Блокнот в черной обложке 16 глава




Но веки вздрагивают еще раз, и новая действительность обрушивается на меня запахом гари. Словно кто‑то срывает засохшие повязки с глаз, сердца. Или нет, все происходит впервые, только молниеносно: я просыпаюсь в доме часовщика, а к деревне подползают и охватывают ее полукольцом железные черепахи, невиданные монстры, рыгающие огнем, в небо вздымаются столбы пыли, куски глины, клочья тряпок и кожи, и вот я уже посреди этих садов, запыленных, в красном накрапе, белеющих расщепленными стволами. Так что лучше не спать, не видеть снов и не познавать Господа. Даже Мусса[28]сдался, когда шел за великим проводником, Хидром. А я не Муса и у меня нет проводника, хотя испытание мое не легче. И это – жизнь, а не предание из Книги. Не жизнь, а смерть. И у меня нет Хидра. Пусть бы здесь оказался высоколобый Кемаль‑эд‑Дин, пусть бы взглянул из‑под полуприкрытых век на это, и я расспросил бы его обо всем. Я похвалился бы, что стал чашей. И что эту чашу должно наполнить? Божественная любовь?..

Я перестал в этих садах молиться. Вот и сейчас пропустил время четвертого намаза – на закате, или салат ал‑магриб (это я помню). И не буду совершать салат ал‑шиа – молитву наступающей ночи.

От намаза освобождается путешественник или воин. А кто я? Больной? Здесь трудно дышать, смотреть. Всё вызывает боль. Я застрял в утробе самки, в пелене крови, пуповина захлестнула мне горло. И тем удивительнее беспощадная ясность мыслей. Мне порой кажется, что это не я думаю, а кто‑то другой, и он заставляет меня проживать свои мысли. А мне хочется одного: не думать, не понимать.

Не знаю как, но я попал в мечеть. Я пришел туда как сновидец. Огляделся в сумраке. Голые стены, маленькие окна, ниша в западной стене – михраб, указывающий направление на Каабу, вечный полюс молитв, небольшое возвышение, с которого читал свои проповеди мулла, под куполом воркование голубей, на полу в углу зачем‑то свернутые циновки, может, их хотели увезти, забрать?

Я не мог взять в толк, зачем оказался здесь. Все‑таки решил совершить намаз? Хорошо, так тому и быть. Я вышел, чтобы перед молитвой омыть ноги, руки. Да, ведь я не путешественник и не воин и вполне здоров.

Я приблизился к арыку. От воды несло гнилью.

Я прошел вдоль арыка. Он огибал мечеть и скрывался в саду. Запах усилился. Вспугнутые птицы сердито вскрикивали, перелетали с ветки на ветку. Я перелез через дувал и направился дальше. Мне пришлось преодолеть еще один дувал. Это был чей‑то сад. В арыке среди деревьев я увидел белое пятно. Тут же в пролом в стене метнулась тень. Запах уже был нестерпим. Я приблизился, стараясь не дышать, и разглядел бесформенную тушу, голову с оскаленными зубами и разорванной шеей. Я повернул и быстро пошел прочь, следом за тенью, в пролом. И труп белого осла преследовал меня. Я пустился бежать, и наконец запах остался позади. По моему лицу тек пот. Моя одежда пропиталась гарью. Меня тошнило.

Когда слепца Башшара[29]бичевали по приказу халифа и он по обыкновению бедуинов только твердил сквозь зубы: «Хасси», кто‑то из свиты заметил: «Что же ты не скажешь: во имя Аллаха?» Слепой старик закричал: «Разве это еда, чтобы призывать Аллаха на нее?!» И я подумал, что здесь не место и не время для молитв! Отсюда надо уходить, пока я не стал подобен Афзалю… Кстати, что с ним, неизвестно. Адам‑хан не обо всех односельчанах мог рассказать. И, несмотря на его свидетельства о матери, дяде Каджире, Шамсе, еще оставалась какая‑то надежда.

