Симпатии зала были на стороне необыкновенной женщины, совмещавшей в себе обходительность гейши и мужество самурая. Таджикские наркоманы проталкивали кокаин сквозь воспаленные ноздри до самой печени. Старушки-блокадницы перестали скрывать свой возраст и оказались незатейливыми мошенницами средних лет, обраставшими ветеранскими льготами. Русские беженцы из Казахстана целовали землю Родины, распахнувшей им свои материнские объятия. Поморы Терского берега стали забрасывать невод в синее море, искусно обкладывая ячеей сидящих на лавке писателей. Среди последних царило необычайное оживление. Беременность Сорокина оказалась внематочной, и Пелевин бережно заталкивал крохотный, с горошину, плод обратно в матку. Акунину удалось, наконец, зашнуровать обувь, к несчастью, одним Ерофеевым два ботинка, и это мешало ему подняться. Дмитрий Быков отсидел колени Татьяне Толстой, легко перескочил ей на плечо, и так они сидели — Афина Паллада и сова на ее плече.
— А в чем, позвольте узнать, прекрасная иноземка, состоит положительная часть вашей программы? — любезно, насколько позволяли многочисленные переломы и вывихи, поинтересовался Соловейчик. — Нам в России, как хлеб, нужен позитив.
— Не стану лукавить, — скромно потупилась Хакайдо. — Еще недавно я полагала, что проблему «северных территорий» моя страна могла бы решить, используя царящую в России практику все вывозить из страны. Мне казалось, что силами Тихоокеанского флота, используя дешевую рабочую силу дальневосточников и бесплатный труд моряков, можно было бы перевести на Хокайдо два этих небольших острова, как вы перевезли в Америку свои золотовалютные запасы или переправили в западные университеты цвет отечественной науки. Однако, теперь более оптимальным мне видится другой вариант, так же основанный на вашей укоренившейся практике укрупнения регионов. Я не буду настаивать на присоединении Кунашира и Итурупа к Японии. Напротив, стану добиваться присоединения Японии к России, с включением ее в состав дальневосточного региона. У вас в России есть Смоленщина, Псковщина, Рязанщина, пусть будет Японщина. Когда мы сольемся, тем самым укрупнив регион, мы проведем референдум по отделению региона от России. Таким образом, Японщина станет самостоятельным государством, граничащим с Иркутской областью. Это и есть моя положительная программа…
|
Женщина виртуозно взмахнула мечом, извлекая из трепещущего металла и рассеченного воздуха мелодию самурайской песни: «Когда подует священный ветер…». Зал выслушал эту песню стоя. Таджики сосредоточенно кололись одноразовым шприцем, передавая его из рук в руки. Мошенницы предлагали беженцам из Казахстана за небольшую плату в кратчайшие сроки оформить российское гражданство. Поморы обложили писателей сетью и колотили веслами по воде, стараясь загнать в невод Татьяну Толстую, которая безмятежно нежилась в бирюзовых волнах, белея животом и грудью. Дмитрий Быков хотел оповестить подругу о грозящей опасности, но набрал в рот воды. Акунин разрешил, наконец, проблему шнурков, разорвав Ерофеева надвое, по половинке на ботинок. И оба Ерофеева, два раза в неделю, вели на канале «Культура» программу «Апокриф», каждая вдвое короче прежней. Сорокин носил под сердцем плод, не желая признаться, кто же отец ребенка. Пелевин трогательно заботился о будущей роженице, настаивал на «кесаревом сечении» и был готов усыновить ребенка.
|
— А теперь мы выслушаем известного государственного мужа, искушенного в радениях о пользе Отечества и столь же славного в делах многотрудного управления, сколь и в оздоровлении природы человеческой, о чем свидетельствует сия нефритовая чаша, наполненная различными корешками и иными целебными злаками… — с такими льстивыми словами Соловейчик обратился к Спикеру, приглашая его на поединок.
