере, из которого торчала искусственная женская грудь, которая переливалась всеми цветами радуги, поскольку была изготовлена из светоотражающего материала. Ничто так не задело публику как Гала, нарядившаяся в красную целлофановую юбку и огромную черную шляпу, к которой были приклеены две перчатки и в центре которой восседала целлулоидная кукла‑голыш, облепленная муравьями. Казалось, эти муравьи выползали у куклы прямо из живота, а голова ее была зажата меж двух клешней омара. Первой возмутилась пресса, в частности «Санди миррор»: журналисты усмотрели в наряде Галы ироничный намек на похищение и убийство ребенка Линдбергов, которое взбудоражило всю Америку примерно за два месяца до этого события.
|
Узнав от своего маршана Жюльена Леви о набирающем обороты скандале, Дали был вынужден объясниться. Он произнес витиеватую речь, весьма туманную и цветистую, в которой все махом отрицал и винил журналистов в раздувании скандала на ровном месте. Но дело получило такой резонанс, что о нем писала даже советская пресса, и Дали, дабы дать страстям поутихнуть, был вынужден уехать на родину, в Порт‑Льигат и Кадакес, где его приютил отец, после примирения сильно изменивший к нему свое отношение.
В Париже Дали и Гала, почувствовавшие себя в финансовом плане более свободно, решили сменить свою квартирку на улице Гогэ и переехали в апартаменты попросторнее на Университетской улице, а в конце 1934 года в испанском консульстве в Париже Гала оформила свой брак с Дали. Гражданский брак, поскольку была разведенной женщиной. Освятить свой второй брак в церкви она сможет только в 1954 году после смерти Элюара.
|
Еще одним событием был отмечен июнь 1934 года – самоубийством Кревеля. Оно потрясло Дали и даже Галу, нежно любившую Кревеля. Он был серьезно болен, а те моральные мучения, что ему приходилось претерпеть из‑за сближения сюрреалистов с компартией, на отрицательные стороны которого он со свойственной ему честностью не мог закрывать глаза, сильно подрывали его и без того пошатнувшееся здоровье.
В это время, с сентября 1933 года по март 1934‑го, Лорка был в Буэнос‑Айресе, где с огромным успехом шла его «Кровавая свадьба» (количество постановок уже исчислялось сотнями) и где его многочисленные лекции проходили при переполненных залах.
К чему заводить сейчас разговор о Лорке, когда друзья в течение последних семи лет практически не виделись? По странному совпадению Лорка, возвратившийся из Аргентины, сошел с причалившего в Барселоне корабля утром именно того дня, когда Дали читал в этом городе одну из своих лекций, а вечером отбыл в Париж, видимо, даже не узнав о приезде Лорки.
Лекция, которую читал Дали в литературном клубе «Атеней», была о сюрреализме. Но его позиция в отношении Гитлера, признанная двусмысленной, уже была известна на его родине, и в конце его выступления небольшая группа коммунистов забросала его вопросами на сей счет. Публика начала роптать. К счастью, Дали, большой мастер по части разных уловок, довольно легко справился с ситуацией и даже извлек из нее пользу. Во всяком случае, именно так он представил это в письме Андре Бретону. Что не помешало газете «Публиситат» в отчете об этой лекции сделать вывод, что «Дали ничего не оставалось, как признаться в том, что он нацист».
Та же самая газета немногим позже опубликовала интервью с Лоркой, в котором поэт, находившийся на пике своей славы, обрушился с критикой на испанский театр.
Впрочем, 28 сентября 1935 года Дали с Лоркой увиделись в Барселоне. И вновь друзья словно подпали под действие каких‑то колдовских чар: уже в самую первую минуту их встречи Лорка, специально прибывший в Барселону, чтобы почтить своим присутствием устроенный в его честь концерт, послал все к черту и уехал вместе с Дали в Таррагону. Организаторы мероприятия пришли в ужас: зал был полон, а место почетного гостя осталось пустовать. Скандал. Еще один.