Взошла луна. Я увидел ее, поднявшись на Верхнюю улицу. Она выкатилась из черных глубин, словно раскаленный шар, и начала медленно остывать, бледнеть. Хорошо были видны ее пятна, кратеры. Поэты глупцы, сравнивают красавицу с ржавой луной. Я вошел в дом Адам‑хана, пробрался на ощупь в комнату, поставил полный кувшин у стены, лег на чарпайи.

Было душно, мне не спалось. Я думал о Гвардейце, о том, как мы с Шамсом указали ему дорогу в тот зимний вечер, а надо было направить его в степь, пусть бы замерз там. И тогда бы он не появился больше здесь. Родственник Заргуншаха после свержения в семьдесят третьем короля забрался в нашу глушь и работал у него управляющим, пока внезапно не исчез. Заргуншах пригласил в чардивал[30]управляющим моего отца.

Раньше чардивал Заргуншаха – небольшая саманная крепость с башней, галереями, двухэтажным домом, хозяйственными постройками, великолепным садом – был для всех нас, Шамса и других обитателей Нижней улицы, чем‑то вроде китайского Запретного Дворца. Там бывали только те, кто работал у Заргуншаха. Теперь и я мог появляться там. В очередной приезд домой за несколько дней до Ноуруза[31]отец велел мне взять пустой мешок и идти с ним в чардивал.

Он оставил меня во дворе, раскисшем от весенних дождей и солнца, а сам скрылся в глубинах двухэтажного громоздкого дома с галереями на южной стороне и множеством комнат. Я поглядывал на работника, прочищавшего арык в саду с голыми деревцами, топорщившими теплые красноватые ветки в сизом воздухе, на воробьев, прыгающих возле навозной кучи. В застекленных окнах отражались облака, смешанные с синевой… И когда я снова взглянул на галерею, то обнаружил там еще одно отражение: светлый овал лица, оттененный черными косами с мелкими монетками, переливавшимися серебряными льдинками. С удивлением я узнал Умедвару, дочь Заргун‑шаха, виденную мною до этого давным‑давно. Сейчас на галерее стояла девушка, а не девочка со множеством косичек. Она совсем не походила на брата, светлолицая и большеглазая, как молодая верблюдица, тогда как тот был смугл и узкоглаз, за что и получил прозвище Узбек. Они были детьми Заргуншаха от разных жен.

Я был обут в грязные калоши, одет в коротковатые штаны, в старую и тесную верблюжью курточку, моя чалма была перепачкана. Ведь мне предстояло тащить мешок по весенней грязи. И я готов был исчезнуть, как клок бараньей шерсти, – лишь бы подул ветер. Но пустой мешок на плече казался набитым камнями. Да и ветер не задувал, земля тихо курилась под солнцем, дышала беззвучно.

Мне пришлось поздороваться и, стоя внизу под взглядом черных глаз, переминаясь с ноги на ногу, отвечать на вопросы об учебе в Кабуле, о дороге, о фильмах, которые там показывают.

Наконец появился отец и взял у меня мешок. И вскоре вышел с ним, наполненным пшеницей, взвалил мне на спину, и я потопал домой, утопая в грязи. В следующий раз надо хотя бы надеть новую чалму, думал я. Но вновь оказаться в чардивале и поговорить с Умедварой я смог не скоро, только зимой. В Кабуле я нет‑нет да и вспоминал о ней. Зимой мне довелось несколько раз видеть ее и снова рассказывать о Кабуле и последних фильмах, которые я специально ходил смотреть в «Зайнаб», «Кабул», – «Бомбей в объятиях ночи», «Черная гора», «Бродяга», «Сын прокурора».

И когда я уезжал, то, оборачиваясь в сторону растворившегося в степи кишлака, чувствовал на лбу вспышки – словно бы вослед мне посылали осколком зеркала солнечные видения светлого лица с трепетными губами, прозрачно‑карими глазами.