Поглаживая себя по щекам и не находя щетины, Спикер, тем не менее, не терял присутствия духа. Привыкнув управляться с восьмьюдесятью сенаторами, многие из которых были инопланетянами, а одна, смазливая вдовица, слыла тувинской ведьмой, Спикер не стал подыскивать выражения:
— Что у нас, нет своего молодца, который поднимет Россию с колен, не прибегая к помощи иностранцев, к тому же, баб, к тому же, желторожих японок? Есть такой человек! Знаете, кто он?..
Хакайдо язвительно наблюдала за соперником, чья собачья попонка «от Альбани» равнялась годовой пенсии чернобыльца. Агенты японской разведки, глубоко проникшие во все слои российского общества, уведомили ее о странности Спикера, у которого одно упоминание о действующем Президенте вызывало бурное семяизвержение. Хакайдо взирала на соперника, красиво отставив тонкую ногу на высоком каблуке, и когда тот патетически воскликнул: «Я спрашиваю, вы знаете имя человека, способного поднять Россию с колен?», умная японка негромко сказала:
|
— Это наш Президент.
Спикер подпрыгнул, будто его подстрелили. Задергался, затряс конечностями. Лицо побагровело и приняло идиотическое выражение. Глаза закатились, а между ног стал бурлить ключ непонятного происхождения. Спикер рухнул и лежал, сотрясая колени. Соловейчик подрулил на инвалидной коляске и стал азартно считать:
— Один… Два… Три… Четыре…
Спикер справился с неожиданным оргазмом. Вяло поднялся. Стоял, качаясь, пытаясь понять, кто сыграл с ним злую шутку. Постепенно самообладание вернулось к нему. Он заговорил, сначала негромко, а потом все яростней, убедительней, как это делал на заседании Верхней Палаты:
— Мы не забыли многострадальной Цусимы, подвигов «Варяга», героев Порт-Артура… Мы давали отпор японцам под Халхин-Голом, расчихвостили Квантунскую армию. Этот народ, облученный американской атомной бомбой, объевшийся трепангов и морской капусты, присылает к нам какую-то бабу, чей брат, криминальный авторитет, бросает тень на честнейшего представителя нашей политической элиты Павла Павловича Бородина, уверяя, что в бруклинской тюрьме его женили на негре. А знаете ли вы, кто действительно был женат на негре и даже написал об этом увлекательный роман? Вы знаете, кого я имею в виду?
— Нашего Президента, — тихо произнесла Хакайдо.
Так падают дубы, опрокинутые ураганом. Спикер издал рев слона, зовущего любимую самку. Его трясло, будто к нему подключили ЛЭП-500. Он рыдал, грыз пол ринга, пытался ухватить оскаленными зубами колесо инвалидной коляски. Вокруг него начинало темнеть озерцо, на которое тут же стали слетаться дикие утки. Соловейчик, ловко увертываясь от сладострастных укусов, считал:
— Один… Два… Три… Четыре… Пять…
Истощенный поллюцией, черный и опавший с лица, Спикер поднялся. Слепо оглядывая зал. Искал, откуда налетает беда, кто поражает его копьем. Бормотал невнятно, путая слова. Подхватил из нефритового блюда пару корешков, стал жевать, поглощая живительные соки. Постепенно голос его окреп. К нему вернулась осанка. Он взмахнул рукой, распугав уток, которые с недовольным кряканьем улетели на останкинские пруды.
— В случае моей победы я объявляю массовый прием в партию «Счастливого Бытия», или проще в «Партию Виагры». В ней все равны, — бомж и олигарх, педофил и монах, еврей и цветущий одуванчик, больной сифилисом и министр Кудрин. Это партия «земного рая», к которому нас так и не привел коммунизм, но построить который стремится человечество. Находясь в этой партии, мы будем приятно беседовать, переименовывать улицы, ставить рекорды Гиннеса, обучаться кройке и шитью, беря уроки у Наины Иосифовны Ельциной, и кушать «корешки счастья». Когда «вершки наслаждения» не хотят, а «корешки счастья» не могут жить по-старому, наступает время больших преобразований. Нерентабельные отрасли экономики, такие как угледобыча и сельское хозяйство, мы преобразуем в сферы услуг, где вчерашние шахтеры станут дамскими парикмахерами и поэтами, а крестьяне Калужской губернии станут разводить на птицефермах колибри и продавать этих милых птичек в страны Юго-Восточной Азии. Членство в партии дает право на посещение кинотеатра «Фитиль», Храма Христа Спасителя, музея Революции, ресторана «Козерог», где блюда готовятся по рецепту безвременно подавившегося жуком-плавунцом журналиста Михаила Кожухова. При входе в ресторан вы вместо пропуска достаете высушенный член эфиопского павиана и называете имя человека… Догадались кого?
