И тогда он нашел нечто другое. Если живопись для него закончилась, нужно придумать, как искусство – его единственная истина, та, ради которой он всем пожертвовал и даже все предал, может найти в нем или через него новое выражение. Так вот, он сам станет произведением искусства! Идея пришла к нему гораздо раньше, чем Гильберту и Джорджу, которые предстанут перед публикой в виде «живых скульптур», в своих куцых пиджачках с бесконечными «lovely»[434], «nice»[435], «charming»[436]и станут воплощением вкуса «middle class»[437]. Дали станет образом художника, такого художника, каким его все себе и представляют: сумасшедшим, непременно имеющим собственную музу и выбирающим себе одно из двух – быть либо сказочно богатым, либо абсолютно нищим.
Для воплощения задуманного образа Дали придумает определенный стиль поведения, некую позу.
Он превратится в клише.
Теперь все будет восприниматься сквозь призму его позиции.
Давайте вспомним: «Как позиции становятся формами» – так называлась одна из крупнейших художественных выставок, организованная Харальдом Зееманом[438]в шестидесятых годах. Так вот это как раз случай Дали: позиция у него станет формой.
Значит, не следует смотреть на Дали как на художника, растерявшего или не растерявшего свое мастерство: он просто‑напросто сам стал произведением искусства, стал образом.
Мерил Сикрест называет «Тайную жизнь...» «весьма лживым произведением», поскольку оно, по ее мнению, имело целью «укрепить в глазах читателей тот образ, какой они уже составили себе о Дали». Нет, как раз в этом она была правдивой. Как раз в этом она соответствовала действительности, то есть цели.
Цель – избавиться от опеки людей, лишавших его радости заниматься таким искусством, какое было близко ему, а не им.
|
Здесь будет уместно процитировать один диалог, который состоялся между Дали и Аленом Боске в отеле «Мёрис»:
– Что для вас живопись сегодня?
– Художник – это наименее важная моя ипостась. Что имеет первостепенное значение, так это почти империалистическая структура моего гения. Живопись лишь ничтожно малая часть этого гения. Я самовыражаюсь, как вы знаете, посредством сокровищ земли, садов, эротизма и мистицизма.
После отступления длиной в три страницы Ален Боске вновь в своей книге возвращается к этой отправной точке:
– Вы не ответили со всей ясностью на мой вопрос: каково место живописи в общем объеме вашей деятельности?
– Это всего лишь один аспект моего всеобъемлющего гения, который я являю миру, когда пишу, когда живу, когда демонстрирую тем или иным способом свою магию.
Справедливости ради следует отметить, что как по части «предмета», так и в этой области Дюшан шел или впереди Дали, или параллельно с ним. Так что, дабы отличаться от него, Дали стал вести себя как Анти‑Дюшан. Когда тот стал проявлять сдержанность и держать дистанцию, Дали стал эксгибиционистом и законченным фигляром. Когда Дюшан свел почти на нет свои контакты с публикой, Дали множил и множил их. Когда Дюшан окончательно умолк, Дали только и делал, что упражнялся в красноречии. «Трудно, – говорит он, – удерживать сосредоточенное внимание людей дольше получаса. Мне же удавалось делать это в течение двадцати лет, причем без перерыва хотя бы на день. Моим девизом было: "Главное, чтобы о Дали говорили, пусть даже хорошо"».
|
Не потому ли что в мире искусства, после того как его центр переместился в Нью‑Йорк, стало править пуританство, в гении стали записывать тех, кто был скуп на слова и дела и сдержан в выражении чувств, а не того, кто растрачивал себя без меры?
Мне очень хочется ответить на свой вопрос: «Да».
В сороковые он решил стать клоуном (он пойдет при случае даже на то, что наденет костюм белого клоуна). В шестидесятые годы Дали выбрал для себя маску непристойности. Он художник, над которым смеялись, пожимая плечами («Он же псих»), но техникой его всегда восхищались («Он умеет рисовать»). Принималась и его экстравагантность («Он же художник»).
Он распространил свою деятельность абсолютно на все сферы. И не только оформлял витрины! Он рисовал эскизы платьев, шляп, украшений, а также диванов и даже галстуков. Разве не он создал для Скиапарелли пуговицы из шоколада, облепленные пчелами, сумочку в форме телефонного аппарата из голубой замши и латуни, шляпу–отбивную котлету, шляпу‑чернильницу, удивительную шляпу в виде перевернутой туфли на высоком каблуке, к которой прилагался костюм с отделкой в виде губ? Разве не он придумал также платья‑скелеты, платья‑ящики, а еще вечернее платье из набивной ткани с рисунком из омаров? Но Скиапарелли, несмотря на свой восторг перед фантазиями художника, когда Дали, желая понять, насколько далеко он может в них зайти, предложил залить платье настоящим майонезом, отказалась это сделать. Ведь даже у беспредельного преклонения есть свой предел.
Когда ему ставили в упрек его «заигрывание» с миром моды, Дали заявлял, что хулителями движет зависть и что сам Микеланджело рисовал эскизы подвязок для папы...
|
Еще более экстравагантная выдумка: Дали предложил Эдварду Джеймсу сумасшедший проект гостиной, в которой гости чувствовали бы себя словно в чреве живой собаки. Подвижные стены гостиной должны были сходиться и расходиться в ритме дыхания животного, иллюзия реальности которого должна была усиливаться постоянным шумом имитирующим звуки дыхания.
Кроме того, в 1943 году он создал по заказу Скиапарелли эскиз флакона духов «Schocking» («Шокинг»); по его рисункам были изготовлены броши «Глаз времени» (1949) и «Рубиновые тубы» (1950).
А его мягкие часы, костыли, обточенные морем деревяшки и муравьи появляются в рекламе жвачки «Ригли» часов «Груен», автомобилей марки «форд» и меховых изделий фирмы «Гюнтер».
По части рекламы у Дали был безошибочный нюх В Соединенных Штатах Дали стал активно работать в этой области и был очень востребован ‑ хотя брал за свою работу безумные деньги. И ему их платили за неистощимую изобретательность. В какой‑то момент он даже согласился рекламировать достоинства авиакомпании «Бранифф» хотя панически боялся самолетов и добирался из Европы в Америку и обратно исключительно морем.
В августе 1946 года «Тайме» писала, что мастерство Дали при создании разного рода предметов всегда превосходит все ожидания, но его талант в области рекламы не сравним ни с чем.
Приведем цифры, они дают представление о том, сколько он «стоил». В 1947 году ему заплатили шестьсот долларов за эскиз обложки для одного иллюстрированного журнала две с половиной тысячи за одно рекламное объявление и 'пять тысяч за иллюстрации к книге.
Именно в это время он создал собственную (правда просуществовавшую очень недолго) газету «Дали ньюс» по аналогии с «Дейли ньюс».
Вместе с тем, прекрасно понимая, что американцы больше заинтересованы в том, чтобы использовать его имя, чем его творения, он не давал никаких интервью, не получив на руки чек на круглую сумму.
А еще он занимался созданием декораций и костюмов к балетам и операм. В 1939 году ‑ к «Вакханалии», постановку которой финансировал маркиз де Куэвас. А в 1941 году он написал либретто по мотивам мифа о Тесее и Ариадне для балетмейстера Леонида Мясина[439], и тот поставил этот балет на сцене нью‑йоркской «Метрополитен‑опера» Спектакль был восторженно принят критикой, и Дали вновь берется за либретто и костюмы, на сей раз к «Безумному Тристану», чья история давно привлекала его. Добившись признания в качестве талантливого театрального художника, Дали между тем не сделал в этой области ничего особо выдающегося и поражающего воображение. Он использовал известные приемы и образы, лишь слегка подновляя их или даже оставляя в первозданном виде.
Где он поражал воображение, так это в своих интервью‑перформансах, которые отлично умел выстраивать, на которых блистал, для которых изобрел свой собственный стиль – сплав напускного снобизма, остроумия, быстрой реакции, гротеска, разных глупостей на грани приличий и феноменального апломба. А еще он не скупился на завлекательно звучащие объявления о планируемых им акциях, чтобы газеты и журналы не забыли оставить для него место на своих страницах.
Он продолжал писать картины, но совсем мало и скорее по привычке. Его «возврат к классицизму», о котором он объявит в 1941 году у Жюльена Леви, как и все другие «возвраты», ознаменует собой отказ от дальнейших экспериментов, от поиска новых решений и динамичного развития.