В левой ноздре Умедвары сиял крошечный цветок из серебра. При мысли о том, что когда‑то кожу ноздри, тонкое крылышко носа проткнули, чтобы вставить цветок, невидимая стрела впилась мне куда‑то в солнечное сплетение.

В ту зиму я взялся сочинять стихи.

Но эта поэма продолжалась недолго.

Однажды Якуб‑хан, мой новый друг, позвал меня в гости.

Мы пришли в саманный домик, стоявший неподалеку от Кривого колена[32]. Там нас встретили две похожие друг на друга девушки, наверное сестры. Девушки переусердствовали, готовясь к встрече: густо накрасили губы, ресницы и вылили друг на дружку ничуть не меньше кувшина розового масла, так что мне показалось, будто я попал в парфюмерную лавку. Якуб‑хан принес угощения: леденцы, мороженое из слежавшегося снега и сиропа, печенье, миндаль и вино. Ах вы, нуристанцы, так и не отказались от своих вредных привычек, сказала одна из сестер, но вина выпила с удовольствием.

Якуб‑хан был выходцем из Нуристана, труднодоступной горной области, долгое время остававшейся своеобычным островком; там поклонялись своим непонятным богам и возливали виноградное вино. У нуристанцев глаза и волосы были светлые; говорили, что они потомки воинов Александра Македонского. Правда, глаза Якуб‑хана были серы, но волосы – черная шевелюра, стоявшая дыбом, паколь[33]на них едва держался.

От вина все быстро захмелели, худенькая большеглазая сестра начала танцевать, виляя бедрами; она пыталась изобразить героиню из индийского фильма. Якуб‑хан, я и толстушка хлопали в ладоши. Потом танцовщица накинула вдруг прозрачный платок на шею Якуб‑хана и увела его за ширму. Я остался наедине с толстушкой. Она лукаво смотрела на меня. Я уже сообразил, что это за сестры… и вино ударило мне в голову. Да и с самого начала я догадывался, куда мы идем, хотя Якуб‑хан и не говорил прямо, что это за место. Но когда толстушка предложила погасить свет, я оробел, да что там оробел, я перетрусил и даже решил воспользоваться темнотой – и удрать. Не тут‑то было. Едва померк свет, толстушка схватила меня за руку, притянула к себе. Она прижала обе мои руки к своим бедрам, благоухавшим розовым маслом… И миг спустя я сам не знаю как уткнулся в самый источник благоухания, в волосы и губы толстушки, и половина моего туловища оказалась между двух гор согнутых ног – и это уже был не я, Джанад, а джинн, раздувающий ноздри и роняющий слюни, джинн гибкий, как лук. Мое тело, оказывается, уже знало эту науку, оно повиновалось всем движениям толстой сестрицы.

В дом часовщика я вернулся под утро, уверенный, что все кончено. И я навсегда пропал.

Над горами за рекой и далекой голубокупольной мечетью Поли Хишти разгоралась заря чистейшего света. Вот куда надо было подняться – в эти горы и еще выше, уйти тропами в вечные снега Гиндукуша, доступные орлам и дикому зверю, и никогда не возвращаться к людям. Я грязный раб, эфиоп, бывший царь – где моя родина? берег моего царства… Предан, обманут и сам стал обманщиком. Что же мне теперь делать?..

Я сел на порог дома часовщика, не решаясь постучать железным кольцом, вделанным в крепкую дверь. Во рту пересохло, голова болела. Я даже думал, не поспешить ли на Кутесанги, откуда отходит автобус в сторону дома. Но у меня не было ни афгани в кармане. И что я скажу отцу и матери? И все‑таки объяснить неожиданный приезд было бы легче, чем ночное отсутствие в доме часовщика.

В садах и рощах цокали и трещали, выводили трели птицы. Розовый свет разливался над Кабулом. Еще вчера я встречал этот свет по‑другому, он был каким‑то обещанием моей печали…

Когда в утреннем воздухе разнесся крик муэдзина, я встал, опасаясь, что проснувшиеся хозяева и соседи увидят меня, и быстро пошел прочь.