— Нашего Президента, — бесстрастно произнесла Хакайдо.
На этот раз эманация была такой силы, что отбросила Спикера к канатам ринга и увлекла за собой вместе с семенем сами семенники, предстательную железу, обе почки, печень, селезенку, желудок, двенадцатиперстную кишку, правое легко, левое полушарие мозга. Спикер напоминал выпотрошенную рыбу. Соловейчик торжествующе досчитал над ним до девяти и выкрикнул: «Аут». И тут же получил в ухо от старого помора, который ценил тишину и из всех криков уважал только крики чаек. Соловейчик воскликнул: «Позвольте!», но таджики всунули ему в рот кальян с героином, и тот отключился. Беженцы из Казахстана, обманутые плутовками, винили во всем Соловейчика, заманившего их в ловушку, и били его кулаками, пинали ногами, приговаривая: «За Байконур!.. За целину… За Семипалатинск!.. За Павлодар!..»
С писателями была беда. У Сорокина отходили воды, и Пелевин скалил зубы, готовясь перекусывать пуповину. Оба Ерофеева выползли из немецкой обуви Акунина и стремились срастись, переживая не лучшие творческие времена. Татьяна Толстая указала на порог Дмитрию Быкову, и тот мстительно обозвал ее «кысью дранной». Хакайдо торжествовала победу, размахивала самурайским мечем и рубила в капусту остатки Спикера.
Стрижайло с ужасом наблюдал действо, режиссером которого являлся и имел все основания радоваться успеху. Но вместо радости был ужас. Даже демоны, во множестве излетевшие из души и принявшие образ великолепных стрекоз, с изумрудными, коралловыми, золотыми телами и шелестящими прозрачными крыльями, даже они, неистово взмывая над побоищем, не вызывали эстетического наслаждения. Ибо он знал, что будет. И действительно, картинка исчезла, показав напоследок фиолетовую, с перламутровыми глазами стрекозу, изогнувшую туловище, вцепившуюся лапами в голову Акунина.
Телекамера показала вход в метрополитен, куда устремлялась непрерывная толпа. Возникло, как бы случайно, лицо молодой чеченки, — Эльзы, взявшей имя в память о замученной полковником Будановым Эльзы Кунгаевой. В черном долгополом пальто, с длинным, смуглым лицом, на котором сверкали яростные, влажные глаза, она держала обе руки в небольшой муфте из темного, блестящего меха. Камера проводила ее к эскалатору, некоторое время озирала вестибюль, и Стрижайло никак не мог понять, какая же это станция метро, — то ли «Проспект Мира», то ли «Семеновская». Камера спустилась вниз, на платформу, и Стрижайло понял, что это «Новослободская», — пышные стеклянные витражи, букеты, цветы, экзотические листья, мимо которых, не замечая их красоты, торопились озабоченные пассажиры. На платформе, в ожидании поезда, стояла густая толпа. Объектив сразу же отыскал девушку, — она стояла, прижавшись к витражу, словно не желала сливаться с толпой, испытывая к ней брезгливость. Ее темные брови почти срослись, тонкий нос делил лицо на две правильные длинные доли. И это лицо выражало муку, нетерпение, ожидание чуда, когда божественная сила унесет ее молодую жизнь прочь с этой грешной земли, где люди терзают друг друга, где ревет день и ночь артиллерия, разнося в прах люльки, застолья, людские тела, и где уродство преступного мира может исправить только священная месть, после которой душа, вознесясь в лазурь, вкусит вечное блаженство.
