— Скажите, у вас нет палтуса?.. Ведь в прошлый раз был?..
— Раз на раз не приходится, — ответила умудренная женщина, глядя на Стрижайло с нескрываемым состраданием.
Он с трудом выносил ее жалеющий, все понимающий взгляд. Делал вид, что рассматривает ассортимент рыбных консервов, копченостей, балыков и котлет. Внезапно вздрогнул. Среди салатов из морской капусты, розовых королевских креветок, атлантических мидий и устриц вдруг увидел прозрачный пластмассовый сосуд с рыбным студнем. В желеобразном холодце, погруженный в студенистую массу, смотрел на Стрижайло глаз, рыжий, огненный, злой, вычерпанный из глазницы вместе с глазным яблоком, немигающим черным зрачком. Глаз был знакомый, угрожающе-зоркий, кричащий. На сосуде был ценник в виде штрих-кода и надпись: «Глаз вопиющего в пустыне». Не было сомнений, — это был глаз Маковского, вырванный из его гордой головы, вмороженный в холодец, выставленный в «Рамсторе», в рыбном отделе, в расчете на то, что Стрижайло его увидит. Это было ужасно. Было продолжением дьявольских козней. Все те же вездесущие демоны, не пожелавшие возвращаться в бездну, увели его любимую женщину, подсунул жуткий глаз, — фарфоровое, с кровяными сосудами яйцо, рыжий, пышущий ненавистью зрак. Он повернулся, заспешил к выходу, едва ни толкнув молодую женщину в шубке, катившую перед собой серебристую тележку. Добежав до выхода, развернулся и снова возвратился в отел, желая получше разглядеть «вопиющий глаз», который мог стать уликой в сотворенном злодеянии. Но глаза не было.
— Простите, — обратился он к продавщице, — здесь у вас только что был глаз в холодце, но не рыбий, а ястребиный… Где же он?..
— Ястребы, которые в пучинах гнезда вьют, суть рыбы и морские гады есть. Прочие же, аки черви, холодцам не подвержены и числу их несть, — ответила продавщица, и ушла, оставив на прилавке древнюю книгу об обитателях царства вод.
|
Зазвенел мобильный телефон, который и не мог не зазвенеть. Стрижайло приложил к уху нарядного пластмассового зверька и услышал голос Потрошкова:
— О, повелитель морских стихий, о, любимец муз, о, непревзойденный сочинитель мюзиклов, немедленно бросайте все ваши рыбные пристрастия и приезжайте в «Матросскую тишину», где я вас жду с нетерпеньем.
Голос смолк, и на экране телефона появился заключенный в треугольник, вырванный глаз Маковского.
У тупого, бесконечно-длинного здания «Матросской тишины», перед входом поджидал его мясистый, затянутый в кожаное пальто человек с улыбающимся экземным лицом. Стрижайло подумал, что это палач, щипчиками и пинцетом выхватывающий из узников показания. Стараясь быть любезным и, одновременно, приглядываясь к Стрижайло, — куда бы половчее воткнуть иглу, стукнуть ломиком, щипнуть кусачками, встречающий чиновник пустил Стрижайло в мрачную обитель. Повел по бесконечным переходам, накопителям, коридорам, сквозь железные двери и решетки, автоматические замки и телекамеры слежения, мимо охранников с кобурами, наручниками и резиновыми дубинами, мимо их нездоровых одутловатых лиц и маленьких пристальных глазок, сквозь лабиринты, где пахло железом, машинной смазкой, карболкой, пищей и чем-то еще, что выделяет из себя распадающаяся плоть, распространяя в воздухе болезнетворное страдание.
|
В небольшом кабинете, неожиданно уютном среди атрибутики «казенного дома», с телевизором, удобным диваном, его встретил Потрошков. Оживленный, в прекрасном расположении духа, был одет в сутану и черную широкополую шляпу, словно падре, готовый исповедовать грешника.
— Как хорошо, что вы явились, мой друг. Для меня стало потребностью видеть вас. Сейчас я отправлюсь в камеру Маковского и буду с ним разговаривать. Мне необходимо, чтобы вы слышали наш разговор.
— Для меня это невозможно, — испугался Стрижайло, — Я не могу встречаться с Маковским после того, что я сделал. У меня просто нервы не выдержат.
— Вам нет нужды, мой друг, отправляться к нему в камеру. Вы будете наблюдать нашу встречу по этому телевизору. У Маковского в камере установлен точно такой же, который круглосуточно работает, как система наблюдения. Садитесь на диван, вам принесут виски со льдом. Вкушайте и слушайте. Все, как на ладони, — он включил телевизор. На цветном экране возникла тюремная камера. В кубическом объеме размещались удобная, нетюремная кровать, ширма, за которой скрывались принадлежности туалета, стол с разложенными книгами, стена, украшенная ковром. Все это вместе напоминало не тюремное узилище, а комнату женского общежития, скромно и аккуратно убранную.
Из угла вышел и попал в поле зрения объектива Маковский. Стрижайло был поражен его видом. Похудевший, сутулый, облаченный в спортивный костюм, он был похож подранка. Один глаз закрывала черная перевязь. Гордый римский нос понуро обвис. На щеках виднелась невыбритая щетина.
— Где его глаз? — шепотом спросил Стрижайло.
|
— Видите ли, я и сам задаюсь этим вопросом, — ответил Потрошков, складывая перед грудью руки молитвенным жестом. — По некоторым сведениям, глаз был облит желатином, поставлен в холодильник, и из него был приготовлен холодец. Как говорится в писании: «Аще око соблазняет тебя, вырви и око с корнем. Ибо лучше одним оком смотреть в небо, чем двумя в ад». Думаю, он поступил, как настоящий католик.
— Боже мой, — прошептал Стрижайло.
Потрошков, мягко волнуя сутану, покинул кабинет. Через минуту появился в камере узника, что засвидетельствовал цветной экран телевизора, на котором возникло католическое облачение Потрошкова и испуганно-озлобленное, дерзко-надменное лицо Маковского.
— Сын мой, — произнес Потрошков, повторяя руками молитвенный жест, присаживаясь к краю стола, — После последнего нашего свидания у тебя было достаточно времени подумать о душе. Признайся во всем, и станет легче. Освободи душу от тягостных умолчаний, и свет истины наполнит твое сердце.
— Проклятый инквизитор! — воскликнул Маковский, сверкая на ненавистного гостя единственным глазом. — Ты мучаешь меня, добиваясь не истины, а моих счетов в швейцарском банке. Я жив, покуда храню секреты. Как только ты станешь обладателем счетов, ты отправишь меня на костер, как отправил Джордано Бруно. Ты вырвал мой глаз, но и оставшимся я вижу всю твою низость. Презираю тебя. На твоей совести гибель тысяч гугенотов, толедских евреев, Жанны Д’Арк, Яна Гуса и других, лучших людей своего времени, которых вы называли еретиками.
— Сын мой, не упорствуй. Обратись душой к святому престолу, на котором восседает архипастырь, понтифик Иоанн Павел Второй, лишенный рассудка, который выбила из него пуля турецкого террориста. Он спрашивал меня о тебе, шлет свое благословение, готов передать тебе индульгенцию всего за четыре миллиарда долларов, которые ты хранишь в сейфах швейцарского банка. Не заставляй меня звать экзекуторов и силой вынуждать купить священную индульгенцию. Ты опоил колдовским зельем из спелого мака наивных аборигенов Севера, насаждал среди них ислам, иудаизм и еретическое православие. Ты растлил и лишил девственности юную дикарку Соню Ки. Устраивал бесовские игрища в вертепе, богохульно именуемом «Городом счастья». Прибегал к волхованию, магии, шаманским камланием и гаданию на сырой нефти. Покайся в грехах и прими индульгенцию, сын мой. Иначе придут экзекуторы.
— Ты посадил меня в темницу, думая сломить мой дух. Но я, как Нельсон Мандела, выйду отсюда Президентом России. Народ разберет по кирпичикам стены твоей тюрьмы и вынесет меня на руках. И тогда ты пожалеешь о каждом слове, которое сейчас произнес. У тебе не останется клеточки, куда бы я ни вонзил раскаленную иглу, — мстительно воскликнул Маковский.
— Мне больно слушать тебя, сын мой, — смиренно произнес Потрошков, поднимаясь. — Я оставлю тебя на время. Пусть разум вернется в твою помраченную, безглазую голову, — Потрошков покинул камеру. Через минуту появился в кабинете у Стрижайло: — Вот сукин сын, тяжело расстается с деньгами, — плюхнулся на диван, снимая шляпу.
Стрижайло мучаясь, смотрел на телеэкран, понимая, что играемый Потрошковым спектакль был продолжением мюзикла, проставленного им, Стрижайло. Его изысканную режиссуру подхватил другой, жестокий маэстро, перенеся действие из позолоченного помпезного зала в камеру «Матросской тишины», которая была филиалом прославленного театра. Увидел, как в камере растворилась дверь, и ввалилась толпа мужиков. Бритые, узколобые, в майках или голые по пояс, с мощными бицепсами, с татуировкой на груди и плечах, они обступили Маковского. Сплевывали ему под ноги, ухмылялись, обнажая золотые фиксы:
— Что, сука, девочек портишь? Сирот на иглу сажаешь? Мы этого шибко не любим. По воровским законам быть тебе «петухом»…
Маковский пятился, отталкивал их руками, но они навалились на него, сорвали одежду, обнажили белое, сдобное, холеное тело, на котором, как на женщине, не было ни одного волоска.
— А ну, падла, кричи петухом!..
Мощный удар в живот заставил Маковского согнуться. Мускулистые лапища скрутили ему руки. Чей-то зловонный потный зад прижал к кровати его голову. В жутком начавшемся действе один уголовник сменял другого. Спускал брюки, хватал Маковского за толстые бедра, толкал тощими жилистыми ляжками. Хрипел, бился в судороге, вяло отпадая, уступая место другому неутоленному мужику. Маковский стенал, бился, силился освободиться от жестоких обхватов. Но его угощали тумаками, и крики, которые он издавал, напоминали рев овцы, лай собаки, клекот взлетевшего на забор петуха. Мужики насладились. Сплевывая на истерзанное голое тело, подтягивали портки, выходили один за другим, напоминая бригаду лесорубов, хорошо потрудившихся на делянке.
Стрижайло был потрясен. В мюзикле дописывались ужасные сцены. Первоначальный восхитительный замысел с привлечением лучших талантов мира повлек за собой инфернальное продолжение, которое таилось в недрах спектакля, в недрах его растленной, проданной дьяволу душе.
— Полагаю, теперь из него можно сделать не только холодец, но и бульонные кубики «Кнорр», — произнес Потрошков. Согнал с лица насмешливую мину, сменив ее на скорбное выражение, приличествующее падре. С этим выражением появился в камере несчастного, который сидел на кровати, сжав дрожащие колени, отирая мерзкие плевки.
— Сын мой, страдания, которые посылает Господь, служат нам к исправлению. Прости этих грубых, недалеких людей, ибо не ведают, что творят. Ты же прими индульгенцию из рук понтифика, который после попадания в его голову пули турецкого террориста, заговорил на всех языках, какие обрело человечество после сокрушения Вавилонского столпа. Сей библейский сюжет указывает на могущество Бога, карающего нас за гордыню. Вот индульгенция, — Потрошков вынул из-под сутаны грамоту с латинским текстом и папской митрой, подложил голому, всхлипывающему Маковскому, — Распишись в получении с указанием счетов в банках Швейцарии, Нью-Йорка и Кипра.
Маковский, с трудом перенеся больной зад с кровати на стул, расписался в положенной перед ним бумаге, занеся в нее аккуратный столбец банковских реквизитов.
— Ну, теперь ты доволен? Оставишь меня в покое? — рыдающим голосом обратился он к падре.
— Ты искупил лишь первую часть грехов. Осталась другая. С помощью чернокнижников, прибегая к магии мексиканских колдунов, принося кровавые жертвы Астарте и Гекате, ты обманул наивного сына тундры, верховного шамана. Просветленный старец уже приближался к истинам католической веры и был готов передать несметные запасы «черного молока», что таятся под водами священного озера Серульпо, наместнику Бога на земле, чья скромная, но благословенная фирма «Зюганнефтегаз» является оплотом католицизма в Заполярье. Опоив шамана маковым настоем, обманно называя зелье «святой водой», ты выманил у него «дарственную» не нефть озера Серульпо, подсунул ему подложный пергамент, где подделаны все отпечатки пальцев, копыт и плавников, завладел не принадлежащим тебе богатством. Настало время его вернуть. Откажись от месторождений в пользу «Зюганнефтегаза». Подпиши документ, — с этими словами Потрошков извлек из-под сутаны бумагу, положил перед Маковским.
Тот гневно ее отринул. Видно не вся его гордыня была вырвана из самолюбивого тела вместе с окровавленным оком. Не все представления о кротости и смирении затолкали в него уголовники своими возбужденными пестиками, на которых то там, то сям синели татуировки: «Я самый сладкий», «Лучше в вас, чем в таз», «Я медведь, хочу в берлогу». Маковский вскочил, забыв, что он голый. Эффектно выбросил руку, указывая Потрошкову на дверь:
— Этому не бывать. Мою нефть будет отстаивать Европа, 6-ой Американский флот, Демократическая партия США. Я обвалю нефтяной рынок и вызову мировой энергетический кризис, который не переживет твой подлый «фээсбэшный» режим. Россия видит во мне мученика, а в тебе палача и наследника ГУЛАГа. Русские люди придут к тюрьме, чтобы поклониться новомученику, и выберут меня Президентом. Уж тогда, поверь, я кину тебя в камеру уголовников, которых перед этим три дня будут кормить «Виагрой», и они пророют в тебе туннель больше, чем туннель под Ла-Маншем.
— Я ненадолго уйду, — смиренно опустил глаза падре. — Надеюсь, в мое отсутствие ты предашься благочестивым размышлениям, — с этими словами Потрошков вышел. Через минуту появился у Стрижайло. — Похоже, этот сукин сын вместо страдания вкусил наслаждение. Что ж, ошибка больше не повторится.
Стрижайло видел на экране голого Маковского, который, казалось, вернул себе былую непреклонность. Отвергнув мерзкие предложения, изгнал искусителя. Его мученический венец на глазах превращался в царственный.
Внезапно раздался звук бурлящей воды. Из стен камеры, сквозь невидимые трубы ударило множество струй. Маковский отшатнулся, забегал. Камера быстро заполнялась водой. Он скакал, кричал, разбрызгивал воду, которая достигла колен, паха, груди. Он вскочил на кровать, на какой-то момент напомнив княжну Тараканову с картины Сурикова. Вода и здесь подбиралась к горлу. Он переплыл к столу, встал на него, но бетонный объем камеры заполнялся водой, и теперь под потолком торчала его одноглазая несчастная голова.
Внезапно в воде вспыхнул свет. Стали видны серебристые, летящие сквозь воду пузыри. Зеленели вьющиеся водоросли. Темнел декоративный, усыпанный ракушками грот. Камера превратилась в аквариум, в котором плавал Маковский. Подводная съемка позволяла видеть его голые ноги, волосатый пах, дышащий живот, растопыренные, гребущие пятерни. Он был похож на тритона, обитавшего в аквариуме. Видимо, вода имела приятную, комнатную температуру, потому что Маковский скоро успокоился и даже испытывал некоторое удовольствие от водной среды, целящей его истерзанные ягодицы.
Вдруг из угла выскользнула небольшая головастая рыбка с полосатым тельцем и твердыми плавниками. Несколько раз метнулась туда-сюда, блеснула чешуей. Молниеносно ринулась на Маковского и вцепилась в бок. Укус был столь силен, что рыбка выдрала кусочек плоти, вода вокруг ребра окрасилась розовой мутью. Маковский взвыл, не столько от боли, сколько от ужаса перед неизвестным подводным существом, ударившем, словно пуля.
Вторая рыбка, подобная первой, метнулась к Маковскому и впилась в икру. Были видны ее острые зубы, выпученные злые глаза. Вырвала клок мяса и дергалась, трясла хвостом, силясь проглотить, открывая зубастый уродливый рот. Маковский истошно орал, поджимая ноги, стараясь уклониться от невидимого, терзающего мучителя.
Третья рыбка, как крохотный блестящий снаряд, метнулась из угла и впилась ему в пах. Брызнула кровавая муть, рыбка запуталась в густой шерсти, драла ее, пучила злобные золотые глаза.
Пираньи, — а это были именно они, — доставленные в количестве трех экземпляров из устья Амазонки, — лакомились Маковским, как он когда-то лакомился деликатесами. Оставляли на теле больные надрезы, вырывали фонтанчики крови, будто в тело попадали подводные пули, и оно вздрагивало от точных попаданий. Маковский обезумел, единственный глаз жутко вылез из орбиты, рот непрерывно кричал, глотая воду.
Наконец, сеанс пытки завершился. Вода стала быстро спадать. Маковский очутился в мокрой, с лужицами на бетонном полу, камере. Изнуренно присел на хлюпающую кровать. Безумно смотрел, как входит к нему папский нунций в черной сутане и широкополой шляпе.
Потрошков, огибая лужицы, стараясь не замочить край облачения, подошел к стулу, постелил клееночку и уселся. Оглядывал узника с нескрываемым состраданием.
— Видите ли, в устье Амазонки работает секретная экспедиция ФСБ. Ученые-биологи изучают пыльцу ядовитых растений и яд тропических змей, чтобы изготавливать препараты, с помощью которых устраняются политические оппоненты. Этих рыбок прислал мне начальник экспедиции, уверяя, что эти особи уже прикормлены человечиной. Им скормили ученого по фамилии Сутягин, который хотел передать врагу результаты исследований. Сейчас я убедился, что рыбкам не чуждо людоедство, — в руках Потрошкова оказалась стеклянная банка с водой. Он поднял с пола двух бьющихся на мелководье пираний и кинул в банку. Третью ловко выпутал из кудрявого лобка олигарха и присоединил к остальным. — Полагаю, вы стали сговорчивей, — он вынул из-под сутаны документ, коим подтверждалось право собственности фирмы «Зюганнефтегаз» на месторождение Серульпо. Протянул Маковскому золотую ручку. Тот обреченно, навесу, чтобы не намочить документ, подписал, мгновенно лишившись какой бы то ни было роли на мировом рынке нефти, передав эту роль Потрошкову.
— Если бы не ваше благоразумие, вас бы уже продавали в «Зоомагазине» в отделе «рыбий корм», — беззлобно пошутил Потрошков. — Дело осталось за малым.
— Что еще? — взмолился Маковский.
— Мне нужны гарантии, что вы не прибегните к реваншу. Вы должны подписать «Акт о полной и безоговорочной капитуляции».
— Разве я не подписал? — Маковский был жалок, мокрое нагое тело было искусано пираньями, мокрая тряпица, прикрывавшая вырванный глаз, жалко обвисла. Но оставшееся око нет-нет, да и мерцало фиолетовой ненавистью, ртутной зарницей мщения. И опытный Потрошков не мог не заметить этих признаков неукрощенной гордыни.
— Сейчас вы возьмете бумагу и под мою диктовку напишете покаянное письмо народу, которое назавтра опубликуют газеты. Отречетесь от философии «либеральной империи», от воинствующего либерализма, от намерений стать Президентом. Попросите прощение у народа за причиненный ему ущерб.
— Никогда! Вы можете отнять у меня состояние, но не репутацию! Я готов остаток дней провести в тюрьме, но как либерал, как певец либеральной империи. Пусть таким меня запомнят потомки!
— Они вас запомнят другим. Сейчас я уйду из камеры, и из нее выкачают воздух. Вы окажетесь в полном вакууме. Это значит, что прежде чем вы задохнетесь, из вашей пустой глазницы полезет жидкий мозг, ваши изнасилованные кишки станут выдавливаться из заднего прохода, лицо исказится настолько, что вы станете похожи на уродливую жабу. Таким вы запомнитесь потомкам.
— Диктуйте, — вяло сник Маковский, принимая от Потрошкова золотую ручку, принимаясь писать под диктовку.
Стрижайло было невыносимо созерцать это униженное лицо недавнего красавца и властелина. Это он, Стрижайло, был повинен в унижении величия, в осквернении чести, в поругании достоинства. Грехи, которые искупал Маковский своими страданиями, ложились на Стрижайло и требовали для своего искупления еще больших страданий.
— «Я, недостойный, жид проклятый, обуреваемый алчностью, похитил принадлежавшие русскому народу богатства, проедал, пропивал, тратил их на распутных девок, вкладывал в игорные дома, наркотики, торговлю оружием и человеческими органами, обрекая Россию-матушку на голод, мор, лютую гибель, за что с «Лобного места» прошу у русских людей прощения и готов принять от них мучительную казнь…» — монотонным голосом, каким учитель словесности диктует упражнения, вещал Потрошков, и Маковский послушно писал. — «Мучительную казнь…» Написали?.. «Я, урод, исчадие ада, выродок человеческий, ненавидя все русское, хотел привести на святую Русь «новых хазар», чтобы те разрушили храмы, осквернили русских дев, поставили в центре Москвы семисвечник вечной Хануки, в чем признаюсь и каюсь, и готов в каменоломнях искупать вину, добывать камень для ремонта памятника на Мамаевом кургане «Родина-мать зовет»… Написали?.. «Этим письмом отрекаюсь от дьявольских заблуждений, именуемых «либеральной империей», от безумной мысли стать Президентом России. Прошу посадить Чубайса на электрический стул, подключив всю мощь атомных электростанций. А из кожи Абрамовича прошу сделать футбольный мяч, чтобы национализированная команда «Челси» могла пинать его на стадионе «Локомотив»… Написали?.. «А еще, имея возможность много думать и чувствовать, я в корне изменил мировоззрение и стал коммунистом. Прошу принять меня в члены КПРФ, которая нуждается в обновлении, и которую вместо Дышлова могу спокойно возглавить…» Написали?.. Теперь подпись, число… Хорошо…
Стрижайло видел, как с каждым написанным словом уменьшается Маковский. Съеживается его тело. Ноги отрываются от пола и свешиваются со стула. Пальцам все труднее сжимать ставшую тяжелой ручку. К концу покаянного письма он превратился в едва различимого гнома, что присел с края бумажного листа, выронив пишущий инструмент. Потрошков действовал продуманно, ловко, в согласии с законами природы, по которым ничто не исчезает в мире, но лишь меняет размер. Пережив пору расцвета и доминирования, под воздействием вредных условий, вид уменьшается настолько, что становится почти незаметным. Так гигантские ящеры не исчезли, но превратились в крохотных ящериц, живущих в корнях травы Стрекозы-исполины, затмевающие солнце в каменноугольных лесах, превратились в невесомых прозрачных стрекозок. Великаны Бамиана, от голоса которых низвергались лавины и осыпались ледники, измельчали настолько, что стали современными людьми. Олигархи, однажды появившиеся в России, уже не исчезнут, но станут столь бедными и мизерными, что над ними возьмут шефство бомжи, — станут показывать их крохотные голые тельца в переходах метро и выклянчивать у прохожих милостыню.
С этим открытием из области теории эволюции Стрижайло покинул «Матросскую тишину», зная, что назавтра все газеты мира напечатают историческое отречение.
Глава двадцать восьмая
Страдания Дышлова, причиной которых был он, Стрижайло, страдания Маковского, подведенного к последней черте его же, Стрижайло, ухищрениями, породили не радость, не упоение успехом, не злорадное торжество над поверженным противником, но страдание, мучительное сомнение, чувство того, что прежде ему было неведомо и, по-видимому, именовалось грехом. Привносило в его жизнь небывалую муку, намного превышавшую телесную боль. Это был вид психического заболевания, разрушавший таинственные, управлявшие жизнью системы, которые одной своей частью помещались в Стрижайло, а другой управляли мирозданием. Повреждение этих систем в результате совершенного Стрижайло греха нарушало ход светил, космические закономерности, грозило уничтожением бытия. Страдание Стрижайло было страданием Мироздания, страданием Бога, и это было невыносимо.
И как результат неутихающей муки, явился рост «второй души», «второго гена», прежде задавленного и поверженного, напоминавшего слабый голубой фитилек, над которым возвышался, грозно извивался огненно-красный червь. Теперь же этот «второй ген» возрос, наполнился золотым блеском, приобрел упругость спирали, которая своим встречным вращением противодействовала господству красного вихря. Их противоборство, схватка двух вихрей, двух встречных вращений приводили к остановке жизни. Два волчка, алый и золотой, стремительно вращались в разные стороны, приводя к неподвижности. Жизнь остановилась, но при этом стремительно таяла, расходуя себя в этом встречном кружении.
Он лежал на диване с закрытыми глазами, и ему казалось, что в его груди скачут, грызутся, бьют друг друга копытами два коня, — пылающе-алый и светоносно-золотой, — их оскаленные ржущие головы, развеянные хвосты и гривы, секущие копыта. Вьются, сплетаются в раскаленный клубок, убивают друг друга, источая пульсирующее красно-рыжее зарево, и его грудь, как поле битвы, сотрясается от ударов жестокой схватки.
Это было невыносимо. Требовалось развести в разные стороны эти безумные вихри. Погасить раскаленные полюса, между которыми пульсировала «вольтова дуга» замыкания, пылало ало-золотое зарево, где плавилась и сгорала жизнь.
Испытанным средством было вожделение. Пробуждение похоти, которая давала выход сгусткам жизненной плазмы, освобождала плоть от неразрешимых противоречий, окунала в землю молнию безумного электричества. Женщина была громоотводом, куда улетали разрушительные заряды, тонули кошмарные фантазии, рассыпались невыносимые для разума загадки, гасли неопознанные, прилетавшие из других миров объекты. Женщина была «черной дырой», куда мужчина сбрасывал обременительную субстанцию, побуждавшую его стать сверхчеловеком. Стрижайло вознамерился прибегнуть к испытанному средству спасения, — решил разбудить в себе похоть.
В глубине кабинета находился шкафчик из карельской березы, — вместилище драгоценной коллекции. В нем хранились сувениры любви, фетиши любовных услад, охотничьи трофеи, добытые в страстных гонах, хитроумных засадах, смертельных поединках. За каждым фетишем присутствовала женщина, — ее обнаженное тело, блеск оскаленных зубов, влажная краснота языка, рассыпанная грива волос, белая, попавшая в свет лампы нога, розовая, окруженная тенями грудь. Если коснуться фетиша, прижать к губам кружевной бюстгальтер, изящную остроносую туфельку, гибкий, охватывавший талию поясок, то мгновенно явятся их обладательницы. Ноздри задрожат от жарких запахов. Слух наполнится стонами, шепотами. Сердце забухает, загрохочет в груди, перегоняя кровь из больной головы, где тут же станут умирать и чахнуть неразрешимые вопросы бытия, — в пах, где начнет взрастать упрямый стебель, выше и выше, становясь гигантским деревом, в поднебесной кроне которого сидят волшебные птицы с павлиньими перьями и золотыми глазами.
Предвкушая сладострастные переживания, Стрижайло поднялся с дивана и стал приближаться к шкафчику. Так, должно быть, восточный султан приближается к резным дверям гарема, где в опочивальне, под прозрачными балдахинами, чутко дремлют пленительные наложницы, обожаемые жены, очаровательные полонянки, готовые проснуться от шороха, окружить повелителя своей прелестной наготой.
Он отворил янтарные створки. Приоткрылась темная глубина, где слабо светлели принадлежности дамского туалета, брелки и цепочки, оброненные пуговицы и забытые брошки. Были готовы превратиться в их обладательниц, опьянить Стрижайло горячей белизной, русалочьим смехом, прикосновением теплых губ и нежных пальцев. Но из темной глубины, как из жуткой расщелины, вырвались фурии, неистовые амазонки, косматые разъяренные ведьмы. Стали носиться по комнате, ударяясь о потолок и о стены. Цеплялись за люстру, кидались на Стрижайло, норовя вцепиться отточенными когтями. Поволокли на диван, прикручивая ремнями. Забивали ему рот душными волосами, сдирали с треском одежду, брызгали в глаза ядовитой слюной. Его кабинет превратился в адскую катакомбу, в камеру пыток, где он получал воздаяния за совершенные грехи. Все женщины, с которыми он прелюбодействовал, вовлекал в распутство, терзал своей похотью, явились к нему, чтобы мстить.
Разъяренная поп-звезда, озаренная огнями рампы, с волосами, похожими на гриву кобылицы, плеснула ему в пах ковш кипятка, отчего покрылись волдырями его срамные места, и ошпаренная плоть вырвала из него нечеловеческий рев боли, от которого поп-звезда хохотала, обнажая свои вставные фарфоровые зубы.
Дама из «Фонда Карнеги», обычно аристократическая, с манерами английской леди, теперь напоминала разъяренную самку шакала. Хрипела от ненависти, выкрикивала сквернословия, сбрасывала с языка желтую зловонную пену. Ухватила тяжелый молоток и с размаху ударила по воспаленному семеннику, разбивая всмятку, так что брызнула кровь, смешанная с незрелым семенем. Стрижайло на мгновение потерял сознание, которое вернул ему адский вопль торжества, излетевший из дымной пасти высокопоставленной дамы.
Телеведущая, управляющая основными инстинктами, обычно похожая на изумленную ангорскую кошу, теперь была сущей ведьмой. Выгнула горбатую спину, рассыпала седые, полные перхоти волосы, колыхала высохшими, как кожаные чехлы, грудями, скрежетала желтыми зубами. Держала над Стрижайло шипящий бенгальский огонь, милую сыпучую звездочкою. Когда звезда прогорела, оставив красную раскаленную проволоку, ведьма ввела ее в канал, из которого Стрижайло извергал порочное семя. Боль, которую он испытал, была такова, что он взорвался ревом, затрепетал жуткими конвульсиями, попытался разорвать стягивающие его ремни, за что получил от телеведущей оглушающий удар под дых.
Торжествующую ведьму сменила маленькая, скромная, как улитка, писательница. Вкрадчиво, словно сестра милосердия, подоткнула под Стрижайло простынку, взяла тонкий блестящий скальпель. Приговаривая: «Ах, ты мой масенький, мой шалунишка», взрезала ему детородную плоть по всей длине, как разрезают огурец, и как огурец же посыпала солью, складывая рассеченные половинки. Стрижайло издал звук, с каким в бурю падают столетие дубы. Звук был столь ужасен, что обитатели дома замерли, прислушиваясь в тектоническому трясению. А писательница, как скромный слизнячок, отползла в сторонку, высовывая из ракушки рогатые антенки.
Банкирша, соблазненная им на фуршете в «Президент-отеле», пополнившая коллекцию фетишей черной остроносой туфлей фирмы «Габер», теперь орудовала этой туфлей. Засовывала отточенный, с металлической набойкой каблук в нежное место среди ягодиц. Каблук проникал в сокровенную глубину, раздирал чувствительные оболочки. Стрижайло хрипел от боли, умолял о пощаде. Но вслед за каблуком в него погружалась вся туфля, а вместе с ней и нога, по щиколотку, по колено. Банкирша поднимала его на могучей ноге, вращала, как циркачка. Туфля высверливала в нем жуткую воронку боли, от которой он терял рассудок.