За глиняными стенами взлаивали собаки – все‑таки не во всем правоверные подражали пророку. Ну да это и невозможно.

Вот‑вот, думал я, и не в силах обычного человека противиться разным соблазнам. Но как легка и заманчива жизнь гуляк в стихах – у Хайяма, Имруулькайса или Абу Нуваса. Вино, красавицы, благовония – и прощайте! Быстрый бег верблюда по вздыхающим пескам пустыни под звездами, ветер в лицо, вперед, к новым пиршествам, сражениям, охоте! Они жили, как дети. Или так ловко врали. Имруулькайса отец изгнал за разгульное поведение, и тот скитался по чужим стойбищам, продолжая сочинять стихи и срывать флажки с палатки виноторговца, что означало: вино будет все выпито здесь, не скачите, о жаждущие!

Навстречу по пыльной дороге кто‑то шел. Я узнал Сабира, он уже нес воду к самым высоким домам Шер‑Дарваз. Мы поздоровались. Водонос считал меня приемным сыном бездетных Змарака и Мирман‑Розии. Рассмотрев мое лицо, водонос с шумом втянул воздух и остановился. Эй, парень, сказал он, куда ты собрался в такую рань, не умывшись? Кисло улыбнувшись, я пожал плечами и попросил немного воды напиться. Сабир усмехнулся, осторожно опустил бурдюк, развязал горловину. Присев, я приник к сырой пахучей коже, вода была прохладна. Поблагодарив его, я пошел дальше – вниз.

Вначале я хотел отправиться в университет и ждать там в парке начала занятий, но потом передумал и повернул на прямую аллею, ведущую в Дар уль‑Аман.

По утренней дороге проехали два‑три автомобиля, велосипедист. В конце этой дороги старый дворец и Кабульский музей, где я уже бывал вместе с сокурсниками и преподавателем истории. На дороге появилась машина с военными. Солдаты, сидевшие в кузове, были вооружены. Они хмуро смотрели на праздного студента, проезжая мимо. Мне показалось, что сейчас они остановятся и предъявят какие‑то требования. Но грузовик, ровно рокоча, уехал дальше.

Вообще‑то в городе последнее время было неспокойно. Десятью днями раньше был убит видный политический деятель НДПА, и три дня на улицах собирались обозленные люди и выкрикивали угрозы президенту. Но вроде бы все обошлось. Хотя солдат в городе стало явно больше. То есть они чаще показывались. Ну да, чтобы смутьяны не забывались. В университете говорили всякое. Что убийство было делом рук спецслужб. Что многих свободомыслящих кабульцев бросили за решетку. Что бывший студент инженерного факультета Хекматиар снова готов силой оружия вернуть власть королю – три года назад он уже поднимал восстание в Панджшере. Был слух, что университет даже могут закрыть, а всех студентов забрать в армию.

Я передумал идти по тенистой аллее к Дар уль‑Аману и посчитал, что лучше вернуться к подножию Шер‑Дарваз, а оттуда, решил я, взглядывая на террасы горы Шер‑Дарваз, уже озаренные солнцем, подняться в Сад Бабура и там отсидеться и одуматься.

Да, где же еще предаваться горестным мыслям.

В Саду Бабура по дорожкам бегали пестрые хохлатые удоды, деловито бормоча: уп‑уп, уп‑уп. С ветвей в траву, в огневеющие цветы пикировали желтоклювые майны, хватали что‑то и снова взлетали. Зелень еще была по‑весеннему яркой. Воздух в долине прозрачневел, не омраченный летними пыльными ветрами. На далеких вершинах белел снег: лишь в начале лета он истает.

Отыскав укромное местечко среди подстриженных лужаек, я сел прямо на землю, прислонился к мощному стволу чинара, осмотрелся, поднес ладони к лицу – пальцы еще пахли ночью.