У него возник панический порыв — звонить в Управление метрополитена, предупредить, предотвратить террористический акт. Но он не знал телефона. Все совершалось секундами, единственное, что ему оставалось, — это с ужасом ожидать неминуемую катастрофу.
К платформе из туннеля подлетел сияющий поезд. Вначале выдавил густую массу людей, а затем точно такое же количество жадно проглотил. Стрижайло видел, как входят в вагон молодые смешливые барышни, развязные бестолковые юноши, степенные дамы, значительного виды мужчины, и всех заглатывают резиновые губы вагона. Торопливо подоспел какой-то офицер, тучный, сутулый, чем-то напомнивший полковника Буданова. И вслед за ним страстно, стремительно, перед сдвигающейся дверью, устремилась чеченка. Влетела в вагон, как черная хищная птица. Двери сомкнулись, поезд скользнул в туннель.
Камера не отводила взгляда от овального туннеля, куда умчался состав. Чего-то терпеливо ждала.
Стрижайло, словно зрачок его переместился в камеру, оцепенело смотрел на овальную тьму туннеля, электронные часы, выбрасывающие ломанные цифры, на край платформы, где начинал скапливаться народ. Внезапно изображение задрожало, выпало из фокуса, будто в объектив дохнул жаркий воздух. В туннеле что-то забелело, забурлило, и наружу дунул пышный огненный шар, волнистый клубящийся. Полетел, расширяясь, захватывая перрон, опаляя стоящих людей. Казалось, из туннеля вылета огромная женская голова с развеянными огненными волосами. И эта голова была головой молодой чеченки, скалилась, жутко мерцала, разбрасывала вокруг космы пламени. Туннель померк. Через минуту из него стали появляться люди, — шатались, держались за стены, волочили один другого, обугленные, в истлевших одеждах, с красными волдырями вместо лиц. И опять выли пожарные машины, бегали очумело спасатели, умная камера показывала деятельного Потрошкова, который первый прибыл на место взрыва, как мог, помогал пострадавшим, обеспечивал следственные мероприятия.
Стрижайло пережил долгий обморок и вернулся из него не в реальную жизнь, а в сумеречное безвременье. Словно душа умерла, и он медленно погрузился в тусклые недвижные воды, сквозь которые мир казался остекленелым, бесцветным, потерявшим свои звуки и краски. Как в тусклом сне, он внимал захлебывающимся репортерам, истерическим комментаторам, которые ставили под сомнение компетентность «силовиков» и самого Президента. Тупо созерцал кадры исковерканных вагонов, разбросанных тел, неистовых депутатов, язвительных правозащитников, обезумевших от страха горожан. Эта сумеречность длилась днями. Он не откликался на звонки, на электронные сообщения, был окружен тусклыми недвижными водами.
Некоторое оживление наступило, когда в программе «Дай в глаз» показывали, — уже не дебаты, а просто интеллектуальную дуэль двух соперниц, — балерины Колобковой и красавицы Дарьи Лизун, что вносило в предвыборную кампанию элемент придворной интриги, милой куртуазности и прелестного эротизма. Телеведущий Соловейчик был вывезен на ринг в больничной каталке, с поднятой на растяжках загипсованной ногой, с катетером мочевого пузыря и искусственной вентиляцией легких. Не взирая на это, вел состязание, как всегда иронично и четко.