Дали и Лорка не виделись целых семь лет.
«Гениальный, гениальный» – именно этим восторженным эпитетом пользовался обычно Лорка в отношении своего друга, если о нем заходила речь в беседах с журналистами, с друзьями или просто с первыми встречными. С Дали он обрел свой прежний пыл. Все, кто видел, как они, будто два подростка, оживленно и взахлеб общаются друг с другом, отмечали, с каким восторгом Лорка внимал Дали.
А еще Лорка познакомился с Галой. Как ни странно, они понравились друг другу. «Все три дня Лорка, очарованный Галой, только о ней и говорил», – рассказывает Дали. Она же, со своей стороны, по свидетельству все того же Дали, «была потрясена встречей с этим феноменом всепоглощающего и не знающего пределов лиризма».
В поездке их сопровождал Эдвард Джеймс. Лорка тут же был очарован этим персонажем. Он назвал Джеймса «колибри в униформе солдата времен Свифта». Как утверждает Дали, Джеймс тоже не смог устоять перед «обаянием личности андалузского поэта, буквально парализовавшим его волю».
Эдвард Джеймс, признавший Лорку великим поэтом, может быть, даже «единственным великим», из всех тех, кого ему довелось встретить, пригласил всю компанию в Амальфи[409], где он снял большой и красивый дом. Там он собирался познакомить своих друзей с одним фантастически богатым и эксцентричным человеком, который, будучи страстным любителем музыки, на манер Русселя переделал свой «роллс‑ройс», с тем чтобы установить в нем спинет[410]и сочинять там фуги, переезжая с одной вечеринки на другую. Лорка приглашение отклонил: у него было слишком много дел в Испании.
Обсчитавшись на год, Дали будет казниться, что не слишком настойчиво уговаривал Лорку поехать с ними: таким образом Лорка не попал бы в руки своих палачей и не был бы расстрелян. Дали не знал, что Лорка, во времена их совместного проживания в мадридской студенческой Резиденции самый далекий от политики человек, какого только можно было себе представить, за последние годы заметно политизировался и превратился в мишень для критики правой прессы. (Необычайно резкой она стала после премьеры его «Иермы», состоявшейся в декабре 1934 года.)
Когда правительство перестало субсидировать театры, Лорка, ставший к тому времени «народным поэтом», не смог промолчать: «Если у нас не будет больше костюмов и декораций, мы станем играть классические пьесы в рабочих халатах. Если нам не позволят выходить на сцену, мы будем играть на улицах, на деревенских площадях, где придется... Если нам и здесь будут мешать, мы будем играть в подвалах и превратим наш театр в подпольный».
Лорка открыто выступал в поддержку Народного фронта и подписывал все антифашистские воззвания, которые ему приносили. Он заявлял: «В такие драматические моменты, какие переживает наш мир, художник должен плакать и смеяться со своим народом. Нужно отложить в сторону свой букет лилий и зайти по самый пояс в грязь, чтобы помочь тем, кто тоже хочет лилий».
Его ждали в Мексике, где Маргарита Ксиргу[411]блистала в его пьесах, которые шли там с тем же успехом, что и в Аргентине. Билет на самолет уже был в кармане. И вдруг 16 августа – арест. Признав опасным экстремистом, Лорку расстреляли то ли в ночь с 17‑го на 18‑е, то ли с 18‑го на 19 августа.
Когда весть о гибели Лорки с быстротой молнии облетела всю страну, а произошло это уже в сентябре, числа 10‑го, никто из его друзей в это не поверил.