К тому, что случилось, я испытывал… я заставлял себя думать, что испытываю отвращение. Но это было странное отвращение, по крайней мере в нем еще чувствовалось и любопытство. Любопытство? Неутоленное любопытство. Все происходило в темноте, на ощупь. А мне… мне хотелось бы все лучше разглядеть!.. Даже мелькнула мысль, что не запомнил дороги к этому дому веселых сестричек…

Но ее знает Якуб‑хан.

Якуб‑хан – варвар, язычник, восемьдесят лет истинной веры не высветлили Сурой Света все закоулки этих темных душ, хотя Кафиристан и переименовали в Нуристан[34]. Как я поддался ему? Ведь скорее только я делал вид, что не понимаю, куда он ведет меня, этот невысокий парень с резкими чертами лица и черной копной волос… Даже в самой его прическе есть какая‑то необузданность, дикость. Правда, сам Якуб‑хан родился уже в столице, его родители были джадидиха – новички, которые, впрочем, быстро добились успеха, занявшись торговлей лесом. Но в Камдеше осталась родня, дед с бабкой, и Якуб‑хан обещал показать свои места. К нам с радостью присоединялся и Няхматулла. И я раздумывал, как бы к каникулам раздобыть ружье дяди Каджира. Но Якуб‑хан сказал, что у него дома найдутся ружья. Он рассказывал об озерах и густых лесах в ущельях, где деревья тянутся к свету и вырастают до ста метров, о танцах в масках зверей и бросании плоских камней, о том, что девушки никогда не скрывают своих лиц – это же глупо, говорил он, усмехаясь, и черты его лица еще больше заострялись, накиньте чадру на воздух весной – все равно он будет благоухать. Почему бы тогда не задергивать, например, мозаику мечетей? Толстяк Няхматулла с ним не соглашался. Он считал, что чадра не унижает, а превозносит женщину, делает ее недоступнее, таинственнее и желаннее, хотя, может быть, она и дурна лицом, но будьте уверены, свою долю восхищенных взглядов на улице она получит сполна, а часто ничего ей больше и не надо. Природа дала всем – и красавицам, и дурнушкам – чадру – ночь, ею пусть и пользуются, отвечал Якуб‑хан. Речи о таинственности – ерунда. Ведь все ясно. Совокупляйтесь и производите потомство, призывал пророк, ибо в Судный день число ваше восславит меня. Зачем еще набрасывать на это покрывало таинственности? Женщина хороша тем, чем она действительно хороша. И у пророка их было много. Это были жены, уточнил Няхматулла. Ага, но их было тринадцать! И пророк в одну ночь входил к ним ко всем! воскликнул Якуб‑хан. Только почему‑то нам наказал иметь не больше четырех. У моего дяди нет ни одной, вспомнил я. Нет денег? Я кивнул, уже жалея, что сболтнул про дядю. А у меня есть, сказал Якуб‑хан, но я не хочу жениться, мне мало будет четырех жен! Ты рассуждаешь прямо‑таки как хариб[35], заметил я. Якуб‑хан тряхнул шапкой волос и резко рассмеялся. Кто тебе сказал, что харибы в этом сильны? Мулла в деревне? Харибы скоро вымрут, они наполовину евнухи. Это что за дэв? Или человек, мужчина или евнух, возразил Няхматулла. У нас разные образцы для подражания, заявил Якуб‑хан. Ведь Иса[36]так и остался девственником, по их версии. Харибы подражают только киногероям, сказал я. Нам тоже нужны великие кинорежиссеры, отозвался Няхматулла. Якуб‑хан сказал, что знает, о чем надо снять фильм, о ком. О тебе и твоих похождениях?! рассмеялся Няхматулла. О моем деде – шурмачи, ответил Якуб‑хан. Шурмачи – это бесстрашный воин. Он уходил на охоту один с ножом и копьем на медведя. И не только на медведя. Его пояс был увешан серебряными колокольчиками – и каждый звенел о поверженном враге. Когда он умер, раб‑резчик вырезал из можжевельника медвежью голову, и ее установили на надгробной плите и выкрасили в красный цвет, это место стало называться Красным Медведем. Вот вам и название для фильма.