Обе дамы доказывали, кто из них милее Президенту Ва-Ва. В доказательство своей интимной близости они приводили пикантные подробности его эротических прихотей. Колобкова утверждала, что прежде чем взойти на любовное ложе, они должны с Президентом Ва-Ва около часа пролежать в ванной с рыбьим жиром, прослушать замечательную песню Макаревича: «Новый поворот, что он нам несет, пропасть или взлет…» И только после этого, не давая умолкнуть песне, они бежали в спальню под балдахин и предавались краткой, длиной в тридцать огненных секунд, любовной страсти, после чего Президент вскакивал на стол и кричал по-петушиному. Дарья Лизун сообщила, что перед тем, как предаться любви, Президент Ва-Ва прикидывался покойником, изображая умершего жука, подняв вверх руки и ноги, а она, по его настоянию, изображает птицу, которая хочет склевать жука. Тормошит, ударяет носом в живот, в пах. Жук остается недвижим. Постепенно птица теряет к нему интерес, отворачивается. И тут Президент оживает, набрасывается на неосторожную птицу и овладевает ею. Через тридцать секунду, голый, стоит на столе и кричит по-петушиному.
Состязание, как всегда окончилось потасовкой. Соперницы били друг друга по щекам, рвали волосы, норовили выдрать глаза. Упали в грязь и с визгом катались, заталкивая друг другу в рот смесь коровьего помета и озерного ила. В конце концов, досталось и Соловейчику. Его отключили от искусственной вентиляции легких. Затолкали в задницу оба пуанта, в которых явилась на ринг балерина Колобкова. Дарья Лизун умело переломила ему вторую ногу. Обе красавицы, рыдая и обнявшись, ушли с ринга, виня вероломного Президента Ва-Ва и его тотемную птицу — торопливого в любви петуха.
Последовал еще один террористический акт, в ресторане «Козерог», где на стене в черной раме висел портрет журналиста Кожухова, поедающего жуков-плавунцов. Стрижайло, как в дурмане, видел входящую в ресторан чеченку по имени Сажи, — в честь «красной пассионарии» Сажи Умалатовой. За столиками московские гурманы из высшей знати поедали пауков-птицеловов, помет австралийских гагар с медом горных пчел, мясо тушканчиков, умерщвленных в момент совокупления. Взрыв разнес вдребезги ресторацию. И среди обугленного интерьера опять священнодействовал Потрошков, являвшийся на помощь людям в самые отчаянные моменты истории.
И странно было Стрижайло видеть на следующий день Президента Ва-Ва, который нанес визит не в госпиталь Бурденко, где находились в реанимации жертвы ужасных терактов, а в клинику Склифосовского, где в травматологическом отделении лежали танцоры Большого театра, танцевавшие партию с балериной Колобковой и получившие переломы позвоночников, поднимая тучную красавицу. Тут же при смерти находился и телеведущий Соловейчик, которому Президент Ва-Ва вручил звезду «Героя России», а тот передал Президенту один из пуантов, другой же оставил себе на память.
Стрижайло жил, как во сне. А, быть может, это и был затянувшийся сон. Ему виделась огромная остроконечная гора. По склонам вьется дорога. По серпантину спускается с горы бесконечная вереница девушек. Все в черном, с полузакрытыми лицами. Сквозь темную ткань накидок чуть заметно мерцают лампочки поясов. Девушки чередой нисходят в долину, где туманятся города. И в этих городах, то там, то здесь, сверкают тусклые вспышки взрывов, словно моргают глаза.
Стрижайло вышел из своего забытья от невыносимого чувства боли. Такого страдания он не испытывал вовек. Боль причинял не какой-нибудь отдельный орган или часть тела. Не обезумивший рассудок или помраченная душа. Это не было состраданием, когда душа откликается на боль другого человека, или гибнущей природы, или обреченного народа, или приговоренного к закланию человечества. Эта была вселенская боль, как если бы болело все Мироздание, во всей своей полноте, включая и его самого. Казалось, в Мироздании находится центр боли, громадная опухоль, источник страшной болезни, которая расходится волнами по всей Вселенной, захватывая каждую частицу, корпускулу света, живую клетку. От этой боли было невозможно спастись. Ее не лечили медикаменты, не избавляли заговоры. Ибо любой уголок мира, куда ты желал укрыться, любая гранула или капля лекарства были отравлены болезнью. В центре мира, где согласно вероучению находился Бог, его строгий и благой лик, окруженный нимбом, в центре мира содрогалась переполненная болезнью огромная опухоль, распространяя в бесконечность волны невыносимой муки. И спастись от нее можно было только одним, — убить себя.
Стрижайло раскрыл окно, из которого пахнуло мартовской сыростью, московским больным туманом. Внизу тускло краснел фасад Третьяковской галереи, торчала кремлевская башня с двуглавым морским коньком, виднелся край набережной с серым раскисшим льдом, с бегущими черными людьми, похожими подсолнечную шелуху. Поднялся на подоконник, стал клониться наружу, желать упасть и разбиться о тротуар, усыпанный осколками сосулек. Но неодолимая сила ухватила его сзади, не пускала. И он понял, что это демоны не позволяют ему умереть. Его смерть лишила бы их удобной, обжитой обители, вынудила искать новый дом, что было сопряжено с хлопотами и осложнениями. Было бессмысленно искать смерти, ибо на защиту его жизни поднялись демоны, и он больше не распоряжался собственной жизнью.
Так обморочно шли его дни. Он чувствовал вселенскую опухоль, которая заняла место Бога, и ей бессмысленно было молиться, бессмысленно было ее хулить. Сотворенный Господом мир был безобразным полипом, отвратительным наростом, где все сгнивало и источало болезнь.
Так встретил он день президентских выборов. Не включал телевизор, чтобы не видеть злых карбункулов Председателя Центризбиркома Черепова, идиотских физиономий претендентов, обреченных на проигрыш. Не слышать бессмысленных опросов граждан и птичьего щебета политологов. И так все было ясно, — победит Президент Ва-Ва. Но его победа будет частью отвратительного смехотворного балагана предшествовавших дебатов. Частью страшных терактов, потрясших Москву. Отныне Президент станет носить маску, половина которой будет корчиться от гомерического смеха, а другая — рыдать слезами ужаса. «Смех и слезы», — как выразился Потрошков, вовлекая Стрижайло в адскую комбинацию.
В сумерках он услышал жужжащий, вибрирующий звук мобильного телефона, все недели и месяцы безгласно пролежавшего на столе. Это был «секретный», законспирированный телефон, по которому в редких случаях звонил из Лондона Верхарн. Стрижайло взял телефон, но услышал не блеющий, дребезжащий голос Верхарна, а бодрый, насмешливый — Потрошкова.
— Ну, хватит скрываться! Хватит не подходить к телефону! Ну, устал, ну огорчен, я понимаю. Спускайся вниз, жду тебя у подъезда, — в этом ироничном дружеском голосе был жестокий приказ, которого невозможно было ослушаться. Было всепроникающее знание, от которого невозможно было укрыться. Потрошков проникал в его дом через секретные телефоны, электрические розетки, водяные краны, тонкий дребезг оконных стекол. Он присутствовал в его собственной голове, как постоянная угроза и страх, и считывал его мысли в самый момент их зарождения.
В машине у подъезда его охлопали большие теплые руки Потрошкова, будто лепили заново его оплывшую, утратившую формы фигуру.
— Зачем?.. — тихо простонал Стрижайло, вспоминая дунувший из туннеля шар, похожий на огромную женскую голову, оторванную руку с мусульманскими четками, растерзанные, обгорелые трупы.
— Видишь ли, это форма перекодирования общественного сознания. При подобных потрясениях в голове человека сгорает несметное количество нейронов, и образуется пустота, «белый лист», на котором можно писать новые тексты, формулировать новые коды. Пока не стерты старые, новым идеям не пробиться ни в одну отдельную голову, ни в общественное сознание в целом…
Машина тронулась и покатила сначала по переулку, где в синем воздухе уже загорались желтые окна, а затем по набережной с чугунной решеткой и мутно-серым льдом, где у полыньи в вечерней мгле темнели сырые вороны.
— Всем огромным идеям, которые нисходили на человечество, предшествовала «перекодировка», — воздействие ужасом. Испепеление шлаков истории, реликтовых представлений, стирание прежней памяти. Новая идея стоит перед костным человечеством, как странник перед запертыми вратами города. Ему не достучаться. Нужна стенобитная машина, которая вышибет ворота. «Второму Христианству», о котором я тебе говорил, необходимо открыть врата. «Первое Христианство» истлело, завалив человеческое сознание гигантскими кучами мертвых понятий. Их не разгрести, не переработать. Их можно только испепелить. Ужас — это огнемет истории, стенобитная машины новый идей. Нам предстоит великая «перекодировка», свидетелем которой ты станешь…
Они выехали на Новокузнецкую, тесную, многолюдную, в блеске от витрин и реклам, переливах драгоценного света, и катили к Центру, не стараясь протиснуться сквозь вязкое месиво автомобилей.
— Гитлер террором «перекодировал» сознание немцев, открыл врата национал-социализму, триумфально овладевшему Германией. Сталин «большим террором» «перекодировал» патриархальное сознание русских, дал дорогу ослепительной «красной идее». Американцы сбросили на мир две атомных бомбы, «перекодировали» сознание «индустриального человечества», открыли дорогу «технотронной эре». «Второе Христианство», провозвестниками которого являемся мы с тобой, предполагает «перекодировку». Ее первые этапы ты наблюдал в последний месяц. Достигнутые результаты блестящи, но главные результаты еще впереди.
— Будут еще теракты? — слабо спросил Стрижайло.
Машина выехала на Большой Каменный мост, весь покрытый чешуей, как спина огромной блестящей рыбы. Миновала «Ударник», расплескивающий разноцветное пламя. Стала спускаться к Кремлю, стиснутая со всех сторон стеклами, лакированным металлом.
— Удар должен быть нанесен в самую сердцевину «человечности», чтобы лишить человечество его определяющих черт, освободить его от «человечности», которая во многом является синонимом «Первого Христианства». «Преступление против человечности», сформулированное Нюренбергским процессом, — это попытка ветхого, христианизированного мира защититься от грядущих изменений. Мы должны совершить «преступление против человечности», чтобы расщепить ядро мира и вызвать взрыв колоссальных энергий, который реализует «Второе Христианство». В «Евангелии от Иуды» сказано: «И пронзим матку мира, и рассечем на части плод ее, дабы матка перестала рожать, и плод являлся не через женское лоно, но через дух и материю»…
Они обогнули черно-красный во тьме, влажный, словно сырая губка, Кремль. Двигались вдоль Пашкова дома, напоминающего вазон, без цветов, полный серого снега. Приближались к Манежу.
— Я перечитываю то место «Евангелия от Матфея», где описывается избиение младенцев царем Иродом. Этим актом Ирод пытался предотвратить наступление «Первого Христианства». Совершил «преступление против человечности», ударив в ядро сокровенных представлений о материнстве, деторождении, продолжении рода. Это он первый «пронзил матку мира, рассек плод на части, дабы матка перестала рожать». Однако, он препятствовал появлению «плода, рожденного не через женское лоно, но через дух и материю», чем и было рождение Христа. Мы же, «пронзая матку и рассекая плод», открываем дорогу «Второму Христианству», где каждый рожденный не из лона, будет Христос, где непорочное зачатие будет реализовано методами генной инженерии, в лаборатории, которую я тебе показал…
Не понимая, пугаясь, чувствуя приближение вселенской беды, Стрижайло жался в угол салона, подальше от ужасного человека, во власти которого находился. Его первоначальный, занимательный, основанный на игре и сребролюбии замысел — получить побольше заказов на проведение думских выборов, — у коммунистов, у олигархов, у кого угодно еще, — внезапно, после встречи с Потрошковым, обрел характер стратегического плана. В ловушку ловкой интриги попадало множество жертв, накрывалась единой сетью целая стая неосторожных птиц.
В Лондоне, в ночном Гайд-Парке, его посетило предчувствие, что в недрах остроумного плана таится иной, сокровенный проект, касавшийся Президента Ва-Ва. Когда этот проект обнаружился, как мертвец в гениальном «Блоу-ап», и он все последние месяцы работал над программой «Смех и Слезы», он вдруг почувствовал, что в сердцевине этого плана брезжит еще один, тщательно скрываемый, смысл которого казался чудовищным, разрушавшим все представления о Боге, человечности, бытие. К этому ужасающему проекту хотел его привлечь Потрошков. Стрижайло казалось, что он проваливается в пропасть, и каждый уровень пропасти таит в себе еще более глубокий провал, в бездну, в преисподнюю.
Они миновали библиотеку Ленина с подсвеченными колоннами. Достигли Манежа, похожего на длинный, нежно-белый мазок. Свернули к Арбату и остановились у особняков, где располагался архитектурный музей.
— Давай проверим, как работают экологические организации города, — сказал Потрошков, выходя из машины.
Они прошли во внутренний двор музея, где, освещенные лампами, стояли плетеные из прутьев клетки, наполненные голубями. Птицы расхаживали в клетках, оживленно клевали зерно, пили воду, поднимая клювы и дрожа перламутровыми зобами. У клеток орудовали люди в фирменных комбинезонах с надписями «Гринпис» на спине. Стрижайло вспомнил, что видел этих рабочих у Манежа, когда те взбирались по шатким лестницам к лепному карнизу, махали шестами, гоняли голубей, которые взлетали и попадали в легкие, развешенные повсюду тенета.
Сейчас эти люди запускали длинные руки в клетки, хватали трепещущих птиц, вытягивали их наружу. Один держал птицу с прижатыми крыльями лапками вверх. Другой, в свете лампы привязывал к розовым лапкам небольшой темный шарик. Птицу выпускали, и она с хлопаньем крыльев улетала.
— Что они делают? — спросил Стрижайло, глядя в темно-синий квадрат ночного московского неба, куда уносилась очередная птица. — Месяц назад я видел этих ловцов у Манежа. Они сказали, что отвезут птиц в Калужскую губернию, чтобы голуби не разрушали фасад.
— Теперь, когда голуби погостили в Калуге, их привезли обратно. Ты спрашиваешь, что делают эти защитники живой природы? Они привязывают к птичьим лапкам шарики с горючей смесью. Птицы полетят к любимому Манежу, усядутся на лепнину, забьются под перекрытия. Шарики загорятся, и Манеж будет охвачен огнем. Помнишь, как княгиня Ольга отомстила древлянам и сожгла их столицу Итиль? Мы изучаем родную историю, готовы воспроизвести ее лучшие эпизоды.
— Для чего поджигать Манеж?
— Скоро закончится голосование. Объявят первые итоги президентских выборов. Президент покинет свой кабинет в Кремле, перейдет Красную площадь, в свой предвыборный штаб, где ему объявят о триумфальной победе. Так пусть же эту победу осветит зарево горящей Москвы.
Очередная птица взлетела. Потрошков провождал ее ликующим взором. Он был похож на Нерона, отдающего преторианцам приказ поджечь Рим.
— Я пойду, — обморочно произнес Стрижайло. — Мне не здоровится.
— Увидимся через несколько дней.
Стрижайло вернулся домой. Не зажигая свет, включил телевизор, дожидаясь новостную программу. Однако, последовал внеочередной, экстренный выпуск. Взволнованный диктор сообщал о пожаре в Москве. Горело здание Манежа. Огонь быстро распространялся по деревянным перекрытиям, по всему ветхому зданию. Казалось мистическим совпадением, что пожар начался в момент, когда Председатель Центризбиркома Черепов объявил о завершении голосования. Одна камера показала белый фасад Бове, озаренный багровым светом, струи огня, брызгающее пламя, горящих птиц, заключенных в огненные шары. Другая камера, установленная на крыше ГУМа, обозревала Красную площадь, Кремль, и разгоравшееся розовое небо с островерхими башнями, куполами соборов. Создавалось ощущение, что пылает Кремль, его дворцы и палаты. Пожар навевал древний ужас, будил реликтовую память о нашествии Наполеона, о походе Тахтамыша, спалившего Москву, о древних нашествиях и палах.