– Пошли, Джон Хардин, – позвал брата Дюпри дружелюбным, но твердым голосом.
– Оставь мальчика в покое, – велел судья. – Он расстроен из‑за матери.
Даллас посмотрел на меня и удивленно сказал:
– Так вот почему ты живешь в Италии. Ты самый умный из нас.
– Там на всех места хватит, – ответил я, не спуская глаз с Дюпри, который направлялся к Джону Хардину.
– Братишка, самое меньшее, что меня волнует, так это спутники и ангелы, – попытался успокоить Джона Хардина Ти.
– Ты не видел картины в целом, – объяснил Джон Хардин.
Тут неожиданно открылась дверь и в комнату вошли Стив Пейтон, лечащий врач Люси, и Джеймс Питтс. У доктора Питтса на глазах были слезы, а когда доктор Пейтон постарался его успокоить, Джон Хардин начал истошно кричать.
– Тихо, сын! – приказал судья. – Это больница. Тебя могут вызвать в суд.
Именно слезы отчима так взволновали Джона Хардина. У мужской половины Макколлов они были не в чести. Они были как редкий жемчуг в сокровищнице, где хранилась печаль.
– Без изменений, произнес доктор Пейтон. – Ничего хорошего сообщить не могу, кроме того, что она пока еще держится.
– Возьми себя в руки, мальчик, – приказал судья своему бьющемуся в истерике сыну, который начал тихонько постанывать, когда врач заговорил.
– Без укола у него в голове все винтики раскрутились, – заявил Дюпри.
Джон Хардин взглянул на братьев. Закрыл глаза, постарался очистить голову от помех и постороннего шума, но там по‑прежнему все стучало и ревело, и ни один мир – ни тот, что был внутри его, ни тот, которому он смотрел в лицо, снова открыв глаза, – теперь не был для него безопасен. Дрогнувшим голосом он проговорил:
– Они в той комнате убивают нашу маму, а никому из вас нет до этого дела. Мы должны пойти туда и помочь ей. Она защищала нас от него, когда мы были еще малышами… Вот негодяй, который убивает нашу мать!
|
– Познакомьтесь с Джоном Хардином, док, – ухмыльнулся Ти. – Вряд ли вы слышали о нем в медицинском колледже.
Джон Хардин направился к доктору Пейтону. Походка у него была угрожающей, но механической, точно у робота.
– Нам пора, Джек, – обратился ко мне Дюпри, поднявшись, чтобы помешать Джону Хардину добраться до врача. Умело изменив его маршрут, мы направили брата к автомату с безалкогольными напитками. Дюпри сунул в щель три четвертака и протянул Джону Хардину бутылку кока‑колы.
– Мне бы лучше диетическую коку, – запротестовал Джон Хардин. – Я пытаюсь худеть. В этом городе все толстые, как свиньи, и я хочу диетическую коку.
– Сейчас дам, – согласился Даллас.
Я вынул из кармана горсть монет, выудив три четвертака из итальянской мелочи.
– Это что такое? – заинтересовался Джон Хардин, взяв в руку итальянскую монету и поднеся ее к свету.
– Тысяча лир, – ответил я. – Монета из Италии.
– Дурацкая страна, – заявил Джон Хардин. – Не могут даже четвертаков понаделать. – Он сунул итальянскую монету в автомат, и она беспрепятственно туда провалилась. – Ни на что не годится. И автомат ее не берет.
Слава богу, монета отвлекла внимание Джона Хардина.
Врач оглядел комнату, и по его глазам было видно, что ему явно не по себе среди взрывных и неуправляемых представителей клана Макколл. Его нервировала наша непредсказуемость.
– У миссис Питтс температура сорок, – сказал доктор Пейтон, и в комнате стало тихо. – С технической точки зрения Джон Хардин был прав, заявляя, что я убиваю его мать. Я провожу ей курс самой мощной химиотерапии. Содержание белых клеток в ее крови угрожающе высоко. Она сейчас в страшной опасности. Может умереть в любую минуту. Я пытаюсь это предотвратить. Не знаю, получится или нет.
|
– Ха! – воскликнул Джон Хардин и, угрожающе помахивая указательным пальцем, направился к молодому врачу. – Вы все слышали? Он признал, что ни черта не смыслит. Только что сознался, что убивает ее. За мной, братья! Спасем нашу маму!
– Успокойся, Джон Хардин, или я отвезу тебя на Булл‑стрит, – сказал Дюпри, имея в виду психиатрическую больницу штата.
– Дюпри, но ты ведь слышал, – развел руками Джон Хардин. – Он убивает нашу мать. Он сам это признал.
– Он пытается ее спасти, – возразил Дюпри. – Не мешай, ему и так тяжело.
Старший Макколл откашлялся, и в эмоционально накаленной атмосфере снова запахло окружным судом.
– Это Господь наказывает Люси за то, что она ушла от меня, – раздался голос судьи в наступившей тишине. – Вот так‑то. Не больше и не меньше.
Я дал себе слово сохранять спокойствие и держаться в стороне, но замечание отца вывело меня из себя.
– Эй, папа, как насчет того, чтобы заткнуться? Не больше и не меньше.
– Нечего запугивать меня, сынок, – возмутился он. – Право на свободу слова в Америке, насколько я знаю, еще никто не отменял. К тому же я вооружен.
Доктор Питтс и доктор Пейтон, остолбенев, уставились на судью Макколла с раскрытыми ртами. Он же смотрел на них без всякой злобы и абсолютно спокойно.
|
– Он нас разыгрывает, доктор Пейтон, – сказал Ти. – Нет у па никакого оружия.
Услышав это, отец вынул пистолет из привязанной к лодыжке кобуры и стал крутить его на пальце, словно гангстер из старых фильмов. Даллас подошел к отцу, забрал пистолет и, вынув обойму, продемонстрировал всем, что он не заряжен.
– Судья Макколл, никакого оружия в комнате ожидания! – с облегчением выдохнул доктор Пейтон.
– У меня есть значок помощника шерифа. Вот, пожалуйста. – Судья поднял бумажник. – Здесь сказано, что я могу носить оружие на всей территории графства Уотерфорд. Сын, верни оружие законному владельцу.
– Потом отдам, папа, а то я нервничаю, когда ты им размахиваешь, – произнес Даллас и ехидно добавил: – Я рад, что в нашей стране нет запрета на ношение оружия и пьяницы, такие, как отец, могут практиковаться в стрельбе, сколько душе угодно.
– Зато индейцы держатся на расстоянии, – попробовал пошутить судья, но сыновья были слишком сердиты на него, чтобы улыбнуться.
На меня вдруг навалилась страшная усталость. Я написал больше десятка статей об опасности разницы во времени и считал себя чем‑то вроде эксперта в том, какую ужасную цену платит путешественник за резкую смену часовых поясов. Вот и сейчас я чувствовал, что тело мое готовилось к итальянскому закату, хотя в Южной Каролине день только начинался. Я привык к ночным звукам на пьяцце, к полицейским сиренам где‑то там вдалеке, к музыкантам, играющим для туристов на мандолине, а еще к шлепанью по коридору босых ножек Ли, готовой выслушать мою очередную историю.
Ли. Ее имя острым клинком вонзилось мне в сердце, и я, посмотрев на часы, пообещал себе позвонить ей в три часа дня, когда она у себя в Риме как раз будет ложиться спать. Я обвел глазами всех собравшихся и подумал, что Ли в этой комнате никого, кроме меня, не узнает. И я вдруг засомневался, правильно ли сделал, отрезав ее от мощных сил, от которых вместе с половиной крови она унаследовала и хитрость, и безрассудство, от людей, собравшихся на это мрачное бдение, чтобы выразить протест надвигающейся смерти. Хотя я расходился во мнениях практически с каждым в этой комнате, хотя разногласия всегда были сильной стороной моей семьи, в том, что мы собрались вместе, были и своя красота, и некая дань верности присяге – и сердце мое растаяло. Пять лет назад я объявил себя человеком, у которого нет семьи. Но сейчас я уже не знал, был ли то смертный грех или я просто выдавал желаемое за действительное.
Беспокойство не позволяло мне усидеть на месте, а потому я встал, чтобы немного размяться. Я пошел по коридору, поскольку мне хотелось хоть чуть‑чуть побыть одному, но за мной увязался доктор Питтс. Хотя он все еще чувствовал неловкость в моем присутствии, его одиночество и нежная забота о матери тронули меня.
– Джек, можно с вами поговорить? – спросил доктор Питтс.
– Разумеется.
– Ваша мать хочет, чтобы ее соборовали.
– Откуда вы знаете?
– Я все о ней знаю, – ответил доктор Питтс. – Знаю, что она хотела бы, чтобы я связался с отцом Джудом из аббатства Мепкин. Вы с ним знакомы.
– Траппист, – констатировал я. – Мама часто водила нас к нему, когда мы были детьми. В пятидесятые он даже жил с нами какое‑то время.
Я нашел телефон‑автомат и позвонил в аббатство, а затем, вернувшись в комнату ожидания, подвел отчима к окну, подальше от перекрестного огня взглядов своих родственников.
– Вы позвонили отцу Джуду? – спросил доктор Питтс.
– Я говорил с его аббатом. Сейчас поеду за ним.
– Возьмите автомобиль вашей матери. Он до сих пор на стоянке, – предложил доктор Питтс.
Его голос дрогнул, и он даже прослезился, тем самым снова доказав, что его любовь к ней по меньшей мере не уступает нашей.
Глава двенадцатая
Материнский «кадиллак» насквозь пропах духами «Белые плечи». Будучи чем‑то средним между плавучим театром и локомотивом, автомобиль этот своими царственными размерами соответствовал имиджу, который создала себе мать, став женой врача, так как жене судьи надлежало ограничивать себя из соображений благоразумия и осторожности. И хотя всю жизнь Люси этим благоразумием демонстративно пренебрегала, тем не менее она постоянно ощущала на себе груз предписаний. Сделавшись докторшей, Люси с удовольствием тешила природное тщеславие. «Лейкемия, – подумал я, – стала расплатой за такое поведение».
Объездными путями я направился в аббатство Мепкин – городок молитв, спрятанный в субтропическом лесу в тридцати милях от Чарлстона, штат Южная Каролина. Такое уединенное место было выбрано не случайно. Спокойные мужчины с бритыми головами удалились от мира в туман заводей реки Купер, чтобы посвятить себя одиночеству и духовному оцепенению.
Молчание было одним из видов служения Богу, а пост – свидетельством верности Ему. Каждый день отшельники встречали молитвенным пением. Среди них были старики, хрупкие и прекрасные, как песочные часы. Они продавали яйца и мед местным посредникам, баптистам и методистам, а те распространяли продукцию по всему штату. На мой взгляд, это были на редкость странные люди, и все же аббатство Мепкин становилось спасительной гаванью для матери да и для всех нас, когда судья уходил в длительный запой. Мы сбегали в аббатство Мепкин, чтобы излечить там свои израненные души. Обычно мы останавливались в домике для гостей и каждый день ходили вместе с монахами к мессе, а мать часами бродила по лесу с отцом Джудом. Я вырос в твердом убеждении, что она была влюблена в этого разочарованного и молчаливого человека.
Пока я ехал по длинной подъездной дорожке, прямо передо мной из леса выскочил нахальный рыжий лисенок – выскочил и остановился. Я сбросил скорость и уставился на лисенка, который, похоже, нисколечко меня не боялся. Я свистнул, а лисенок наклонил голову набок, в свою очередь с любопытством уставившись на меня. И тут из чащи выпрыгнула его мамаша, схватила своего непослушного детеныша за шкирку и утащила обратно в нору.
«Дикая природа – вот чего мне не хватало в Италии, – подумал я. – Связи с неприрученным миром».
Отец Джуд поджидал меня у колокола, вносящего строгий распорядок в жизнь монахов. Это был высокий, похожий на цаплю человек с лицом боязливого, неуверенно стоящего на ногах травоядного животного. В общении с другими людьми он казался неловким и чересчур осторожным. Мать почитала Джуда за святого, но, по‑моему, он делал веру слишком уж печальной. Когда я был ребенком, мне казалось, что он меня боится и смотрит на меня как на хрупкую фарфоровую статуэтку. Когда же я повзрослел, он старательно избегал моего взгляда. Назад мы поехали по той же дороге. Джуд нервничал так, будто я вез его в публичный дом.
Говорил он очень мало и не обращал внимания ни на заросшие кипарисом болота, ни на чернильно‑черные реки – Эдисто, Ашепу и Комбахи. Но когда мы въехали на первый из нескольких мостов, означавших начало зоны соленой воды, где уотерфордские марши постепенно вытесняют древесную растительность – тополя и тупело[70], он вдруг подал голос:
– Джек, ты скучаешь по Богу?
Безыскусность вопроса изумила меня.
– Почему вы спрашиваете, отец?
– Когда‑то ты был очень набожным мальчиком, – ответил священник.
– Я тогда и в зубную фею верил, и в десятицентовик под подушкой. Мне нужны твердые доказательства.
– Твоя мать сказала, что ты отступился от католической веры.
– Все правильно, – согласился я, стараясь держать себя в руках, хотя его заявление мне не понравилось. – Но это вовсе не означает, что я не люблю время от времени сыграть в бинго.
– Это и все, что означала для тебя церковь? – спросил священник. – Бинго?
– Нет, – ответил я. – Для меня она также означает инквизицию. Франко. Молчание Папы во время холокоста. Аборты. Контроль рождаемости. Целебат.
– Понимаю, – отозвался священник.
– И это всего лишь верхушка айсберга, – заявил я.
– Но Бог, – настаивал отец Джуд. – Как же Он?
– У нас с Ним любовная ссора.
– Почему?
– Он помог убить мою жену, – ответил я. – Не в прямом смысле, конечно. Но мне легче винить Его, чем себя.
– Странный подход, – сказал отец Джуд.
Я посмотрел на человека с изможденным лицом святого. Худоба придавала ему страстность, которой недоставало его тихому голосу.
– В детстве мы считали, что у вас с мамой роман. Ни секунды в этом не сомневались.
Священник улыбнулся, но отнюдь не удивился моим откровениям.
– Вы были слишком близки, – продолжил я. – Когда вы двое были вместе, между вами всегда было что‑то странное и недоговоренное. Шепот, прикосновение рук. Прогулки по лесу. Отец чертовски ревновал. Он всегда вас ненавидел.
– А‑а, судья, – произнес священник. – Да. Но он тоже ничего не понимал. Однажды он столкнулся со мной по поводу твоей матери. Говорил, что у него есть доказательство нашей любовной связи. Даже объявил, что написал об этом Папе.
– Вы были любовниками? – спросил я.
– Нет, но мы любили друг друга, – ответил отец Джуд.
– Но почему? Откуда это влечение?
– Это не было влечением, – возразил священник. – Это была история.
– История?
– Я знал ее еще до того, как она встретила твоего отца.
– Продолжайте, – попросил я.
– Наши души находят успокоение друг в друге, – произнес священник. – Нас объединяют тайны. Старые тайны.
– Почему бы вам не говорить на латыни? Может, тогда будет более понятно, – рассердился я.
– Тебе известно что‑нибудь о детстве твоей матери? – поинтересовался он.
– Конечно.
– Что?
– Она родилась в горах Северной Каролины. Выросла в Атланте. С отцом встретилась в Чарлстоне.
– Ты ничего не знаешь. Так я и думал, – усмехнулся он.
– Я знаю больше, чем вы, – сказал я и добавил: – Приятель.
Мы ехали в полном молчании, наверное, не меньше минуты, прежде чем он ответил:
– Нет, ты не знаешь… приятель.
Я припарковал машину, и мы, ни слова не говоря, торопливо вошли в больницу и направились прямо к постели матери. Я махнул братьям рукой, а священник прошествовал мимо так, словно в комнате никого не было. Его губы уже шевелились в беззвучной молитве, когда он поставил свой чемоданчик у подножия кровати и начал готовиться к соборованию. Прежде чем начать, отец Джуд встал на колени подле матери, взял ее руку, поцеловал в ладонь и тихо заплакал.
Поскольку его поведение показалось мне странным и неподобающим, я отошел к окну. Посмотрел сквозь жалюзи на реку, стараясь ничем не обнаруживать свое присутствие. Такого человека, как этот священник, трудно было согреть: в душе он был холоден как лед и занесен снегом по краям. Мне казалось, что мать предает меня своей дружбой с ним. Я услышал, как он говорит:
– Они не знают, через что мы прошли, Люси. Не знают, как мы здесь оказались.
Эти слова удивили меня не меньше, чем его слезы. Я осуждал изможденного священника за отстраненность, хотя сам, стоя возле находящейся в коме матери, не позволял себе ни малейшего проявления чувств. Мои слезы замерзли и превратились в ледник, до которого я был не в силах дотянуться. Что же я за человек такой, если не могу даже зарыдать возле постели умирающей матери? Люси учила сыновей быть твердыми и терпеливыми и поплатилась за это тем, что мы не смогли пролить ни слезинки. Я повернулся спиной к отцу Джуду, который совершал последние приготовления к соборованию.
– Соборование, – сказал я сам себе, когда священник зажег свечи и подал их мне. – Входная, – говорил я. – Евхаристия и консекрация, Господи, помилуй и исповедуй.
Найдется ли на свете хотя бы еще один мальчик, который больше меня любил бы возвышенный церковный язык? С помощью языка своей церкви я мог приблизиться к алтарю Бога, а слова, как плетущаяся роза, поддерживали меня. Я, так давно утративший веру, слышал, как церковь поет мне любовные песни, когда священник приблизился к постели матери. Слова, обретшие крылья и покрывшиеся перьями, словно заступники, плавали в воздухе вокруг меня. Эта мать, эта святая земля, эта базилика, однажды приютившая меня.
Отец Джуд надел фиолетовую епитрахиль и поднес крест к губам Люси для поцелуя. Поскольку она была без сознания и на пороге смерти, он отпустил Люси все ее грехи, и, в согласии с верой, бессмертная душа Люси заблестела, как только что отчеканенная монета. Сейчас она была белоснежной.
Отец Джуд осенил мать крестным знамением и обратился ко мне:
– Сможешь произнести ответы?
Я кивнул.
– Давно не произносил. По‑английски или на латыни? – спросил я.
Он, проигнорировав мой вопрос, просто начал:
– Pax huic domui…
И во мне тотчас же проснулся алтарный служка. Я мысленно перевел слова, которые считал такими красивыми – «Мир дому сему», и ответил:
– Et omnibus habitantibus in ea. И всем в нем живущим.
Я смотрел, как отец Джуд совершает кропление святой водой. Он окропил тело матери, постель, потом меня. Подал мне черную книжечку, открытую на 484‑й странице. Мои глаза упали на слова: «Да не осмелятся бесы приблизиться к сему месту, да пребудут в нем ангелы мира, да уйдет зло из сего дома. Слава Те, Господи». По моему лицу стекали капли святой воды.
Я вспомнил, как часто после загулов отца молился о ниспослании ему смерти, и, пока я произносил ответы на латыни, это воспоминание потрясло меня. Отец Джуд был теперь абсолютно спокоен: преисполненный важности церемонии, он полностью погрузился в проведение обряда.
Мы работали слаженно, как и много лет назад, когда я прислуживал ему во время мессы в аббатстве Мепкин. Он погрузил большой палец в чашу с елеем и начертил крест на веках Люси. Я читал на английском, а он – на латыни:
– Через это святое помазание по благостному милосердию Своему да поможет тебе Господь по благодати Святого Духа. Аминь. И, избавив тебя от грехов, да спасет тебя и милостиво облегчит твои страдания. Аминь.
Затем он так же, крестом, смазал ей уши, ноздри, губы, руки и ступни.
– Kyrie eleison, – сказал он. – Господи, помилуй.
– Christe eleison, – ответил я. – Христос, помилуй.
Под конец он помолился о том, чтобы избавить ее от происков лукавого, и попросил Иисуса принять Люси в любящие объятия после перенесенных ею страданий и испытаний в бренной и грешной жизни.
Впервые после возвращения домой я смотрел на Люси как на мать. Когда‑то я жил внутри этой женщины, у нас было общее кровообращение. Когда она вкушала пищу, то питала и меня. Я пытался представить ее такой, какой она была до моего рождения, думающей о ребенке, которого носила, мечтающей, чтобы, повзрослев, он был бы близок к ней, любил бы ее, восхищался бы ею, ее крепким здоровьем, ее легендарной красотой. Может ли мальчик слишком сильно любить свою мать? Что происходит с душой, когда любовь, как, например, в моем случае, уходит и обращается на других? Как может все это произойти за время одной жизни и как, ради всего святого, это произошло со мной?
Обряд подошел к концу, и отец Джуд, сняв фиолетовую епитрахиль, повернулся ко мне и сказал:
– Ты снова в долгу перед церковью.
– Почему?
– Потому что твоя мать будет жить.
– А вы откуда знаете?
– Меня услышали, – ответил священник.
– Что за ерунда! – воскликнул я.
Священник так крепко схватил меня за запястье, что у меня онемела рука, и яростно произнес:
– Нет, Джек! Вера! Это вера.
Из больницы я ушел рано и сразу же отправился в «Пигли‑Вигли»[71]купить продукты к ужину, который хотел приготовить для отца и братьев. После изобилия Кампо деʼФьори я не был готов к бедности продуктового отдела супермаркета маленького южного городка. Но человек я гибкий, особенно когда речь заходит о кухне, а потому купил фасоль, овощи, свиные ребрышки и заторопился к дому отца, чтобы успеть все приготовить.
Братья устали от пребывания в комнате ожидания, и вскоре они уже собрались вокруг меня на кухне и внимательно наблюдали за тем, как я готовлю ужин. Отец продолжил свое трезвое бдение в больнице в компании доктора Питтса и отца Джуда. Я как раз чистил картошку, когда вспомнил, что со дня приезда не говорил с Ли. Дважды я звонил в Рим, но Ли в это время уже видела десятый сон. Я посмотрел на висящие на стене часы и сообразил, что в Риме скоро полночь.
– Парни, а вы пригласили на ужин Джона Хардина? – спросил я с телефонной трубкой в руке.
– Конечно, братишка, – отозвался Ти, отхлебнув пива. – Он сказал: пусть, мол, Джек поцелует его в задницу. Он не намерен пробовать твою новомодную еду.
– Ему же хуже, – заметил я.
Я поговорил с телефонисткой и сообщил ей номер своей кредитной карты, код Италии, Рима и, наконец, номер телефона квартиры на пьяцце Фарнезе. После двух гудков услышал голосок Ли.
– Папочка! – воскликнула она.
– Здравствуй, детка. – У меня даже горло перехватило от любви к этому ребенку. – Я сейчас с твоими дядями, и все они передают тебе привет.
– Папочка, а как бабушка Люси? Она поправится?
– Пока неизвестно. Врачи надеются, что она будет жить, но сейчас ничего определенного сказать нельзя.
– Папочка, если она умрет, можно мне приехать на похороны?
– Ты тотчас же вылетишь. Ближайшим же рейсом. Обещаю. Мария хорошо за тобой ухаживает?
– Конечно, папочка. Только заставляет меня слишком много есть. Она меня закормила. И одевает слишком тепло. И еще думает, что все мои куклы заразные. Постоянно заставляет меня за тебя молиться. Вчера мы в трех разных церквях поставили свечки за твою маму.
– Мария молодец. А как школа? Как сестра Розария? Как поживают люди на пьяцце?
– Все в порядке, папочка, – ответила Ли, а затем, чуть понизив голос, сообщила: – Вчера вечером звонили мамочкины родители. Мы долго разговаривали.
У меня екнуло сердце.
– И что они сказали?
– Дедушка почти ничего. Он просто заплакал, когда услышал мой голос. Потом бабушка Фокс забрала у него трубку. Она такая хорошая. Такая милая. Она сказала, что надеется повидаться с тобой. Ты к ним зайдешь?
– Когда у меня будет время, солнышко, – ответил я. – Это не так просто, Ли. Дедушка Фокс не слишком меня любит. И никогда не любил.
– Он сказал, что у них есть законное право видеться со мной.
– Родная, я тебе еще многого не рассказал.
– Но расскажешь?
– Как только мы снова будем вместе. Как только что‑то прояснится с моей мамой.
– Я нашла в библиотеке альбом с фотографиями. Там два человека стоят возле реки. Это родители моей мамы? Это дедушка и бабушка?
– Я знаю эту фотографию, – сказал я. – Да.
– Они кажутся такими добрыми.
– Да, вот именно что кажутся.
– А еще раньше звонила Марта, – сообщила Ли. – Она боялась, ты рассердишься, что она дала наш телефон своим родителям.
– Да уж, это не сделало меня самым счастливым человеком на земле, – отозвался я. – Но похоже, в этом месяце нас затянуло в семейный водоворот. Что‑то назревает. А когда что‑то назревает, то с приливной волной уже не поспоришь.
– А обо мне кто‑нибудь спрашивал? Они хотят меня видеть?
– Они все страшно хотят тебя видеть, – сказал я. – А уж я‑то как по тебе соскучился! – Тут я поднял глаза и увидел рядом с собой Дюпри, Далласа и Ти.
– Можно нам поздороваться с нашей племянницей? – спросил Дюпри. – Мы недолго. Просто поприветствуем от имени семьи, – добавил Дюпри и взял трубку: – Привет, Ли. Это твой дядя Дюпри. Ты еще не знаешь этого, но я готов влюбиться в тебя, а ты – в меня. По правде говоря, я уже влюбился, просто послушав твой разговор с папой.
Подмигнув мне, Дюпри выслушал ответ Ли, и написанное на его лице удовольствие сказало мне, что он в полном восторге от беседы с Ли. Даллас потянулся к трубке, но Дюпри шлепнул его по руке, а потом произнес:
– Твой дядя Даллас хочет сказать тебе словечко, дорогая. Но запомни: лучший в этом жалком помете твой дядя Дюпри.
Потом трубкой завладел Даллас.
– Не верь ни одному его слову, Ли. Это я, твой любимый дядя Даллас. Ты полюбишь меня гораздо больше, чем Дюпри, потому что я веселее, красивее и у меня гораздо больше денег. А еще у меня есть двое ребятишек, с которыми ты сможешь играть, и я каждый день буду закармливать тебя мороженым. Ну вот, мой брат Ти вырывает у меня трубку… Да, мы прекрасно проведем время. Теперь о твоем дяде Ти: он весит четыреста фунтов, никогда не моется и рассказывает грязные анекдоты даже маленьким девочкам. Никто не любит Ти, поэтому ничего другого от тебя и не ждут.
Даллас наконец отдал трубку Ти, и тот первым из дядьев выслушал Ли и узнал, что у нее на уме. Он то и дело смеялся, а потом заявил:
– Господи, вот приедешь сюда, и мы закатим вечеринку. Я научу тебя ловить крабов и забрасывать сеть на креветок. Станем удить рыбу с берега. А если будешь хорошей девочкой, я возьму тебя на глубоководную рыбалку. А если будешь плохой девочкой, то научу тебя курить и куплю туфли на высоком каблуке. Ну ладно, передаю трубку твоему папе. Говорят, что мы с ним похожи, но я гораздо красивее.
Я пожелал Ли спокойной ночи, но тут вмешалась Мария, потребовав, чтобы Ли передала ей трубку. Разговаривая по междугороднему телефону, Мария всегда вела счет деньгам, поэтому и сейчас так тараторила, переходя на местный диалект своей родной деревни, что я практически ничего не понимал.
– Lentamente, Мария, – попросил я.
Мария продолжала сыпать новостями. Жаловалась на цены на продукты, повторяла сплетни, услышанные на пьяцце, и уверяла меня, что Ли такая же умница и красавица, как и до моего отъезда. Заканчивая свою часть разговора, Мария выразила надежду, что она истратила не слишком много денег, и попросила меня не забывать красоты Рима.
Потом трубку снова взяла Ли.
– Папочка, можешь кое‑что для меня сделать? – спросила она.
– Все, что угодно, детка. Ты же знаешь.
– Не злись на мамочкиных родителей за то, что они мне позвонили. Обещаешь?
– Обещаю, – согласился я.
– И еще одно, – попросила она.
– Выкладывай.
– Расскажи мне историю.
– Никогда не забуду тот год, когда случилось наводнение, и Великую Собаку Чиппи… – начал я.
Глава тринадцатая
Мы научились измерять время по каплям, что стекали в пластиковую трубку с иглой на конце, воткнутой в материнскую руку. Медсестры бдительно следили за ее сердечным ритмом, выдававшимся в виде графика. Дважды в день врач сухо сообщал нам о состоянии больной. На следующий день Ти принес футбольный мяч, и мы с братьями несколько раз выходили погонять его по парковке больницы. У матери температура тела упала на целый градус. И впервые мы почувствовали сдержанный оптимизм.
На следующий вечер после больницы я пошел домой, немного вздремнул, а потом на материнском автомобиле отправился к дому, недавно купленному Майком Хессом.
Тусклый свет продолжал удерживать Уотерфорд в горячей ладони уходящего дня. В конце апреля свет с нежным сожалением целует город, прикасается к цветущим деревьям и тает в реке, убегающей от бледнеющего солнца.
Я медленно ехал в островной край к востоку от города. Прямо перед моим носом развели мост, чтобы пропустить идущее на юг судно, и мне пришлось остановиться. Я включил местную музыкальную радиостанцию, чтобы снова почувствовать себя полноценным южанином. Музыка подействовала на мою усталую душу, как маринад.
Дом Майка стоял на ста акрах благоухающей, потрясающей земли возле извилистого судоходного канала, обозначенного бакенами и вешками и тянувшегося на тысячу миль между Майами и штатом Мэн. Я всегда знал, что при достаточной сноровке из реки Уотерфорд можно доплыть до любого порта мира. Можно отправиться куда угодно и делать что угодно. Можно вверить себя приливной волне и сбежать от ужасов собственной жизни.
Дом Майка выглядел крайне нелепо, хотя вокруг и был разбит роскошный сад, где живописными группками росли ландыши, нарциссы, бурачки и незабудки. Над ними склонялись кусты азалии, а во дворе белым костром полыхал кизил.
Дом был построен в том псевдоюжном стиле, который так украшает южные пригороды и одновременно так их опошляет. Все эти дома были плохим подражанием Таре[72]. Так вот, можно смело снижать IQ южан на пять пунктов за каждую колонну перед их домами. Эти белые колонны – нередко метафорическая решетка южной тюрьмы, из которой нет выхода и невозможно сбежать.