…Мимо прошел толстогубый смуглый пожилой человек с небольшой седой бородкой, в зеленой чалме, в потертом пиджаке, из‑под которого выглядывали полы рубашки. Джанад уже не раз видел его здесь, это был старший садовник. Он взглянул на Джанада из‑под лохматых бровей, и тот смущенно поздоровался с ним… Пожалуй, садовник глядел с подозрением на раннего посетителя. Джанад не знал, оставаться ли ему здесь?

Вспомнив о молитве, он изъявил мысленно желание совершить намаз, но тут же передумал. Чтобы приступить к намазу после этой ночи, надо не просто омыть руки, лицо и ноги, надо всему выкупаться, надо тщательно вытравить запах розового масла и стереть с губ аромат сосцов толстушки.

Вот так на грязь наслаивается грязь.

Мрачный, он опустился на траву и даже ощутил тяжесть своей нечистоты. Нет, правду говорил деревенский учитель, Абдул Вахид, что в городах первым поселяется неверие.

Джанад не был неистовым ревнителем веры. Он был обычным человеком… А обычная жизнь вступает в противоречие с пылкой верой и служением. Ведь для обычного человека достаточно исполнять обязательные поступки, например пятикратную молитву, и не совершать запретных, например… не пить вина. И этого вполне хватает, чтобы оставаться мусульманином. Этим можно обойтись. А похвальные деяния оставить для других, тех немногих… которых немного: шестые и седьмые намазы, дополнительные посты, переписывание Книги, посещение святых мест…

Чему отдаст предпочтение студент – переписыванию Корана или конспектированию «Семи красавиц» Низами?

Но и путь обычного человека оказывается для него слишком трудным. Любовь оборачивается беспутством. Воздержание – непотребством.

Среди зеленеющих ветвей белела мрамором гробница Бабура, изгнанника Ферганы, завоевателя Индии. В одиннадцать лет он был полководцем. А потом – и писателем, талантливым поэтом.

Бабур любил вино. Ему доставляли вино из Кафиристана, красное и белое. Но однажды в Индии перед явно проигрышной битвой он поклялся не брать в рот и капли вина и разбил свой винный кубок. Выиграл сражение и к вину больше не притрагивался…

Джанад позавидовал мертвецу: столетия у него позади и память о нем крепче мрамора.

Бурная ночь давала себя знать; солнце клубилось в долине злым ангелом; снизу поднимался шум города. Джанад клонил голову, задремывал. Мимо пробежал садовник, Джанад приоткрыл глаза и увидел, что это пестрый удод с хохолком… или это и был садовник, сменивший пиджак на пестрый халат… Но зачем он так быстро бежит по дорожке и бормочет: уп‑уп‑уп? Может быть, он даже походил на профессора литературы, сочинявшего такие любопытные утренние стихи на неведомом языке птиц. В них только надо было вдуматься. Птичьи стихи существовали, как и песни дяди Каджира – песни на верблюжьем языке…

Но вдуматься не дал глухой удар. Джанаду в первый миг пробуждения почему‑то показалось, что треснул мрамор гробницы. И, еще не придя в себя, в ужасе он поклялся никогда больше не пить вина.

Странный звук повторился.

Он долетал откуда‑то снизу.

Что‑то с тяжким ревом передвигалось по улицам города.

Люди, появившиеся к этому времени в парке, замерли. Все лица были обращены к долине. Оттуда послышался треск. Джанад вскочил. Снова хлопнул взрыв, но уже где‑то в другой части города. Женщины и дети с любопытством вглядывались в дымку Кабула. По дорожке торопливо прошагал садовник, неся под мышкой ножницы на длинных ручках и пилу с источившимися зубьями. Проходя мимо, он с беспокойством взглянул на Джанада – и поспешил дальше.

Там, внизу, ворочалось и скрежетало железо, и свинец срезал ветви и впивался в стены. Никто здесь, в Саду Бабура, не знал, что происходит. Да и большинство жителей города ничего не понимали. Никто не мог предположить – даже и те, кто обстреливал с площади Пуштунистана из танков дом президента Дауда, дворец Арк, здание Министерства обороны, казармы гвардии, что начинается война, которая будет длиннее и разрушительней трех английских, война, которая не закончится и в следующем веке.

Тремя часами позднее над Кабулом взревели самолеты и город, насчитывающий почти две тысячи лет, впервые бомбили. Это были самолеты афганских ВВС, взлетевшие с авиабазы в Баграме, городке в шестидесяти километрах от столицы.

Перестрелка и бомбежка продолжались весь день, на рассвете следующего дня сопротивление гвардейцев было подавлено и ворвавшиеся во дворец военные расстреляли президента, его приближенных и родственников. По радио сообщили, что наконец‑то в Афганистане уничтожена тирания. Из тюрьмы были освобождены враги Дауда, один из них – Хафизулла Амин – выехал на площадь на танке, встал и потряс правой рукой, на которой сверкали в густом апрельском солнце наручники. Кабульцы, видевшие это, взревели и воздели руки в ответ.

Вернувшемуся поздно вечером Джанаду не пришлось мямлить и бледнеть, объясняя часовщику причину своего отсутствия. Бледен и насторожен был сам часовщик. А его жена Мирман‑Розия, подавая чай, глядела на Джанада подозрительно. Змарак Кокуджан ограничился только вопросами о сути происходящего. Как будто это было известно Джанаду. Но он складно пересказывал то, что слышал раньше в университете, и то, что ему удалось узнать на улицах. Лазуритовый глаз Змарака вперился в него, стал необыкновенно черен и глубок… Конечно, часовщик понял, что парень знает больше, чем говорит. Но допытываться не стал. Джанад невольно возблагодарил стечение обстоятельств.

Стечение обстоятельств вскоре было названо Апрельской революцией.

30 апреля Военный революционный совет объявил в своем первом декрете о том, что отныне Афганистан является Демократической Республикой, его главой назначается Нур Мухаммед Тараки, заместителем – Бабрак Кармаль, первым заместителем и министром иностранных дел – Хафизулла Амин.

Больше в городе не стреляли.

Вокруг обсуждали последние события. Большинство – с удовлетворением. Дауд много обещал, но кому жилось легче? Он запретил деятельность всех партий: НДПА, Шоален джавид, Ихван уль‑муслимон, Мусульманская молодежь. Но ни одна из партий не прекратила ни на мгновенье своей деятельности. Братья‑мусульмане взялись за оружие. Страна как была нищей, полуграмотной, так ею и оставалась. Все стоило дорого, работу найти было нелегко. И на отчаянные письма сестры из Мазари‑Шариф (ее муж потерял работу на заводе минеральных удобрений, а у них было пятеро детей и только двоим больше десяти, и муж хватался за любую работу, чистил арыки, подновлял дувалы, ремонтировал велосипеды, бензиновые китайские лампы, но выручал лишь гроши, так что хорошо, если за весь день им удавалось поесть пшеничной похлебки) Мирман‑Розия отвечала, что у них не лучше.

На базарах, на автобусных стоянках, на перекрестках – всюду можно было встретить нищих. Да и многих кабульцев с первого взгляда нельзя было отличить от нищих: одеты кое‑как, в залатанные рубашки, коротковатые шаровары, на ногах сандалии из автомобильных покрышек, в холода кутаются в рваные байковые одеяла, голые ноги в резиновых калошах синие. Старики собирают подпорченные фрукты на базарах. Мальчишки снуют с мешками, цепляя все, что может служить пищей огню: бумажки, картонки, щепки, сухие листья, навоз. В сильные морозы утром на улицах находят окоченевших людей. Поздно вечером идти по городу опасно. Не найдя работы, многие возвращаются в кишлаки – «есть глину», другие соглашаются доставлять контрабанду из Ирана, Пакистана, третьи берутся обрабатывать в горах поля индийской конопли и мака, четвертые уже везут гашиш и героин, запаянный в целлофан, – соседям.

О Дауде почти никто не жалел. Жалели гвардейцев, попавших под огонь, и их командира Сахиб Джана, сочувствующего нападавшим, но при этом дравшегося с ними до последнего. Сахиб Джан – пуштун, верный кодексу чести – Пуштунвалаю.

К бывшему президентскому дворцу – теперь он назывался Домом народа – отовсюду приходили люди: посмотреть на испещренные пулями стены и покричать в знак одобрения. В Доме народа располагался Революционный совет. Сюда прибывали и жители провинций. На площади пылали костры из «дел» освобожденных заключенных. Новая власть уже в месяце Близнецов[37]выступила с программой преобразований, называвшейся так: «Основные направления революционных задач». Программа сулила сытость, равенство пуштуна и хазарейца, контроль над ценами, работу, образование, равноправие женщин.

Многие чиновники различных учреждений были заклеймены как мздоимцы и казнокрады и смещены.

Сахиб Джан, захваченный в плен, – казнен.

В газетах «Анис», «Хивад» писали, что золотой корабль революции должен переплыть кровь, такова диалектика (афганцы не видели кораблей, и это поражало их воображение особенно сильно); писали, что Кабульский университет все эти годы правления Дауда, пособника империализма и черного принца гегемонизма из Китая (но он был пуштуном, просто газетчики иногда захлебывались в пышных словесах), да и раньше, при короле Захир‑шахе, был плацдармом сопротивления; упоминалось, что среди его студентов числились: Гульбеддин Хекматиар, Ахмад‑Шах Масуд, Бабрак Кармаль, а Бурханутдин Раббани являлся преподавателем.

Часовщик читал газеты, и в его взгляде, обращенном на своего постояльца‑студента, сквозило беспокойство. Наверное, я и сам был виноват; после случившегося в ночь на 27 саура[38]я производил впечатление заговорщика, терзаемого страхами. Я хотел поговорить с часовщиком обо всем этом, но в последний момент останавливался. Я побаивался его взгляда, особенно того глаза, который был темен, как лазурит. Уж лучше пусть считает меня заговорщиком, смутьяном, чем беспутным балбесом.

Змарак Кокуджан не был богат, но вечерний чай у него всегда забеливался сливками, и праздничная чалма была из шелка, и Мирман‑Розия носила по праздникам шелковую голубую чадру, а ее пальцы украшали золотое колечко и перстень с изумрудом. У бедняков ничего этого не было. А новая власть всюду трубила о любви к беднякам и ненависти к богатеям, с которыми и не церемонилась. Отовсюду доходили зловещие слухи о том, как тому или другому состоятельному человеку новая власть «купила билет», так это называлось. «Купили билет» однажды и соседу‑ювелиру: он исчез за стенами Пули‑Чархи; все его сбережения конфисковали; за отцом последовал старший сын; жена с оставшимися детьми, победствовав, выехала в деревню к родителям; а дом ювелира занял царандоевец[39].

Часовщику на склоне лет совсем не хотелось «получить билет» в Пули‑Чархи, хоть это и совсем близко, считай столица, ну, пригород – в пятнадцати километрах на равнине, но он предпочел бы остаться здесь. Из Пули‑Чархи редко возвращаются. И никогда – целыми и невредимыми. Джанад ловил на себе внимательный изучающий взгляд часовщика. Разговаривая со своим постояльцем, тот тщательно подбирал слова… Новые веяния и подступающая старость лишили его способности отсеивать золотые крупинки от речного песка, как когда‑то на Амударье с другом Каджиром.

И я ожидал со дня на день, что хозяин попросит меня подыскать другую комнату, невзирая на старую дружбу с дядей Каджиром. Хуже не придумаешь. Самая плохонькая комната в Кабуле стоила полторы тысячи афгани. Где взять такие деньги? Да я уже и привык к этому месту у подножия Шер‑Дарваз, к этому дому с часами, даже к скупой и неуступчивой желтолицей Мирман‑Розии.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: