Часть четвертая. «Мельник» 11 глава




 

Стрижайло наблюдал состязание по телевизору и на время так увлекся смехотворным идиотизмом президентских дебатов, что даже возрадовался, когда самые нетерпеливые из населявших его душу демонов, устремилась наружу, чтобы принять участие в сатанинском действе. Приняв образ нетопырей и ушанов, с перепончатыми крыльями, с огромными восхищенными глазами, бесовские твари носились над полем брани, приветствуя писком каждую затрещину, которой награждал Петросян Задорного, каждый тумак, который получал в упругую попку Жванецкий. Да и нельзя было равнодушно взирать на эту потасовку юмористов, сводивших мелкие корпоративные счеты.

Внезапно картинка на экране пропала. Через секунду возникла другая, — огромный, переполненный зал рок-фестиваля, метущиеся лазерные вспышки, остервенелая группа, где лохматый ударник лупил в барабан, гитарист ошалело мотал немытыми патлами, пианист, лысый, с черной бородой Карабаса-Барабаса, впивался костлявыми пальцами в клавиши. Юноши в зале вскидывали вверх кулаки. Множество девушек, встав с места, сомнамбулически раскачивались, качая над головой руками, полузакрыв глаза, испытывая несравнимое наслаждение, будто к их эрогенным зонами прикасались нежным хвостиком куницы.

Внезапно Стрижайло увидел Фатиму Бен Ладан. Она стояла среди других девушек, лунатически закрыв глаза, мерно колыхая обнаженным животом, на котором трогательно, как поплавок, всплывал и пропадал темный пупок. Ее сильные груди облекал шелковый, раскрашенный цветами и листьями лифчик. Вьющиеся волосы рассыпались по смуглым голым плечам. Бедра украшал нарядный пояс, весь усыпанный мигающими разноцветными лампочками, которые, казалось, воспроизводили своими миганиями жаркую музыку, вращение девичьего живота, биения ее опьяненного сердца. Пальцы, усыпанные кольцами, ухоженные, с красивыми ногтями, перебирали восточные четки, — жемчужны, нанизанные на нить, сходившиеся к нарядному, бирюзового цвета, шарику.

Стрижайло вглядывался в лицо девушки. Утонченная, с длинными бровями, огромными ресницами, оттенявшими закрытые веки, она казалась спящей и видящий дивный сон. Она видела халифат от теплых изумрудных морей, в которых рождался жемчуг, до ледовитого иссиня-черного океана, вдоль которого шли вереницей белые медведи. Из золотых песков, из цветущих садов, из еловых таежных дебрей, из сиреневых тундр поднимались минареты мечетей, искрились изразцы медресе, и люди, разных рас и наречий, славили всевышнего Бога, научившего их устами святого Пророка, праведно жить, умирать. Тело девушки, исполненное прелести и красоты, источало цветение молодости, обещало всякому, кто его созерцал, земные наслаждения и услады. Но лицо было одухотворено неземной мечтой, озарено несбыточной надеждой на исполнение вещих пророчеств о временах, когда люди соединятся в единый вселенский народ, создадут единое земное царство, в котором будет царить добро, и каждому в душу будет смотреть любящий лик верховного правителя и божества. Ради этой мечты она когда-то хотела вступить в партию «Сталин». Ради нее же теперь она поступила в услужение к сильным суровым людям, научившим ее исполнять ритуальный танец живота, означавший единство Вселенной, носить мигающий «пояс Шахеризады», напоминающий детскую новогоднюю елку, перебирать жемчужные четки, где каждая жемчужина означала священную мысль, и пальцы, перебирая теплые ядрышки, все ближе подбирались к бирюзовому заветному шару.

Стрижайло заворожено следил за ее смуглыми перстами, перебрасывающими по нитке ядра жемчуга. Вот осталось четыре, три, две жемчужины. Пальцы нежно коснулись последней, перекинули ее вдоль нити, сжали бирюзовое зерно.