Дали, которого глубоко потрясла смерть «лучшего друга его юности», счел возможным таким образом описать это в своей «Тайной жизни...»: «В самом начале войны погиб мой большой друг, поэт "de la Mala Muerte"[412]Федерико Гарсиа Лорка. Он был расстрелян в своем родном городе Гранада, оккупированном франкистами. Красные с жадностью ухватились за этот факт, чтобы использовать его в своих пропагандистских целях. Какая низость! Лорка поистине был самым аполитичным поэтом на Земле. Он погиб весьма символично, став искупительной жертвой революционной сумятицы. В течение всех этих трех лет никого не убивали за идеи. Убивали, сводя личные счеты, убивали за то, что ты самобытная личность. А Лорке, как и мне, самобытности было не занимать, этого оказалось вполне достаточно, чтобы какой‑то там испанец поставил его к стенке одним из первых».
Звучит не лучшим образом.
А Андре Парино поведал, что, узнав о смерти Лорки, Дали воскликнул «Оле!», именно так зрители приветствуют матадора, когда тому удается провести красивый удар.
Ничем не лучше.
И то и другое сильно смахивает на позерство, что выглядит довольно отвратительно.
Так каковы же были истинные чувства Дали? Этого мы никогда не узнаем. То, что он пишет, что говорит и что провозглашает, вовсе не отражает – и никогда не отражало – его истинных чувств. Дали, который восклицает «Оле!» – это двойник Дали. Не случайно он часто говорит о себе в третьем лице.
Но в данном случае он совершил ошибку. Принял не ту позу.
В творческом, как и в личностном плане он тоже как‑то «поплыл», стал повторять и тиражировать свои сюжеты направо и налево, предлагая такие варианты своих лучших картин, в которых они порой были почти не узнаваемы.
Что касается Эдварда Джеймса, то Дали буквально преследует его, досаждает ему своими просьбами, пишет ему, всячески льстит, в пылких выражениях уверяет в своей дружбе, при этом всячески отговаривает его оказывать помощь кому‑либо другому из своих коллег‑художников, слезно просит у него десять тысяч франков на расширение своего дома в Порт‑Льигате, потом умудряется обойтись без этих денег... но не возвращает их, подписывает контракты, которые при малейшей возможности старается нарушить. Постоянно хитря, Дали, как правило, извлекал тем самым большую для себя выгоду, поскольку за его внешностью излишне эмоционального человека скрывался холодный монстр. А Гала, в таком случае, была холодной инопланетянкой.
Супруги Дали смогли вздохнуть свободнее: эстафету меценатов из клуба «Зодиак» подхватил Эдвард Джеймс, который отныне стал помогать им решать многие финансовые проблемы... хотя, как это часто случается с богатыми людьми, с течением времени он становился более прижимистым.
Но даже несмотря на все оговорки, несмотря на то, что он заставлял просить себя, несмотря на то, что Дали и его жене всегда было мало того, что он делал для них, нужно признать: Эдвард Джеймс проявлял достаточную щедрость. Его помощи должно было хватить им на безбедное существование.
Но Гале этого было недостаточно, она оказалась совершенно ненасытной особой. Дали был просто обречен на то, чтобы поставить свое творчество на поток. Гала полностью прибрала его к своим рукам, присвоив себе роль его торгового агента и довольно рьяно взявшись за ее исполнение, это она заставляла Дали все чаще браться за коммерческие проекты.
Гала, которая всегда любила деньги, стала до неприличия алчной.
Случилось то, чего Дали боялся больше всего: Гала начала разрушать его индивидуальность. Была ли Гала его музой? Нет, скорее она была человеком, направлявшим творчество Дали по самому легкому, наименее опасному и наименее «напряжному» пути. Была ли она тем «мотором», о котором говорила Доминик Бона? Она умела обуздывать безумие Дали, способное в любой момент захлестнуть его, успокаивать Дали и помогать ему преодолевать болезненную робость, заботилась о его быте, повсюду сопровождала его и вселяла в него уверенность.
Она всегда была рядом, когда он писал свои картины, читала ему вслух или позировала. Она всегда была рядом, когда он устраивал очередной скандал. Она была рядом, когда он блистал. Она помогала ему готовиться к пресс‑конференциям и к выставкам. Но она же сознательно нервировала его, чтобы побудить к каким‑то действиям и держать под своим контролем. Это она настаивала на том, чтобы он больше внимания уделял своей технике, и не жалела времени на поиски самых лучших кистей и красок, лично проверяя их качество. Она вынуждала его заниматься такими, не имеющими первостепенной важности вещами, которые могли оценить только коллекционеры. Хорошо это было или плохо, но каждое утро она первой входила в мастерскую мужа, смотрела, что он успел сделать, а затем высказывала ему свое мнение, указывала, какой цвет следует подправить. И не только цвет, но и все остальное, что пришлось ей не по душе. Она даже могла заставить его отказаться от продолжения работы над уже начатой картиной.
И она же, ограждая его от всего, что могло таить в себе опасность, и охраняя их территорию от вторжения чужих людей, выхолащивала его искусство. Она следила за каждым его шагом, шпионила за ним.
Правда, тюрьмы, в которых его держали, становились все просторнее и шикарнее. В 1936 году Дали покидает квартиру на Университетской улице и переезжает в роскошную «мастерскую художника» огромных размеров, расположенную в доме 101 по улице Томб‑Иссуар, где он, под самым носом у своих маршанов, устраивал однодневные выставки‑продажи своих картин, на которые сбегался весь парижский бомонд. Жюльен Леви, оказавшийся на одной такой выставке вместе с Леонор Фини[413], пришел в ярость. Но Дали был тем художником, чьи картины шли в Нью‑Йорке нарасхват и чье имя там постоянно было на слуху. Так что Жюльену Леви пришлось проглотить эту пилюлю.
Уже в те годы Дали мог позволить себе практически любой каприз.
Он ни в чем себе не отказывал.
Более того: с тех пор как его исключили из группы сюрреалистов, Дали сам стал воплощением сюрреализма. Во всяком случае, в Соединенных Штатах. К великому несчастью Бретона и других сюрреалистов, 14 декабря 1936 года он появится на первой полосе «Тайме» не только в качестве символа сюрреализма, но и в качестве единственного истинного представителя этого движения! Статья под фотографией, сделанной Маном Рэем, еще глубже вбивала гвоздь в уже раненное сердце Бретона и иже с ним: «Нет никаких сомнений в том, что сюрреализм никогда бы не привлек к себе того внимания, каким пользуется сегодня, если бы не этот элегантный каталонец тридцати двух лет от роду с приятным голосом и нафабренными усами, имя которому Сальвадор Дали».
К великому несчастью все того же Бретона, Дали смог‑таки встретиться с Фрейдом благодаря активному участию Стефана Цвейга: Фрейд, спасаясь от нацистов, перебрался к тому времени в Лондон.
Его смерть уже была близка, он жестоко страдал от рака челюсти и вынужден был носить крайне неудобный протез, мешавший ему говорить. Доподлинно не известны все детали того, каким образом Стефану Цвейгу, хорошо знавшему и Фрейда, и Дали, удалось устроить эту встречу. «Великий художник Сальвадор Дали, который восхищается вами, – писал он Фрейду, – очень хотел бы встретиться с вами, а я не знаю другого такого человека, который мог бы представлять для вас больший интерес, чем он. Мне безмерно нравится то, что он делает, и я был бы счастлив, если бы вы смогли посвятить ему час своего времени».
Потребуется еще одно письмо, в котором Стефан Цвейг слегка повышает тон. Во втором письме Цвейга Дали уже превращается в «гениального художника», который «является одним из самых преданных ваших учеников среди художников», который «хотел бы во время беседы с вами написать ваш портрет» и который принесет «вам своего "Нарцисса", возможно, созданного под вашим влиянием».
Победа! Цвейг добился того, что Дали будет принят Фрейдом.
Как обычно, Дали придумал себе маску. Он решил предстать перед Фрейдом в образе «разносторонне развитого интеллектуала‑денди». К счастью, ему хватило чувства юмора, чтобы признать, что он произвел на Фрейда впечатление, диаметрально противоположное тому, на какое рассчитывал.
Похоже, в течение всей их встречи Дали искал возможность, впрочем, безуспешно, прочесть Фрейду свою статью под названием «Новый взгляд на механизм паранойи с позиций сюрреализма». В любом случае, он сделал несколько портретных набросков Фрейда. В сияющих глазах Дали читался восторг – он находится рядом с человеком, так много значащим для него. Но Фрейд пробормотал только: «У этого парня вид фанатика. Если в Испании все такие, неудивительно, что там разразилась гражданская война».
На следующий день после встречи Фрейд написал Цвейгу: «Поистине мне следует поблагодарить вас за то, что вы порекомендовали мне моего вчерашнего посетителя. До сих пор я считал сюрреалистов, которые, судя по всему, избрали меня своим духовным отцом, стопроцентными психами (ну, скажем, девяностопятипроцентными, вроде чистого спирта). Но этот молодой испанец со своим горящим взором фанатика, бесспорно мастерски владеющий кистью, заставил меня изменить свое мнение». Вот и все, что нам известно доподлинно.
Самое интересное, к сожалению, не имеет точного подтверждения. Фрейд якобы сказал Дали, что наиболее таинственным, наиболее волнующим и наиболее захватывающим применительно к старым мастерам вроде Леонардо да Винчи или Энгра, на его взгляд, является «поиск бессознательных, сродни загадкам, мыслей, спрятанных в их картинах», тогда как тайна Дали четко сформулирована им самим, а его живопись просто предлог для выражения этой тайны. «В ваших картинах я ищу не бессознательное, – якобы сказал Фрейд Дали, – а сознательное».
Дали показал Фрейду картину под названием «Метаморфозы Нарцисса». Когда мы видим репродукцию этого полотна в какой‑нибудь книжке, то оригинал представляется нам весьма внушительным. В действительности же картина совсем маленькая – 50,8x78,3 сантиметра, это одна из самых красивых работ Дали 1936–1937 годов, с самыми лучшими двойственными образами, когда‑либо им созданными. На ней мы наблюдаем «дедублирование» образа. Этакие изображения‑близнецы. Своего рода Кастор и Поллукс, которые спустя какое‑то время превратятся в навязчивый образ, постоянно преследующий художника, он даже водрузит их статуи на крышу своего дома в Порт‑Льигате. Один из близнецов, по всей видимости, его брат, умерший в младенчестве. Брат, все еще будоражащий его воображение.
«Если, слегка отступив назад, в течение некоторого времени, смотреть с "рассеянной сосредоточенностью" на гипнотически неподвижную фигуру Нарцисса, – объяснял Дали, – то постепенно она начнет исчезать и станет абсолютно невидимой. Метаморфоза мифа происходит именно в этот момент – изображение Нарцисса неожиданно трансформируется в изображение кисти руки, которая возникает из него самого. Эта рука кончиками пальцев держит яйцо, семя, луковицу, из которой рождается новый Нарцисс – цветок. Рядом можно наблюдать скульптурное изображение руки, высеченной из известняка, руки, высовывающейся из воды и держащей распустившийся цветок».
Появление картины сопровождалось появлением поэмы, по поводу которой сам Дали говорит следующее: «Лиризм поэтических образов приобретает философское значение только тогда, когда по своему воздействию достигает математической точности». Дали, несмотря на заметную эволюцию его идей, все же остался верен принципу объективности времен их с Лоркой юности.
О реакции Дали на начавшуюся в Испании гражданскую войну и о резкой смене его пристрастий мы можем судить по сохранившемуся письму к нему Эдварда Джеймса, рисующего такую вот картину: «Когда началась гражданская война, ты со своей женой гостил у меня в Лондоне и каждый день аплодировал жестокостям, творимым коммунистами и анархистами. Все наши давние друзья принадлежали к интеллигенции левого крыла, но они умели хранить верность и не переметнулись в другой лагерь, когда стало ясно, что победу одерживает Франко. Ты же, как мы все имели возможность наблюдать, поступил иначе. И все мы, всегда любившие тебя, испытали ужасный стыд за твое поведение».
Он напомнил Дали его слова, сказанные об Ивонне де Каса Фуэрте после первых побед коммунистов: «Лишь тот факт, что она маркиза, мешает ей признать, что генерал Франко бандит и ренегат». Он напомнил ему, что в тот момент, когда Пикассо писал свою «Гернику» для республиканского павильона Испании на Всемирной выставке в Париже, Дали сомневался, стоит ли ему вообще принимать участие в оформлении этого павильона.
Поведение Дали в тот период, даже если его сложно извинить, вполне можно объяснить. Испытав на собственной шкуре, когда им в первый раз пришлось бежать из Барселоны, что такое гражданская война, он страшно перепугался. Трусость не украшает человека, но ее можно понять. Разворот в сторону Франко позволял ему надеяться на некие преимущества и милости, которые он мог получить по возвращении в Испанию. Слабость Дали в этом плане очевидна и достойна осуждения. Но здесь мне хотелось бы подчеркнуть одну очень важную вещь – можно ли рассматривать ее как смягчающее обстоятельство? Дали как художник нуждался в Кадакесе и Порт‑Льигате. Без них он не смог бы больше писать свои картины. Стал бы ущербным, иссяк бы. Кончился.
В Каталонии, в Ампурдане всюду рыскали патрули народной милиции, они расправлялись, чаще всего по ночам, со своими классовыми врагами. И не только классовыми. Кое для кого это было прекрасной возможностью свести личные счеты. В Кадакесе были казнены почти все, кто занимал более‑менее заметную должность, а также представители знатного сословия. Ана Мария, сестра Дали, была брошена в тюрьму, ее пытали и, по всей видимости, изнасиловали; родительский дом Дали подвергся обстрелу и был разграблен, дом в Порт‑Льигате тоже.
Лидия, не такая уж и сумасшедшая, как можно было подумать, прошла невредимой через все сменявшие друг друга победы и поражения противоборствующих сторон. Каждый вечер она разводила костер на маленьком пляже Порт‑Льигата. Солдаты, на чьей бы стороне они ни сражались, непременно тянулись к ней на огонек, неся с собой куски мяса, порой целого ягненка, порой подстреленного голубя, они отдавали ей свои припасы, и она готовила им еду на разведенном ею костре, никогда не произнося при этом ни слова. «Поев, они сами становились нежными, как ягнята, – признается она позже Дали. – Это была райская жизнь. Каждый день солдаты ходили в ваш дом, сеньор, за новой порцией посуды. Ведь грязные тарелки они не мыли, а били или бросали в воду. Конечно, все это продолжалось недолго. Потому что пришел день, когда приплыли другие солдаты и поубивали первых. Затем появились сепаратисты, и мы опять готовили еду и опять ее ели». От каждых гостей Лидии доставались «по наследству» ложки, одеяла, подушки, обувь. А с наступлением темноты она вновь разжигала свой костер. «И спустя некоторое время ко мне подходили мужчины, чтобы посмотреть, что я делаю. "Нужно бы подумать об ужине", – говорил кто‑нибудь из них... На следующий день другие солдаты прогоняли первых, но как всегда наступало время ужина...»
Когда после безумия и ужасов смутного времени Дали вернулся на родину, он встретился с рыбаками, пережившими кошмар войны и сохранившими в памяти все пережитое. Трое из его прежних знакомых были расстреляны. Открыв двери своего дома, Дали увидел, что все исчезло: мебель, книги, посуда. Стены были расписаны лозунгами – анархистскими, коммунистическими, сепаратистскими, республиканско‑социалистическими и троцкистскими.
Согласно Мередит Этерингтон‑Смит, в период, предшествовавший Второй мировой войне, Дали и Джеймс стали любовниками. Гала закрывала на это глаза, она демонстрировала мужу свой гнев только тогда, когда ей казалось, что он ускользает от нее.
Однажды вечером, когда они вместе были в Модене, Дали в слезах постучал в гостиничный номер Эдварда Джеймса и стал ему жаловаться, что больше не может выносить «подлых» намеков Галы на его отношения с Лоркой. Несколько платьев от Скиапарелли, ювелирные украшения фирмы «Буавен» и золотой браслет с эмалью семнадцатого века в виде змейки с огромным изумрудом вместо головы успокоят ее ревность.
Согласно все той же Мередит Этерингтон‑Смит, которая цитирует Эдварда Джеймса, Дали по своим истинным сексуальным наклонностям был гомосексуалистом. «На какое‑то время Гала поверила, что смогла победить его природу, но затем перестала питать иллюзии на сей счет. Дали удовлетворял свои желания посредством эротических рисунков и картин непристойного содержания, он никогда не ревновал Галу и даже поощрял ее супружеские измены». Однажды Дали поведал Эдварду Джеймсу: «Я позволяю Гале заводить любовников, когда ей того хочется. Я сам побуждаю ее к этому и помогаю ей в этом, поскольку меня это возбуждает».
Но отношения между Эдвардом Джеймсом и Дали не ограничивались только любовью и дружбой, их связывали финансовые дела, соглашения и контракты, которые часто нарушались обеими сторонами. Дали не всегда выполнял взятые на себя обязательства, Гала частенько теряла чувство меры, а Эдвард порой исчезал именно в тот момент, когда надо было платить по счетам. Они обижались друг на друга и ссорились. Каждый из них старался словчить, поставить другому подножку и перетянуть одеяло на себя. Но все же Эдвард Джеймс даже тогда, когда Дали переходил все границы и выводил его из себя, обычно шел на уступки, потому что никогда не сомневался в гениальности своего друга. А Дали этим пользовался.
Несмотря на то что Дали был не единожды отлучен от сюрреализма, он продолжал поддерживать отношения не только с Элюаром, но и с самим Бретоном. Так, когда в январе 1938 года сюрреалисты организовали свою первую международную выставку, проходившую в Париже в Галерее изящных искусств, Дали, которого никто не пытался задвинуть, стал ключевой фигурой этого мероприятия. Ведь он действительно был самым известным из них. Чтобы у него был официальный статус, организаторы выставки присвоили ему титул «специального советника».
Дали, конечно, мог бы отказаться от участия в этом мероприятии, но движение сюрреалистов по‑прежнему оставалось наиболее организованным в Париже, а Париж по‑прежнему оставался художественной столицей мира, хотя Дали уже понял, понял раньше всех других, что вскоре его потеснит Нью‑Йорк. Кроме того, сюрреалисты всегда притягивали к себе прессу и коллекционеров...
Шестьдесят художников приняли участие в этой выставке, представив на суд зрителей триста своих работ: картины, скульптуры, «предметы» фотографии, рисунки. Эта пестрая экспозиция была призвана продемонстрировать динамизм и силу их движения. Но смотрели все только на Дали, говорили только о Дали и о его «Дождливом такси» с манекеном за рулем, о растениях, заполонивших салон, об улитках на их листьях и грозовых раскатах, раздававшихся внутри такси через определенные промежутки времени.
Дюшан придумал оформить место проведения выставки в виде угольной шахты с мешком угля под потолком. Каждому посетителю при входе выдавали карманный фонарик, чтобы он мог рассмотреть произведения искусства и сопровождаемое выставку действо в темноте так называемой шахты.