Он пытался также наладить контакт с Голливудом, чтобы вновь попробовать себя в кинематографе. Возможно, с ним вели переговоры о работе над фильмом с участием Бетт Дэвис[440], продюсировать который собирался барон де Редэ; но этот проект, если, конечно, он не существовал только в воображении Дали, провалился.
Вот, кстати, анекдотическая история, относящаяся к тому времени. Дали пригласил одну молодую натурщицу позировать обнаженной для своей картины. Та, устав после затянувшегося сеанса, прилегла, не одеваясь, на диван, чтобы немного передохнуть. И тут художник, не совладав с собой, подскочил к ней, моментально кончил ей прямо на грудь, что подтверждает предположение о том, что он страдал преждевременным семяизвержением, а не импотенцией, и, что больше всего возмутило молодую женщину, которая расскажет об этом инциденте лишь много лет спустя, принялся слизывать с нее свою сперму. Женщина перепугалась, она не знала, что еще может прийти ему в голову. Она убежала в ванную, чтобы привести себя в порядок и одеться. Когда она вышла оттуда, Дали уже справился со своими эмоциями и самым учтивым образом проводил ее до двери, будто ничего не произошло.
Итак, он пользовался услугами натурщиц? Значит, с живописью покончено не было?
Он писал светские портреты. С макиавеллиевской изощренностью. Светские портреты за огромные деньги... опередив и в этом тоже Энди Уорхола.
Писал представителей высшего общества. Светские салоны посещал со столь редким усердием, будто ходил туда на работу. Елена Рубинштейн, леди Маунтбэттен, миссис Дороти Спреклс, супруга Джека Уорнера, которую Дали упорно называл «мадам Жак», а ее мужа – «месье Вагнер», будут запечатлены им в своеобразной манере «а‑ля Дали». Миссис Гаррисон Уильяме, которая пользовалась славой «самой элегантной женщины в мире», он изобразил босиком и в разорванной греческой тунике, а коллекционера Честера Дейла написал вместе с его пуделем, который был похож на хозяина, но не настолько, насколько это получилось на портрете.
С Мари‑Терез Николе, женой главного редактора иллюстрированного журнала «Зис уик», дело обстояло совсем иначе. Рассказала эту историю Мерил Сикрест. И история эта весьма показательна.
Николсы преклонялись перед Дали как перед художником, но в общечеловеческом плане считали его (особенно после ссоры с ним) оппортунистом и снобом, «всегда чрезмерно элегантным и чрезмерно вежливым, почти угодливым». Что до его отношений с Галой, то, по мнению миссис Николе, они походили на отношения между герцогом и герцогиней Виндзорскими. «Я никогда не видела, чтобы мужчина находился в такой рабской зависимости от женщины. Во время какого‑нибудь званого ужина можно было видеть, как он зачитывает текст выступления, написанный для него Галой. Если же по каким‑то причинам шпаргалки у него не оказывалось, он без конца оборачивался к Гале и спрашивал: "Что я должен говорить, что я должен говорить?"»
Портреты Дали не льстили его моделям. И тот, что он написал с миссис Николе, видимо, не отличался в этом плане от других, поскольку после трех лет позирования в «вымученных позах» она получила, по ее словам, ужасный портрет, на котором выглядела настолько старой, что нечего было даже думать о том, чтобы повесить его на стену. В конце концов, по совету мужа она решила продать этот портрет на благотворительном аукционе. К ее несчастью, аукцион проходил поблизости от отеля «Сент‑Реджис», а сам Дали как раз находился в Нью‑Йорке. Как‑то утром, завтракая в одном из ресторанов на 55‑й авеню, миссис Николе услышала, как кто‑то прокричал: «Дура!» Это был Дали, который без всякого смущения продолжил, обращаясь к ней: «Тот, кто в состоянии совершить такую глупость, как расстаться с картиной кисти Дали, не может не быть дураком». И это еще не все: встретившись с Дали на очередной вечеринке, супруги Николсы услышали от него: «Я купил этот портрет. Я повешу его у себя дома и утыкаю иголками. Я, видите ли, увлекаюсь магией и, знаете, куда я воткну иголки? В ваши глаза».
«Долгие годы потом, – признавалась позже миссис Николе, – я страшно боялась, что могу ослепнуть».
В ноябре 1941 года в нью‑йоркском Музее современного искусства состоялась первая ретроспектива творчества Дали. Он делил выставочное пространство с Хуаном Миро, но все внимание публики в результате досталось ему одному. Обиженный Миро позже скажет, что в Америке Дали больше занимался созданием новых галстуков, чем серьезной живописью. Увы, это так.
Чуть раньше, в апреле все того же 1941 года, Дали отправил Эдварду Джеймсу телеграмму по случаю открытия его выставки в галерее Жюльена Леви: «Приедет ли к нам наш милый Эдвард? Love[441]. Твои преданные Дали». На что Эдвард Джеймс ответил, что он не только не приедет, но и купить ничего не сможет. И добавил, что с удовольствием поменял бы одну или несколько картин, написанных Дали в последнее время, на более ранние. По всей видимости, инцидент с картинами, отданными на хранение фирме «Тайёр и сыновья» и якобы утерянными как раз в то время, когда Гала курсировала между Аркашоном и Парижем, не был забыт... Плюс ко всему это стало свидетельством того, что эхо войны докатилось и до Америки: люди, даже богатые, перестали тратить деньги на покупку произведений искусства.
Но несмотря ни на что, выставка прошла с большим успехом, через месяц она – в Чикаго, а затем – в Лос‑Анджелесе.
В каталоге, подписавшись довольно прозрачным псевдонимом, Дали сообщил публике о «последней скандальной выходке Сальвадора Дали». Суть ее заключалась в том, что Дали вознамерился ни больше ни меньше как вернуться к классицизму, к Рибере и Леонардо да Винчи. И не важно, что на выставке было представлено множество картин, содержащих двойственные образы, и среди них два мастерски выполненных портрета Вольтера, один из которых носил название «Бюст Вольтера», а второй – «Невольничий рынок с исчезающим бюстом Вольтера».
На последней странице каталога была воспроизведена рукописная страница из «Тайной жизни Сальвадора Дали»‑таким образом анонсировался выход в свет этой книги поначалу он планировался на осень 1941 года, но затем был перенесен (из‑за проблем с переводом) на июль 1942 года Восторг публики. Сдержанная реакция критиков. Всё как всегда.
«Тайная жизнь Сальвадора Дали» разошлась моментально и принесла хороший доход, что якобы послужило причиной того, что Дали свел свою деятельность как художника к минимуму, ограничившись участием в выпуске пользующейся спросом серийной продукции, решив реализовать свою творческую энергию на литературном поприще (насчет причины, правда, весьма сомнительно, поскольку светские портреты приносили ему гораздо больше денег).
Кто сильно удивился, услышав от Дали, что тот пишет роман так это Хаакон Шевалье, переводчик «Тайной жизни...». Он никак не мог в это поверить! Следует ли говорить что отнесся он к этому начинанию Дали с неприкрытым скептицизмом. Но, навестив Дали осенью 1943 года во Франконии[442]у маркиза де Куэваса, он с удивлением обнаружил, что тот прекрасно представляет себе, как будет выглядеть его произведение, что он проработал уже все ключевые сцены романа и даже написал целиком первую главу Хаакон Шевалье попросил Дали дать ему почитать написанное получил от чтения огромное удовольствие и никак не мог оправиться от изумления: Дали оказался не просто писателем, он оказался «настоящим романистом».
То, что понравилось Хаакону, было не самым интересным: «персонажи», «ситуации» и «драматический накал» ‑ в общем, все атрибуты романа, модного в девятнадцатом веке. Того романа, который называли «настоящим».
Но привлекательность романа Дали заключалась отнюдь не в том, что он писал, как Бальзак. Привлекательность его была совсем в другом.
Она заключалась в той манере, свойственной только Дали и проявившейся уже в «Тайной жизни...», откровенничать, многое умалчивая, и провоцировать читателя, вызывая недоверие к сказанному автором, который по крупицам открывает ему правду. На самом деле это была своеобразная игра, посредством которой вас пытались заставить поверить в то, что действие происходит не там, где кажется, а совсем в другом месте.
Что касается побудительных причин, во всяком случае тех, которые он решил выделить, то Дали объясняется на их счет в предисловии к своему роману. Что подтолкнуло его к написанию «Спрятанных лиц», пишет он, так это его желание превратить дуэт «садизм–мазохизм» в трио «садизм‑мазохизм–кледализм», где третий элемент – производное от имени главной героини романа – есть синтез двух первых и одновременно своего рода сублимация.
Вслед за Яном Гибсоном мы можем увидеть в кледализме новые побеги той теории, которую Дали сформулировал в 1927 году в своем «Святом Себастьяне» и которую подолгу обсуждал с Лоркой. «Тот факт, что Соланж де Кледа является, пусть даже с оговорками, женским вариантом святого Себастьяна, находит свое подтверждение, – писал Ян Гибсон, – в оформлении фронтисписа книги, сделанного самим Дали, на котором главная героиня предстает перед нами привязанной в обнаженном виде в позе этого святого к пробковому дубу – геральдической эмблеме семейства Грансаев, последний отпрыск которого, граф Эрве, бывший видный политический деятель, любит Соланж».
В фамилии «Cleda» есть слог «да», а в слове «cledalisme» (кледализм) – «cle» (ключ) и «Dali» (Дали), так не являются ли «Спрятанные лица», единственный роман Сальвадора Дали, «ключом к Дали»?
Да. Как и все, что делал, провозглашал, говорил и писал Дали, даже тогда, когда весьма вольно обходился с истиной.
Но обращаться с этими ключами нужно умеючи. Чтение «Спрятанных лиц» требует такой же критичности и такого же внимания, что и чтение «Тайной жизни...». Но какое же удовольствие можно получить от этой головоломки, которая тренирует нашу проницательность!
«Садизм можно определить как удовольствие, получаемое от страданий, причиняемых вами объекту, мазохизм – как удовольствие от страданий, причиняемых вам объектом. А кледализм, – писал Дали в предисловии к своей книге, – есть сублимация удовольствия и страдания путем трансцендентальной идентификации себя с объектом. Соланж де Кледа отстаивает свое право на абсолютно нормальные чувства: этакая святая Тереза в миру; горели же Эпикур и Платон в огне вечного женского мистицизма». Прекрасно. Теперь главное понять, что здесь нормального, не слишком углубляясь во все эти сомнения, блуждания и сексуальные эксперименты.
В романе Дали постоянно прибегает к приему говорить о себе голосами своих персонажей, что часто похоже на исповедь. Настоящую исповедь. Когда автор пытается выразить себя, он делает это искренне и предельно ясно – настолько, насколько это возможно. Дали искренен, когда речь идет о том, что вдохновляет и привлекает его, о том, что беспокоит и пугает. В особенности, когда речь заходит о сексуальности, которая всегда манила его и пугала одновременно.
Повторим еще раз: если он отошел от живописи, поскольку не мог больше выражать в ней свои искренние чувства, то в чем‑то же он должен был их выразить?!
Но по‑своему.
Но не в лоб.
Вынес же он в эпиграф «Спрятанных лиц» слова Декарта «Larvatus prodeo» («Иду вперед, прикрывшись маской»).
Дали многое нам открыл о себе. И многое сказал. Вы скажете, что свои «признания» он камуфлирует, прячась за чернильной тучей? Возможно. «Спрута делают невидимым его чернила», – писал поэт Фуад Эль‑Этр.
Да, но все же они были, эти его признания. И чтобы мы могли их разглядеть, он запустил в небо осветительные ракеты. Они слепят нам глаза? Да, но он их все же запустил.
Роман позволяет ему сыграть еще в одну игру: по крупицам выдавать свои признания, вкладывая их в уста то одного, то другого персонажа, дробя таким образом истину на отдельные фрагменты. И каждый волен собрать из них картину такой, какой он ее себе представляет.
Дали говорит в своих «Спрятанных лицах»: «Этот роман – анаграмма пламени моей души и крови Галы». Ни много ни мало. Тот, кто будет внимательно читать его автобиографию и роман, сможет под верхним слоем разглядеть главное об их авторе.
Страницы своего романа Дали использовал еще и для того, чтобы «высечь» то светское общество, в котором ему приходилось, порой без всякого удовольствия, вращаться, но которому он все время стремился понравиться и в котором, собственно говоря, жил: это «блестящее светское общество» Франции тридцатых годов двадцатого века: Бомоны, Ноайли, Лопесы‑Вильшоу и Скиапарелли, а также чуть менее «блестящий свет» Америки сороковых – «свет» Елены Рубинштейн, Каресс Кросби и Беттины Бержери.
Ирония временами граничила с оскорблением.
Так, Дейзи Феллоуз, наследницу огромного состояния владельцев заводов по производству швейных машинок «Зингер», он вывел в образе Барбары Стивене, для которой поход из отеля «Ритц» до Дома моды Скиапарелли, затем снова в «Ритц» и обратно к Скиапарелли, притом что оба здания находились в пятидесяти метрах друг от друга, был пределом активности, отнимавшей у нее все силы. Как‑то Барбара Стивене попросила разбудить ее в 9.30 утра поскольку на половину седьмого вечера она записана к модному парикмахеру. «Приложив массу усилий, чтобы к нему записаться, она в последний момент вдруг передумала и не пошла к нему <...> Капризная до крайности, она чувствовала себя в своей тарелке только тогда, когда могла произвольно отменять дела, которые накануне сама же и назначила, или пренебрегать взятыми на себя обязательствами».
Чувствовал ли он себя униженным этим светом? Не факт. А факт то, что Дали ностальгировал по своему детству и своей юношеской привязанности к Лорке, ностальгировал по Кадакесу, Порт‑Льигату и мысу Креус, по «нашим холмам, словно покрытым румяной и хрустящей корочкой, с пологими склонами и неожиданными и крутыми обрывами, с глубокими оврагами, поросшими густой зеленью...». О чем он сожалел, так это о том, что война уничтожила, нет, не этот «светский мирок», а целый мир, почти что цивилизацию или, во всяком случае, прежний образ жизни.
Когда Дали писал свой роман, в России разворачивалась операция «Цитадель»[443], в которой участвовало более двух миллионов человек, 4 400 самолетов и 6 500 танков. В ходе этой военной операции нацистская армия была разбита. Уже в феврале капитуляция генерала Паулюса обернулась первым поражением вермахта, который потерял под Сталинградом около миллиона человек. В июле 1943 года союзники при поддержке Лаки Лучано[444]и мафии – не знаю, стоит ли об этом напоминать? – высадились на Сицилии, что повлекло за собой падение Муссолини и первое перемирие. С Италией.
Итак, поговорим поподробнее о романе Дали, поскольку он достоин того, чтобы на нем остановиться. В разгар «американской кампании», в 1943 году, «Авидадоллар» забрасывает свой, приносящий хорошую прибыль, мольберт, свои светские портреты, каждый из которых стоил не одну тысячу долларов (называлась даже цифра в двадцать пять тысяч), и удаляется в имение маркиза де Куэваса, расположенное в самом сердце горного массива в Нью‑Гемпшире. Четыре месяца – очень мало для написания романа, даже если речь идет о черновом варианте, который другие доведут до ума, но это очень много для публичного человека, рискнувшего так надолго исчезнуть из виду, сойти со сцены, на которой он царил бессменно, блистал присущим ему красноречием и пользовался неизменным успехом.
Он работал по четырнадцать часов в сутки и спустя четыре месяца устроил отчет о проделанной работе в своем шикарном номере гостиницы «Сент‑Реджис», представив свое новое произведение, написанное от руки, вернее, поток мыслей, выплеснутых на листы желтой бумаги, составивших внушительную стопку, то самое произведение, которое его переводчик Хаакон Шевалье приведет в удобоваримое состояние и которое годом позже выйдет в издательстве «Дайэл Пресс», уже выпустившем «Тайную жизнь...».
Итак, действительно ли в этом романе рассказывалось о «группе французских аристократов, томных и декадентствующих, на долю которых выпало пережить тяготы Второй мировой войны»? Действительно ли интрига романа была «ужасно запутанной», а стиль – его еще называли «шутовской импровизацией» – «лабиринтообразным»? Действительно ли автор «взял за образец далеко не лучшие творения в области литературы»?
Эдмунд Уилсон, литературный критик журнала «Нью‑йоркер», узрел в «Спрятанных лицах» ни больше ни меньше как росток отмирающего французского романтизма, естественно, «декадентский», а также подражание Дизраэли[445]и Уиде[446]с их балами и светскими вечеринками. Он назвал этот роман одним из самых пассеистских[447]произведений из тех, что ему когда‑либо довелось читать. «С тех пор как Дали оставил свое основное ремесло, – писал критик, – он превратился в такого ретрограда, что его случай можно приводить в качестве одного из самых любопытных примеров того, как современные художники оказываются бессильными перед лицом политического кризиса».
Неужели Эдмунд Уилсон не знает аналогичных случаев в истории?
Как‑то Гёте, всерьез интересовавшийся наукой, спорил с самим Ньютоном по поводу его теории цвета и приводил весомые аргументы в пользу собственной точки зрения на этот счет. Жан Жак Руссо сочинял музыку и даже написал оперу, арии из которой исполнялись при королевском дворе. «Урсоната» Швиттерса[448], сонорные стихи Рауля Османа[449]и стихи Кандинского были отнюдь не исключительными случаями. Кокто, поэт, кинематографист, художник и романист, называл все то, что он делал, поэзией: поэзией фильма, поэзией романа, поэзией рисунка.
Главное же, Уилсон не сумел разглядеть того, насколько роман схож по методу создания с живописными произведениями Дали, классическими на первый взгляд и очень личными и новаторскими по своей сути.
Дали не будет интересен тем читателям, что привыкли понимать текст буквально. Разве в предисловии он не предупредил о том, что читателя ждет «настоящий роман», но «длинный и нудный»?
Предвидя упреки – и будучи к ним готовым – в том, что он «оставил свое основное ремесло», как выразился незадачливый Эдмунд Уилсон, не подливал ли Дали масла в огонь, когда, завершая предисловие к роману, он между делом сообщает, что еще собирается написать и оперу? «Для этой оперы я все хочу сделать сам – и либретто, и музыку, и постановку, и костюмы, а кроме того, я сам буду дирижировать оркестром». Музыку он сочинять не умел, но собирался этому учиться. «Двух лет мне будет вполне достаточно, чтобы освоить все законы гармонии, поскольку на самом деле последние две тысячи лет я чувствовал, как она вместе с кровью течет по моим жилам».
Какая самонадеянность, не так ли... или какое чувство юмора и умение устраивать провокации?!
Но Дали, привыкший на все лады и на каждом углу заявлять, что он самый лучший и самый великий, и делавший это почти машинально, по всей видимости, даже не заметил и не понял, что он вторгся на чужую территорию. Если в живописи, том царстве, в котором он родился и утвердился (при поддержке прессы, естественно, которая восторженно подхватывала все его словечки и шуточки), его паясничанье и выкрутасы принимались, пусть и со смешанным чувством раздражения и восторга – а сам он изо всех сил старался соответствовать тому образу, что сам и придумал, – то в литературной среде вряд ли стали бы терпеть подобные штучки даже от признанного во всем мире сюрреалиста.
Зато он всегда прекрасно чувствовал контекст и, несмотря на то, что сам был в подавленном состоянии из‑за неотступно преследовавших его мыслей о невозможности вернуться в Каталонию, не мог не понять, что Соединенные Штаты после потери 7 декабря 1941 года своего тихоокеанского флота на военной базе Пёрл‑Харбор находятся во власти патриотических и воинственных настроений, что им уже не до юмора и разных интерпретаций, что все это отошло на второй план. Наступала новая эпоха.
Короче, «Спрятанные лица» – не любовный роман, разворачивающийся на фоне войны, а история (и очень красивая) любви, смерти и воскрешения.
Книга начинается с описания Франции, которая «готовится к смерти под градом острот и гнетом юридических споров», и с описания волнений 6 февраля 1934 года с участием «Огненных крестов»[450], кагуляров[451], коммунистов и «Королевских молодчиков»[452]. Затем действие романа переходит в Северную Африку, Мальту и Соединенные Штаты, а завершается в обновленной Франции, где такие люди, как Грансай, второй главный герой романа наравне с Соланж де Кледа, утратили свои былые позиции и не могут найти себе место в изменившихся условиях.
В романе предсказан крах Гитлера, крах, сопровождающийся музыкой Вагнера. С удивительной прозорливостью (вспомним, что роман был написан в 1943 году, а опубликован в 1944‑м) Дали писал: «Гитлер ввязался в эту войну не для того, чтобы победить, а для того, чтобы потерпеть поражение. Он романтик и законченный мазохист: для него, этого героя, все должно закончиться самым трагическим образом, каким только возможно, как в операх Вагнера. В самых глубинах своего подсознания Гитлер уже предчувствует свой конец, к которому стремится всей душой, ему грезится сапог его врага, разбивающий ему лицо, лицо, несомненно, отмеченное печатью трагизма... Проблема в том, что Гитлер очень честен... Он не станет жульничать. Да, он хочет проиграть, но не будет делать этого специально. Он будет упорно играть по правилам, до самого конца, и выйдет из игры, лишь окончательно проиграв».