Раздался ужасный взрыв. Слепящая вспышка распространилась по залу, расшвыривая и испепеляя пространство. Летели обрубки ног, кровавые ошметки тел. Перевертывались горящие кресла. Пронеслась оторванная, продолжающая петь голова солиста с желтыми оскаленными зубами и развеянными горящими волосами. Желтой кометой промчалась раздавленная гитара. Повсюду кричали, стонали, падали. Ползли, поддерживая разорванные животы. Волочили перебитые конечности. Дым, кровь, непрерывный визг и стенание, среди которых, не разрушенная взрывом, работала телекамера, показывая то убитого, с мучительной улыбкой юношу, то ободранную, кровоточащую девушку. И среди горящих полов, разбегающихся людей камера вдруг остановилась на поломанном, со струйками дыма, кресле, где лежала оторванная кисть руки, сжимавшая жемчужные четки.

Уже через несколько минут в новостной программе передавали о совершенном террористическом акте, о «чеченском следе», о сотнях убитых и раненных. Показывали мужественных пожарных, спасателей, работников ФСБ, и среди них — деятельного, властного Потрошкова, раздававшего приказы, ликвидирующего последствия ужасного взрыва. И не было нигде Человека-Рыбы, не было обещанной потехи, шутих, фейерверков, а было злодеяние, кошмар, преступление. И в опросах, что делали репортеры у прохожих на улицах, звучало: «Где Президент? Почему он не обеспечивает нам безопасность?»

Стрижайло тщетно пытался дозвониться до Человека-Рыбы. Тщетно пытался поймать по телефону Потрошкова. Только под вечер их соединили:

— Это ужасно… — услышал Стрижайло измученный голос Потрошкова. — Ужасная ошибка… Вместо холостых зарядов положили настоящий фугас… Будем искать виноватых… Где господин Рыба, не знаю… Забился в тину… Об одном тебя прошу, дорогой, продолжай дебаты… Мы не должны идти на поводу обстоятельств… Будем сражаться за наше будущее… Ведь у всех у нас есть дети, — и на этом мимолетном замечании их разговор оборвался. Стрижайло остался наедине со своими страхами и подозрениями.

 

Однако, приближались дебаты между второй парой претендентов, — аграрником Карантиновым и выдвиженцем либерал-демократов Золушкиным. Формат передачи «Дай в глаз» по-прежнему казался наиболее подходящим для дискуссии. Телеведущий Соловейчик, искусный стравливатель, начинавший, как устроитель собачьих и петушиных схваток и боев без правил, опять был в центре общественного внимания. Во время прошлых дебатов бронежилет не уберег его от перелома бедра, а хоккейная маска не защитила от сотрясения мозга. Поэтому теперь поверх модного фрака он надел рыцарский доспех ХVI века и напялил танковый шлем времен Второй мировой войны, не раз спасавший танкиста вермахта при ударе о броню «тигра».

В качестве народных болельщиков были приглашены рыбаки подледного лова, литейщики завода «Серп и молот» и отставные чекисты-андроповцы. На скамейке экспертов расселась интеллектуальная элита, безупречная в оценках и утонченных вкусах. То были — киновед Дондурей, режиссер Дыховичный, драматург Радзинский, критик Вульф, чье очаровательное косноязычие дополнялось незаурядностью ума, академик Капица и литературовед Мариетта Чудакова, вполне оправдывающая свою фамилию непрерывными экстравагантными выходками.

Гонг, чем-то напоминающий удары Биг Бена, ознаменовал появление на ринге Карантинова. Это был истинный денди. Его одежда не подпадала под стереотипы «высокой моды» для аристократов, но поражала изяществом и той небрежностью, какую могут позволить себе лишь принцы крови. Это и был истинный принц Чарльз, благожелательный, снисходительный, в черном фраке, где одна фалда была намного длиннее другой. Белую манишку украшал фиолетовый артистический бант, а в золотистые, прекрасно причесанные волосы был вколот гребень с сапфиром. Он раскланялся и стал в стороне, воплощение благородства, знатности и независимости.

Последовали новые звоны, похожие на удары в рельсу, какими в зоне сзывают на работу зэков. Под звуки била вышел Золушкин, косолапый, сутуля спину, опустив до земли могучие руки, поглядывая из-под косматых бровей диковатыми, близко посаженными глазами. На нем были галифе, тельняшка, малиновая блуза, подаренная телеведущим Дибровым. На ногах, загибая носы вверх, красовались турецкие чувяки времен геноцида армян. Нагло ухмыляясь, повернулся спиной к залу, и все увидели, что на ягодицах в галифе был сделан широкий вырез и тусклым металлом отсвечивал титановый зад.

В рыцарском доспехе, с жестяной трубой, возник Соловейчик, своим видом создавая впечатление средневекового турнира, на котором роль Прекрасной дамы играла Мариетта Чудакова.

— Итак, продолжаем состязание самых влиятельных и отважных политиков, рискнувших составить конкуренцию нашему Президенту, — загудел из глубины железных масс Соловейчик, как если бы он был Диогеном, сидящем в бочке. — Жребий открыть дебаты выпал уважаемому аграрнику Карантинову, известному своими коммунистическими взглядами. Хотелось бы услышать, господин, или, правильнее, товарищ Карантинов, вашу критику программы оппонента и собственную положительную программу, поверив в которую, народ сделает вас Президентом. Прошу, — и он отступил в дальний угол и встал, похожий на экспонат музея готики.

— Называйте меня просто — Чарльз, — мило, снисходя с высот аристократизма до вульгарного Соловейчика, произнес Карантинов, слегка покашливая в ладонь, которую облегала белоснежная перчатка. Другая перчатка была небрежно заткнута за кушак. — Что до критики оппонента, я перенесу ее на весь тот уклад, из которого вышел уважаемый мною господин Золушкин, вовсе неповинный в том, что родился в корыте, рос в сарае, а мужал и набирался разума в мордовской колонии строгого режима. — Открытость и благожелательность тона сделали свое дело. Рыбаки подводного лова перестали насаживать мотыля на мормышки, литейщики «Серпа и Молота» оторвались от чтения библии, чекисты-андроповцы, помнящие вклад Карантинова в восстановление памятника Дзержинскому, сдержано зааплодировали. — Я могу упрекнуть господина Золушкина, членов его почтенной фракции и тех граждан, кто поддерживает их на выборах, в недостатках хороших манер. Они нарочито делают вид, что чужды правил хорошего тона. Например, излюбленная манера их талантливого лидера — схватить за волосья какую-нибудь даму и волочь ее вдоль рядов в Государственной Думе, покуда из бабы ни хлынет вода. Еще огорчает манера их лидера, — проходя вдоль рядов, харкнуть какому-нибудь депутату в морду. Что-то в этом есть от верблюда, от «кэмел», не правда ли? Еще они все дурно выражаются, и если бы мне пришлось записывать фразы, которые позволяют себе господин Золушкин и его коллеги по партии, то получились бы одна азбука Морзе. Кстати, принцесса Ди, по которой продолжает скорбеть мое сердце, только раз в жизни позволила себе употребить матерное слово, когда королева-мать окончательно ее достала. Старуха кого хошь доведет…

Произнесенная негромким голосом речь произвела самое благоприятное впечатление среди экспертов.

— Поосто очааватейно, пьеесно и оигенайно… — восхитился критик Вульф. Драматург Радзинский сардонически хихикнул, вырвал из ноздри волосок и пустил по ветру. Академик Капица поймал волосок, положил под микроскоп и произнес: «Очевидно, но невероятно. Волос из паха носорога». Мариетта Чудакова достала средневековый японский веер и стала подавать условные знаки сталеваром «Серпа и Молота», среди которых у нее были знакомые. Киновед Дондурей вынул из своего уха нос режиссера Дыховичного и попросил не мешать слушать.

— Перехожу к позитивной части моей программы, — Карантинов, благородный, аристократичный, повторяя в чем-то телеведущего Молчанова, когда тот, в расцвете своего дарования, приглашал в передачу «До и после полуночи» обнищавших великих князей, ставших куртизанками баронесс, незаконных детей принцев крови, и от передачи вкусно пахло старым сундуком, где истлевали корсеты и кружевные панталоны столетней давности. — Я хочу выступить с единственной общенациональной инициативой, о которой так талантливо говорила литературовед Мариетта Чудакова. Мы должны в кратчайший, отпущенный нам историей срок благоустроить все туалеты России, ибо их вид и внутренне содержание отбрасывают нас к середине ХIV века, в то время, когда Европа стремительно приближалась к ватерклозету. Мы должны утеплить, облагородить и обезопасить наши отхожие места, особенно те, что вынесены на улицу за черту города или в Заполярье, а так же являются местом общего пользования в казармах, колониях и университетах. Необязателен евроремонт, но хотя бы побелка, господа! Хотя бы побрызгать их одеколоном «Жириновский»! Хотя бы снабдить переносными фонариками, с помощью которых заблудившиеся могут подавать сигналы бедствия. Уловив эти сигналы спасатели Шойгу вызволят попавших в беду, когда температура на улицах минус тридцать градусов, или, скажем, паводок, или сход лавин. К слову сказать, принцесса Ди всегда пользовалась карманным фонарикам. Бывало, подстережет в темных коридорах Букингемского дворца королеву-мать, приставит зажженный фонарик к своему подбородку и таким образом изобразит привидение. Королева-мать начинает визжать, и это, как вы понимаете, налагало отпечаток на их отношения…

Соловейчик, поддавшись обаянию услышанного, вышел из своего безопасного угла. Гремя доспехом, приблизился к Карантинову, желая обнять. Но неожиданно Золушкин ринулся вперед, разевая гневную пасть:

— Слышь, братан, ты охуел? — эти слова были обращены к сопернику. — На понт не бери!.. Мы, в натуре, с понятиями!.. Мы с пацанами таких гномов в жопу ебли конкретно!.. Мужики, — обернулся он к залу, — он вам репу чешет!.. Никакой он не Чарли Чаплин, а Тарантино, аграрник вшивый. Он в деревне с козой живет, ее назвал Ди!.. — Золушкин разодрал на груди тельняшку, и все увидели синюю наколку: «Владимир Вольфович, ты сокол». Это было нарушением этикета, попранием благородных манер, игнорированием правил хорошего тона. Аристократы не прощают подобного, особенно в присутствии дам, одна из которых, Мариетта Чудакова, прятала за веером свое очаровательное испуганное лицо. Карантинов разбежался, обогнул рыцаря в доспехе и что есть мочи врезал в лоб ненавистному хаму. Тот перевернулся, отлетел и ударил титановым задом в средневековый доспех Соловейчика. Раздался звон, — два металла, две исторические эпохи, две технологии встретились в этом столкновении. Доспех сплющился и больно зажал Соловейчика. Титановый зад сиял, как летающая тарелка, наводя ужас на зрителей и одновременно порождая восторг.

— Непоутоимо, воушебно, — ахал критик Вульф. Драматург Радзинский хохотал сардонически, делал себе щекотку подмышками, изображая «гримасу истории». Киновед Дондурей плакал от избытка чувств, — полез в карман, чтобы достать платок и вытереть слезы, но вытащил дохлую мышь. «Очевидно, но невероятно» — изумлялся академик Капица, наблюдая, как Дондурей вытирает слезы мертвой мышью. Режиссер Дыховичный вставил нос в ухо Мариетты Чудаковой, и та трепетала, как цветок, к которому прилетела колибри.

— Позитивную часть программы!.. — выкрикивал из доспеха Соловейчик, требуя, чтобы Золушкин вел дебаты по правилам. — Где ваш позитив? — доспех сжимал его, лишая голоса, и его писк воспринимался Золушкиным, как оскорбление. Разбежался и с полуоборота саданул титановым задом, так что Соловейчик превратился в тонкую прокладку между двумя слоями листовой стали.

Зал больше не мог оставаться в стороне от происходящего. Не было равнодушных. Рыбаки подводного лова кинули блесны, цепляя за нижнюю губу чекистов-андроповцев. Литейщики завода «Серп и Молот» отбросили библии, достали кувалды и кинулись на защиту чекистов. Мариетта Чудакова бурно дышала, обмахиваясь веером, чувствуя, как нос Дыховичного все глубже проникает в ее чувственную плоть. Карантинов фехтовал легкой шпагой, уклоняясь от ударов титанового слитка, слышались его английские возгласы, звяк металла, свирепый рык Золушкина: «Вольфыч, добить гада или сделать инвалидом детства?». Литейщики кувалдами пытались вернуть средневековому доспеху первоначальную форму. Сплющенным листам придавали вид куба, сферы, цилиндра, раскатывали в плоскость, протягивали в стальную проволоку. И какую бы форму ни принимал многострадальный металл, из-под кувалд слышался писк Соловейчика: «Граф Монтекристо был отчаянный забияка и дуэлянт… Однажды он вызвал на дуэль писателя Александра Дюма… Дрались зонтиками на вершине Эйфелевой башни… Обоих сдуло ветром… С тех пор вошли в обыкновение схватки писателей с героями их произведений… Примером тому Фандорин…» Удар кувалды заставил его замолчать, но не надолго. Что вызвало изумление у академика Капицы: «Очевидно, но невероятно. Кувалдой его не взять».

Все гремело, звякало, искрило. Источало дым, напоминало металлургический цех, где множество людей дружно трудились над железной поковкой, изготовляя из нее то ли щит, то ли меч.

 

Стрижайло наблюдал схватку по телевизору, высасывая из стакана охлажденные виски. Он увлекся. Ему нравилась метафора происходящего, напоминавшая гениальные кадры Эйзенштейна из «Александра Невского», когда звякающие доспехи псов-рыцарей уходят под лед. Лед был в стакане виски. Доспех был в студии «Останкина». Эйзенштейн был еще дальше и не мог претендовать на авторские права. В чудесному опьянении Стрижайло видел, как населявшие его душу демоны вылетают на свободу, принимают образ разноцветных попугаев и с отчаянными криками носятся над полем битвы, сверкают радужным оперением, норовят клюнуть то Мариетту Чудакову с торчащим из уха странным предметом, то чекиста-андроповца, вытаскивающего крючок из губы. Стрижайло было хорошо, как прежде. Он художник. Если угодно, он создал римейк Эйзенштейна. Если угодно, — римейк Пикассо с его «Герникой», где Соловейчик похож на обезображенную лошадь — жертву войны, и одновременно на саму войну, погубившую лошадь.

Внезапно картинка на экране погасла, сменилась другой. Возник знакомый стеклянный объем аэропорта «Домодедово». Залы ожидания. Стойки для регистрации. Рестораны, бары, многолюдье. Приятно-мелодичный голос приглашал пассажиров на посадку. Диктор ненавязчиво и элегантно рекламировал сервис аэропорта, удобства и безопасность полетов, страны и континенты, куда уносятся белоснежные лайнеры с эмблемами авиакомпаний мира. Телекамера показала стойку регистрации пассажиров, оживленную очередь, улетающих на отдых в Турцию россиян. Среди очаровательных женщин, успешного вида мужчин Стрижайло вдруг увидел знакомое лицо, — чеченка Асет, что взяла себе имя телеведущей «Страна и мир», та, которую он видел в подмосковном оздоровительном лагере. Она была вся в темном, голова замотана в тугую, до бровей, повязку. Прекрасные длинные, как у лисицы, зеленые глаза жарко блистали. В одной руке она держала авиабилет, а другой перебирала жемчужные четки, на которых драгоценно блестело зерно темно-зеленой яшмы.

Голос диктора убеждал летать из аэропорта «Домодедово», который позволял перенестись из мглисто-простудной, мартовской Москвы к белоснежным пляжам Анталии, к лазурным теплым морям. Казалось, нельзя было устоять и не полететь, когда умная телекамера показывала просторный салон самолета, обворожительных стюардесс, разносящих фруктовые соки, улыбающихся пассажиров, — жизнелюбивого пухлого ребенка с большой целлулоидной куклой, молодую пару с обручальными кольцами, совершающую свадебное путешествие, чопорного, снисходительного бизнесмена. Среди пассажиров, нетерпеливо ожидающих взлет, — снова Асет, длинноглазая, страстная, преисполненная таинственной, горькой силы, перебирающая жемчужные четки. Ее лицо, угрюмо-прекрасное, завораживало Стрижайло. Хранило в себе какую-то больную тайну. Быть может, ее жених погиб в отряде горских повстанцев под огнем русской артиллерии. Или брат был схвачен во время бесчисленных «зачисток» и бесследно исчез. В ее лице не было мстительности, а устремленность куда-то ввысь, где ждали ее любимые, и куда она должна взлететь на этом огромном крылатом лайнере.

Голос диктора провожал самолет в небо, желал пассажирам счастливого полета. Камера, словно она летела вослед самолету, показывала удаляющийся фюзеляж, разведенные крылья, необъятную синеву. В этой синеве, заслоняя самолет, возникла белая вспышка. Превратилась в красно-рыжее огненное облако с кудрявой копотью, из которой падал длинный липкий огонь, черные ошметки.

В том месте, куда они падали, их уже поджидали пожарные машины, спасатели в оранжевой униформе. Переворачивали листы обгорелого алюминия, клали на носилки остатки тел. На грязной земле, среди растаявшего снега лежала целлулоидная, с раскрытыми глазами кукла. На остроконечном куске металла, окруженные ядовитыми струйками дыма, висели мусульманские четки с зеленым зернышком яшмы.

И опять не было Человека-Рыбы. И опять повсюду мелькал деловитый, энергичный Потрошков. И опять прохожие на московских улицах ужасались, винили Президента, требовали суда над чеченцами, над хозяевами аэропорта, над силовиками и даже над самим Президентом.

К вечеру Стрижайло связался с Потрошковым:

— Опять перепутали?.. Опять случайно заложили фугас?.. — орал он в трубку, — Вы преднамеренно убиваете людей!.. Отказываюсь с вами сотрудничать!..

— Заткнись, сука, — прозвучал жестокий голос Потрошкова. — Ни хера не смыслишь в делах государства. Политолог от политика отличается так же, как «Ваше Превосходительство» от «Вашего Величества». Будешь делать, что прикажу. А то пойду в лабораторию и выкину на хер из банки твоего головастика, пусть извивается на полу и дохнет без кислорода… Ну ладно, ладно, шучу… Вторые дебаты прошли блестяще. Приступай к третьим, последним. И впрямь «Смех и слезы»… — Последовал тихий смешок и следом влажный всхлип.

 

Глава тридцать вторая

 

Стрижайло чувствовал, как приближается что-то ужасное, — огромное и кровавое. И он был частью этого ужасного, — огромного и кровавого. Это ужасное касалось Москвы, России, всей земли. Землю забинтовывали в красные хлюпающие бинты, сквозь которые булькало, вздувалось, сочилось. Ему снились кошмары. Из мглы надвигалась большая целлулоидная кукла с выпуклыми голубыми глазами. Ее тело становилось мягким и зыбким, в голове открывались розовые нежные жабры, вместо ног извивался гибкий пятнистый хвост, и это был его сын, помещенный в стеклянную банку. Он хотел обнять банку, но руки его погружались во что-то пушистое и пернатое, и это было чучело Сони Ки, покрытое опереньем полярной совы. Он бежал от этого чучела, петляя в соснах, отталкиваясь от земли, поджимая ноги, которые превращались в стойки шасси. Он был самолет, ровно, мощно летящий в морозной синеве. Чувствовал, как у него в фюзеляже, в выпуклом животе, заложен заряд. Нежные женские пальцы двигались по жемчужным четкам, приближаясь к янтарной светящейся ягоде, нажимали ее. Заряд взрывался, распарывал ему брюхо, и оттуда сыпались какие-то книги, какие-то бронзовые канделябры, гербовые печати, и среди этих ворохов возникала Мариетта Чудакова. Голая, неистовая, оседлала литейщика с завода «Серп и Молот», погоняя его мозолистыми крепкими пятками.

Он просыпался с криком и лежал с грохочущим сердцем. Понимал, что погиб. Было неоткуда ждать избавления. Бабушка, единственное, любившее его существо, была в плену у березы, существовала безгласно в сплетении древесных волокон. И его удел, — слепо и тупо, с покорностью раба, выполнять приказанья Потрошкова, который накинул ему на шею веревку и тянет куда-то, в красный дымящийся омут. Над омутом — крохотные разноцветные лампочки, как елочная гирлянда.

 

Третья пара претендентов, вступавших в дебаты, состояла из очаровательной, хрупкой Хакайдо и спикера Совета Федерации. Соловейчик, в гипсе, в шейном корсете, под капельницей, выехал на инвалидной коляске, дуя в клаксон.

— Господа, — игриво рассказывал он, — как известно, знаменитый русский преобразователь Столыпин был большой насмешник и забияка. Как-то раз, встретив Плеве, он намеренно назвал его Струве, за что и был вызван на дуэль, которая не состоялась благодаря вмешательству Витте…

На этот раз зал наполняла публика, приглашенная с «Площади трех вокзалов», — торговцы наркотиками из Таджикистана, русские беженцы из Казахстана, поморы с Терского берега, несколько старушек-блокадниц из Петербурга. Скамейку экспертов занимал цвет литературы. Бок о бок, похожие на выводок тетеревов, сидели — Сорокин, Пелевин, Акунин, Виктор Ерофеев, Татьяна Толстая, Дмитрий Быков.

Все недавно вернулись с Франкфуртской ярмарки, где случился небольшой конфуз — Татьяну Толстую и Дмитрия Быкова поселили в одном номере, и Быков выходил к обеду в шелковом халате Татьяны Толстой, а та совсем не появлялась из номера, ссылаясь на мигрень.

Хакайдо впорхнула на ринг, опоясанная самурайским мечем, с осиной талией, в черном трико, в черной накидке, на которой ярким шелком был вышит портрет ее брата «Япончика». Выхватила меч, описала в воздухе сверкающий вензель и воткнула клинок перед самой инвалидной коляской, так что Соловейчик затрепетал, не спуская глаз с белой сияющей стали.

Спикер вбежал на ринг, высунув красный влажный язык, мордатый, щетинистый. Его тело облегала стеганая попонка, какие носят благородные спаниели, хозяева которых заказывают собачьи туалеты у модельера Альбани. В передних лапах он нес нефритовое блюдо с виагрой. Добежав до коляски, поднял заднюю лапу и побрызгал колесо, оставляя пахучую метку.

— Дамы и господа, — возгласил из инвалидной коляски Соловейчик, как если бы приглашал посетить травматологический пункт. — Наши дебаты, наши схватки бультерьеров, наши петушиные бои без правил продолжаются. И сейчас со своей критикой нынешнего правления, со своими идеями по совершенствованию нашей жизни выступит обворожительная Хакайдо, дивная, как ветка сакуры, теплая и терпкая, как рюмка сакэ, бурная, как цунами, лучезарная и недостижимая, как гора Фудзи, — так приветствовал Соловейчик восточную красавицу, не выходя за пределы своих представлений о Японии.

Хакайдо смиренно поклонилась, сложив молитвенно руки. Схватила самурайский меч, острый, как безопасная бритва, и единым взмахом сбрила спикеру часть щетины, из-под которой проявилась розовая сытая щека, вскормленная на виагре. Такое начало вызвало в зале оживление. Таджики-наркоторговцы закурили травку. Поделились косячками со старушками-блокадницами, и те, курнув, стали негромко читать стихи Ольги Бергольц. Беженцы из Казахстана протягивали Соловейчику виды на жительство, умоляя не выдворять их из страны. Поморы Терского берега, в большинстве своем староверы, стали петь по крюкам псалом, где патриарх Никон назывался Антихристом.

— Я понимаю, как трудно мне, восточной женщине, воспитанной в японских традициях, снискать расположение у граждан страны, от былого могущества которой остался только «о, великий, могучий русский язык». Я вынуждена вести дебаты на языке, который впервые услышала в тринадцать лет, когда потеряла невинность с одним заезжим русским мореплавателем. Утомленный любовным экстазом, он произнес: «Суши весла». Я же подумала, что он хочет есть и, как была в одних носочках, побежала готовить ему «суши».

Это было сказано специально для экспертов. Писатели, в основном, филологи, привнесшие в русскую литературу, взамен смысла и истины, блестящее знание синтаксиса и орфографии, заерзали на скамье. Сорокин дал понять, что он бременен новым романом, и Пелевин стал тотчас же делать ему УЗИ матки. Татьяна Толстая слегка подвинулась и вытеснила Дмитрия Быкова с лавки, тот упал на пол, но тут же вскочил и пересел к ней на колени. Акунин все это время любовался своими новыми, купленными во Франкфурте ботинками, в которых отсутствовали шнурки, и теперь, называя Виктора Ерофеева «шнурком», пытался продернуть его в дырочки своей немецкой обуви.

— Я представляю здесь интересы бизнес-элиты страны, которая дала и еще даст невиданный разгон всей русской жизни. Бизнес-элите страны в скором времени придется сесть в тюрьму, и я выступаю с критикой пенитенциарной системы России. Мой невинно-пострадавший брат Япончик сидит в «Матросской тишине» и посылает мне на волю малявы, из которых я могу судить об ужасном положении, в каком находятся недавние олигархи, а ныне узники казематов. К их числу относится олигарх Маковский, подвергаемый постоянным истязаниям. В процессе допросов у него изъяли глаз, сделали из него холодец и скормили ему самому, взамен же вкатили в глазницу стеклянное подобие глаза. Будучи соединенным с мозгом, оно позволяет следователям считывать мысли и добиваться признательных показаний. Два раза в неделю Маковского отдают на растерзание извращенцам-уголовникам, которые прозвали его «Матильдой». Ему в камеру наталкивают огромное количество блох и клопов, которые нещадно его кусают, а когда он хочет помыться, вместо мыла ему предлагают кирпич, а вместо воды слабый раствор серной кислоты. Его пытают ежедневным прокручиванием телепрограммы: «Как стать миллионером», одновременно сообщая об аресте счетов его компании «Глюкос», чье богатство перешло в собственность фирмы «Зюганнефтегаз». Библиофил, утонченный ценитель текстов Сорокина и Пелевина, знаток Татьяны Толстой и Дмитрия Быкова, страстный поклонник Акунина и Ерофеева, он получает распечатки выступлений лидера «Родины» Рогозина, где тот ужасным языком разгневанных масс требует смертной казни всем олигархам путем прилюдного изъятия сердца. Узнав, что Маковский с детства не любил русские народные сказки, следователи приносят ему в камеру чучело странного существа, — ни то женщины, ни то птицы, ни то рыбы, сопровождая показ чучела записями крика совы и рева изюбря. Похожим испытаниям подвергался в бруклинской тюрьме секретарь Союза «Россия — Белоруссия» Павел Павлович Бородин, но разве можно сравнить тюрьмы в странах с гражданским обществом с застенками тоталитарных режимов? Я призываю олигархов вложиться в благоустройство российских тюрем. Чтобы в них были сауны, турецкие бани, фитнес-салоны, культурно-оздоровительные центры, рестораны японкой кухни, ночные клубы, боулинг, серфинг, тайский массаж, прогулки на «феррари» с возлюбленной, встречи с любимыми писателями, теми, что украшают собой скамью экспертов, пока еще ничем не напоминающую скамью подсудимых…

С этими словами Хакайдо отступила на шаг, взмахнула мечом и сбрила щетину с другой щеки спикера, отчего тот, не утратив сходство с собакой, просто поменял породу, — из спаниеля превратился в бульдога.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: