– Я же вас предупреждал, – укоризненно сказал Баг и развернулся к первому: тот, не меняя ошибочной тактики, вновь кинулся на него, рубя сплеча. Баг блокировал его удары и от души, с нешуточным раздражением заехал нападающему в подбородок.
И получил сильный удар в область почек: второй, хоть и лишенный правой кисти, продолжал наскакивать на Бага – безоружный на вооруженного мечом.
– Остановитесь, подданный… – хрипло посоветовал ему Баг, разворачиваясь. – Вы и так уже повреждены не в меру!
Но однорукий не внимал уговорам.
– Ивжо, мумун! – крикнул он, беспорядочно пинаясь. Баг еле успевал уворачиваться. – Инна́![39]
«Да что же это!» – подумал Баг и с недоумением ударил его мечом плашмя по ноге; не в меру поврежденный упал на колени, и Баг стукнул его ребром ладони по шее.
Справа, гремя кровлей, гулко заворочался, поднимаясь, первый. Второй тоже шевельнулся.
«Железные они, что ли?» – ошеломленно подумал Баг. Обычно после такого удара рукояткой меча в челюсть или в шею человек лежит без сознания минимум несколько часов и еще седмицы две окончательно в себя приходит. А тут…
«Ничего не понимаю», – подумал Баг, в третий раз отражая бешеную атаку первого: казалось, все удары Бага на нем никак не сказались и сил у него совершенно не убыло. Баг даже отступил на пару шагов – таково было его удивление.
И высоко подпрыгнул: второй, несмотря на свои увечья, подполз, пачкая кровью крышу, к нему и попытался укусить за ногу.
– Ну, вы даете… – пробормотал Баг и, увернувшись от безумного мечника, – делать нечего! – длинным круговым движением снес ему голову.
«Намо Амитофо…»
Тело, дергая конечностями, осело на крышу, а голова мячиком проскакала несколько шагов и остановилась – затылком к полю боя, закутанным лицом – в сторону Проспекта.
|
Увидев это, второй нападающий горестно взвизгнул, сохранившейся рукой выхватил из‑за пазухи тонкий нож и с триумфальным криком «Себе чести, а князю – славы!» полоснул себя по горлу, а потом в конвульсиях опрокинулся навзничь.
Баг недоуменно опустил меч.
– Кто бы мне объяснил, что тут произошло… О, да там же еще один, с Судьей Ди! Милостивая Гуаньинь! – Баг бросился назад.
Торопился честный человекоохранитель напрасно: когда он вошел в кабинет и ткнул пальцем в выключатель, в ярком свете ламп он увидел следующую картину.
Посреди разгромленного кабинета и беспорядочно рассыпанных трубок, вытянувшись во весь рост и раскинув руки и ноги, недвижно лежал облаченный в черное злодей, так легкомысленно схвативший не принадлежавший ему меч. Одежда на злодее была почти всюду равномерно разодрана, и кое‑где проступали довольно серьезные раны, сочащиеся кровью. На груди у злодея рыжим взлохмаченным наростом возвышался Судья Ди; хвост воинственно ходил из стороны в сторону, слышалось приглушенное боевое урчание. Подойдя, Баг понял, почему его хвостатый приятель ведет себя тихо и не радует окрестности победным мявом и даже не шипит: у кота был занят рот. Судья Ди, вытянув шею, держал в своих немаленьких клыках кадык поверженного и урчал на полтона выше каждый раз, когда тот пытался пошевелиться. Кот добросовестно сторожил пленного.
– Ах ты, мой хороший! – умилился Баг, глядя на кота. – Ах ты, мой человекоохранитель хвостатый! Ты подержишь его так еще пару минут? Я сейчас Крюку позвоню.
|
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева‑Сю,
22‑й день восьмого месяца, вторница,
ночь
Так и не удалось молодым супругам мирно посидеть рядышком перед экраном. Серия фильмы аккурат как кончилась: звезда уханьской сцены, народная лицедейка Люся Карамышева, игравшая отвратительную и злокозненную монахиню Ван, с неподражаемым артистизмом произнесла последнюю реплику: «Ну и шлюха! Сказала, что молебен шестого, а сама пятого пожаловала и денежки все прикарманила!» – и сей интригующий момент сменился титрами. Жанна, когда Богдан поведал ей о нежданных гостях, тоже лишь вздохнула. Некоторое время огорченно смотрела на мужа, а потом озабоченно качнула головой.
– Как ты переутомляешься, милый, – сказала она. – Что‑нибудь разогреть? Или только кофей?
– Посмотрим, – ответил Богдан. – Но кофей – обязательно.
Несмотря на поздний час – а может, как раз благодаря ему, – от кофею оба научника и впрямь не отказались. Рудольф Глебович, потягивая волоски редкой седой бороды, спокойно прихлебывал живительный варварский напиток – Жанна делала отменный кофей; только по совсем уж бесстрастному, словно бы и не живому лицу великого лекаря можно было понять, что он пребывает в изрядном ошеломлении. Антон же Чу, не столь владевший собою, даже просыпал сахар из ложечки. Подмышкой он придерживал, словно боясь с нею расстаться, тонкую пластиковую папку, в коих обычно носят существенные документы; прямо себе под ноги он довольно несообразно поставил суму, снятую с плеча.
– Благополучно ли вы доехали? – спросил Богдан, когда гости расселись и чашки перед ними оказались полны. Начав обыденную беседу хозяина с гостями, он надеялся хоть немного успокоить обоих, помочь им перейти к делу: видно было, что Антон Иванович просто не знает, с чего начать.
|
– Да, вполне, – мрачно ответил Чу, держа чашку обеими ладонями. Густая, ароматная коричневая жидкость в чашке шла мелкими круговыми волнами. («Руки дрожат», – понял Богдан.) – Светофоры нам благоприятствовали.
Богдан решил не тянуть.
– Что же в таком случае так вас взволновало? – спросил он.
Хладнокровный Сыма коротко покосился на Жанну. Богдан понял и чуть распрямился в кресле.
– Жанночка… – сказал он с улыбкой.
– Да‑да, – ответила она и тоже приветливо улыбнулась гостям. – Простите, драгоценные преждерожденные, я вас оставлю. – И встала. – У меня еще столько дел по хозяйству… Я такая нерадивая, ночь на дворе, а я не успела полить цветы и пришить мужу пуговицу.
Выйдя из гостиной, она плотно, тщательно притворила дверь за собой.
Чу, невольно проводив молодицу глазами, едва только дверь закрылась, кинул папку на стол и открыл.
– Полюбуйтесь, – негромко сказал он.
Это были четыре большие фотографии. Сразу не очень понятно было, что они изображают. Какие‑то пятна с едва заметными прожилками или точками посредине… Почти одинаковые.
– Погодите… – пробормотал Богдан, присматриваясь.
Это были фотографии человеческого тела очень крупным планом. Похоже, первые две изображали левую и правую стороны груди человека. Мужчины, это наверняка. А вторые две – затылок и шею, тоже слева и справа.
– Что это?
– Это боярин ад‑Дин, – ответил Сыма.
– Не понял.
– Эти фотографии входят в полный комплект документов, относящихся до текущего состояния боярина, – бесстрастно заговорил Рудольф Глебович. – Я, честно говоря, большого значения им не придал… Да и как было придать – легкие, уже почти зажившие кровоподтеки по обеим сторонам груди и по обеим сторонам подзатылочной части шеи. По сравнению с тем, что происходило с боярином… Порядка для мне сделали, разумеется, и эти фото – поскольку описание состояния делалось полное.
– И что вас тут… зацепило? Мало ли где мог человек ушибиться… тем более, что, как вы говорите сами, синяки уже давнишние и, стало быть, с последними событиями никак не связаны.
– По всему выходит, что так, – нервно вставил Чу. – А, может, и не так.
– Поясните вашу мысль, преждерожденный, – попросил Богдан.
– Сначала закончу я, если позволите, прер еч, – сказал Сыма.
– Да, разумеется, – сказал Богдан. – Простите.
– Мне покою не давало то, что у столь уважаемого, степенного и, насколько нам удалось выяснить, далекого от буйных телесных забав человека, каким был прер ад‑Дин, обнаружилось на теле целых четыре синяка. Вот здесь, – лекарь большими пальцами рук показал себе на грудь, где‑то под правой и левой ключицами, – и вот здесь, – заведя руки за спину, он коснулся шеи по обе стороны от ложбинки под затылком. Богдан моргнул: где‑то совсем недавно он слышал рассказ о синяках на груди. – Причем именно давних, – продолжал лекарь, – почти уже рассосавшихся, то есть не связанных с его нынешним печальным состоянием и членоповреждениями, каковые он в этом помраченном состоянии действительно легко мог бы получить. Я человек дотошный…
– Знаю, – кивнул Богдан. И тут вспомнил: опять Елюй!
Ведь это Баг говорил ему о синячищах на груди сюцая!
– Я сделал, в частности, увеличенные снимки этих образований. Они перед вами. Вы ничего странного не замечаете?
– Для меня тут все странно.
Сыма длинным ногтем мизинца коснулся крапинок посреди одного из синяков.
– Видите? То ли царапинка, то ли… укус.
– Укус?
– От укусов, например, насекомых, особенно если у человека есть предрасположенность, могут возникать серьезные и долго держащиеся припухлости и отеки. Первые слепни подчас кусают так, что синий бугор на коже держится пару седмиц. Вот и тут… Но я не мог понять, чей это укус. И я не мог понять, каким это образом насекомые, или кто бы то ни было, научились кусать так… неестественно.
– Что значит – неестественно?
– То, что два пятна на груди расположены совершенно симметрично. И два пятна на затылке – тоже.
Повисла тягостная пауза. Богдан не мог понять, к чему клонит Сыма.
– Сегодня вечером, в восемь, если быть точным, я зашел посоветоваться к ечу Чу. Я ведь всего лишь лекарь, а он – обдумыватель и следознатец. Я показал ему эти фотографии.
– А я сказал, что не имею ни малейшего представления, чьи это могли быть зубки. Следы уже почти зажили, и прикус, если это прикус, не виден целиком. Да и форма… размер… ничего не приходило в голову. Для насекомого – крупно, для грызуна – мелко и форма не та, овальная, а не продольная… А потом… потом я вспомнил про вашу розовую пиявку.
«О Господи!» – подумал Богдан; еще ничего не было толком сказано, но он чутьем ощущал, куда клонится дело, и ему сделалось совсем не по себе от тревоги и смутного, нехорошего предчувствия.
– Уверенности у меня нет и по сей миг, – продолжал научник. – Но… – Он вдруг вспомнил о своем кофее и механически сделал несколько больших глотков. – След действительно уже, в сущности, пропал, остались отдельные участки… Но если по ним пытаться восстановить форму прикуса – это как раз могла бы быть пиявка невероятных размеров. Такая, что вы принесли… так и не сказав мне, откуда она у вас взялась, между прочим…
– Вы проверили? – затаив дыхание, спросил Богдан.
Антон Иванович судорожно вздохнул и со стуком поставил пустую чашку на блюдце. Сыма вновь взялся за волоски бороды.
– Попытались, – отрывисто отвечал Чу. Нагнулся к своей сумке, неловко раздернул молнию и достал пластиковую банку с крышкой и ручкой, которую несколько часов назад вручили ему Баг и Богдан. Сначала Богдану показалось, что банка пуста. В ней не было даже воды.
Потом он увидел, что по дну расплывается тонкий слой почти прозрачной, отвратительной на вид слизи.
Чу водрузил банку прямо на стол. Прямо подле своей чашки. Богдана слегка затошнило.
– Вы помните, я сразу предположил, что это ни много ни мало – неизвестный науке вид. Ошеломляющий размер… цвет… Мы с прером Сыма сперва просто осмотрели ее – и, в общем, убедились, что она могла оставить на коже человека те самые следы, остатки которых мы наблюдаем на фотографиях. Просто по размеру. Но затем мы попытались тщательно исследовать ротовую полость пиявки… – Богдан заметил, что руки у Антона Ивановича опять задрожали. Чу помолчал, нервно пожевал губами. – Словом, так. Первая же попытка прикоснуться к телу животного инструментами и взять крохотный образец ткани – привела к полному саморазрушению пиявки. Она немедленно обернулась комом бесструктурной массы. Вот, вы видите ее перед собой. Эта слизь – все, что осталось.
Богдан уставился на банку.
– И что это значит?
– Это значит, что мы столкнулись с положением особой важности, – бесстрастно сказал лекарь Сыма. – Это значит, что наступают новые времена, а мы к ним не готовы. Открыть посреди Александрии в обыкновенной банке новый вид пиявки – это бы еще куда ни шло. Но то, что пиявка не позволила себя изучить, однозначно свидетельствует… – Он огладил бородку. – Это искусственно выведенное существо. С совершенно неизвестными нам и, возможно, очень опасными свойствами. Во всяком случае, саморазрушение при угрозе исследования посторонними – явно запрограммированное свойство. – Он запнулся. – При укусе пиявка выделяет в кровь жертвы множество веществ и ферментов. Как правило, полезных человеку. Недаром пиявки так широко используются в лекарском деле. Но кто знает, что выделяет такая вот пиявка? Может, вещества, вызывающие безумие? А теми средствами, коими мы располагаем, их в принципе невозможно обнаружить. И уж тем более им противустоять.
В гостиной стало тихо. Шум ночных повозок на улице Савуши тоже уж затих; тишина наступила мертвая.
– Кто и как мог вывести такую пиявку? – спокойно спросил Богдан.
– В Ордуси – никто, – решительно ответил Чу. – Это, несомненно, результат работы генно‑инженерных дел мастеров, а в Ордуси подобные исследования девять лет назад были запрещены как богопротивные и человеконарушительные.
– А у варваров?
– С подобными вопросами, – кривовато усмехнулся Сыма, – не к нам.
– На теле погибшего Ртищева подобные следы не были обнаружены?
Сыма задумчиво покивал.
– Мне эта мысль тоже пришла в голову. К сожалению, от удара сначала о стекла, потом о брусчатку тело так искалечено…
– Так, – Богдан встал. Неторопливо прошелся по гостиной. Обернулся к напряженно ждавшим научникам. – То есть, называя вещи своими именами, против нас начата биологическая война?
– Да, – сказали Чу и Сыма в один голос.
– И мы даже не знаем, кем?
– Да, – сказал Чу.
– И у нас нет никаких средств защиты?
– Нет, – сказал Сыма. Богдан сглотнул.
– Спасибо, единочаятели, – сдержанно проговорил он. – Это очень существенные и очень своевременные сведения.
Научники как по команде встали.
– Надеюсь, вы понимаете, что все это должно остаться между нами.
– Поэтому я и не хотел говорить по телефону, – заметил Чу.
– Последний вопрос. Кто у нас занимался подобными исследованиями до их запрета?
– Крякутной, главным образом, и его институт, – не задумываясь, отвечал Чу. – Полтора десятка лет назад мы были первыми в этой области. Но когда наметились явные возможности прикладного применения генно‑инженерных дел, началось широкое обсуждение… И за воспрещение исследований решительно высказался именно сам Крякутной. Сколько я помню, это и оказалось решающим.
– Где он теперь?
– Ни малейшего представления. Вам нужно, еч Оуянцев, поговорить со специалистами. Мы ведь только прикладники…
– В таком случае – еще раз спасибо. – Богдан коротко поклонился обоим научникам сразу. Те ответили сообразно и двинулись к двери в прихожую. И тогда Богдан, не сдержав брезгливости, напомнил:
– Банку заберите. Тут она уж совсем ни к чему.
Проводив гостей до выхода из апартаментов, Богдан вымученно улыбнулся выглянувшей в прихожую жене, сказал: «Ты ложись, если хочешь. Я еще немножко поработаю…» – виновато пожал плечами в ответ на ее надутые губки и, вернувшись в кабинет, взялся за телефонную трубку. На душе визжали и скреблись когтями черти. Богдан вспомнил, где сам видел такие же синяки. Не просто слышал о них, но – видел сам.
– Рива Мокиевна, добрый вечер, – поспешно проговорил он, заслышав в трубке девичий голос. – Это Богдан, простите, я так поздно…
– Я всегда вам рада, Богдан Рухович, – напевно отвечала девушка, – и папенька, я уверена, тоже. Что‑то случилось?
– Да нет. Просто проведать Мокия Нилыча…
– У нас все хорошо.
– Он уже спит?
– Нет, что вы! Читает что‑то… Хотите поговорить?
– Да.
Раби Нилыч ответил почти сразу.
– Шалом! – бодро, хоть и по‑прежнему чуть хрипловато, пророкотал он в трубку. – Все трудишься?
– Нет, что вы, Раби Нилыч… Наоборот. Притомился нынче, вот и думаю, а не последовать ли мне и впрямь вашему примеру? Только очень уж я всяких тварей недолюбливаю…
– Ну, там же не всех тварями лечат, – Мокий Нилович сразу понял, о чем пошел разговор. – Широчайший выбор способов и средств…
– Выбор‑то выбор, а вдруг предложат именно животворное общение? Я хотел спросить…
– Ну?
– Они, пиявки‑то эти, очень большие?
– Богдан, смешной ты, ей‑богу. Ты что, пиявок не видал? Да они в любом болотце кишмя кишат, у меня в пруду и то, верно, есть…
– Что, самые обыкновенные?
– Самые обыкновенные. Они ж у меня на груди по сорок минут сидят, сосут, перед самым моим носом. Насмотрелся…
– А вам только на грудь ставят?
– Только на грудь.
– А на затылок, или на спину, или паче того…
Раби Нилыч засмеялся.
– Не хочешь чужих допускать туда, куда только женам доступ? Не бойся. Ну, смотря по недугу, конечно… но мне – только на грудь. К бронхам поближе…
– А вам еще их будут ставить?
– Завтра последний раз. Говорят, после завтрашнего – забуду вовсе, каким концом сигарету ко рту подносить.
– Раби… – нерешительно и оттого неубедительно сказал Богдан. – А может, ну его? Вы и так уж почти что бросили… Экий вред – ну, выкурите две‑три за день… Ну и что?
– Богдан, я тебя не узнаю, – удивленно проворчал Раби Нилыч. – То ты на мой дым бросался, аки Свят‑Егорий на змия, а то… Что стряслось?
– Да нет, – сказал Богдан. Пользуясь тем, что собеседнику его не видно, он вытер покрывшийся холодной испариной лоб. «Непохоже, – подумал Богдан. – Полная чушь в голову лезет. Правда, какие пиявки на затылке, человек видеть не может – но ведь ему на затылок и не ставили. Вон как браво язвит, совсем не похож на безумца…»
– Ничего, Раби Нилыч, – успокоенно проговорил он. – Ничего. Я так. Всегда, знаете, хочется как лучше.
– Знаю, – с симпатией ответил Мокий Нилович. – Уж тебя‑то я знаю. Ты не забывай старика, заглядывай почаще.
Положив трубку, Богдан некоторое время сидел, выбивая пальцами на лаковом подлокотнике марш из третьего акта пьесы «Персиковая роща» и глядя прямо перед собой. «Скоро от собственной тени шарахаться начну, – подумал он. – А ведь еще Учитель в седьмой главе „Лунь юя“ заповедал: „Благородный муж безмятежен и свободен, а мелкий человек недоверчив и уныл“[40]…»
И Богдан, решительно отбросив несообразные подозрения, припал к «Керулену».
Всенародную дискуссию он помнил так, словно происходила она вчера – столь яркими были тогдашние события. Но помнилось, увы, совсем не то, что следовало обдумывать теперь, а бесконечные страстные споры юнцов и юниц, гомон умудренных сторонников и противников на всех телеканалах, яростные столкновения мнений даже на просительных участках в день голосования… Теперь же следовало взглянуть на то время иначе.
Действительно, девять лет назад в течение почти полугода всю Ордусь, и главным образом – Александрийский улус, сотрясали обсуждения, суть которых сводилась к следующему. Допустимо ли продолжать научные изыскания, в результате коих человек, ограниченный в способностях предвидеть последствия пусть даже самых благих дел своих, да и – что греха таить – не всегда чистый в помыслах, получит возможность, как бы уподобляясь Всевышнему, а на деле – получая лишь божественные средства и по целям своим оставаясь все тем же человеком, кроить и перекраивать тварей земных, будто это наборы деталек для детских настольных игр или креп‑жоржет какой‑нибудь на платье девчонкам?
В том числе перекраивать и себя – подобие и любимое творение Божие…
Казалось, лекарское искусство стоит перед такими перспективами, по сравнению с коими все, что было сделано доселе – прививки, противубиотики, лазерная хирургия – лишь обложка великой и прекрасной книги, которую теперь наконец можно начать писать. Это завораживало. Это вселяло благой, почти священный трепет.
Но и противники завороженных, помимо ссылок на кощунственность, святотатственность, богопротивность подобных дел, приводили немало вполне земных доводов.
Мнения разделились, страсти кипели.
И тут со своим решительным «нельзя!» выступил сам Крякутной.
Воздействие выступления Петра Ивановича Крякутного, авторитет коего был в этой области наук непререкаемым, принято теперь переоценивать. Может, и не имело оно столь уж решающего значения, которое вскоре, когда воспоследовали решения высших властей, приписали ему все, к тем событиям причастные. Просто еще одно из мнений – конечно, мнение генно‑инженерных дел мастера высочайшего класса, мирового светила, подкрепленное всем арсеналом его знаний и испытанных временем народолюбивых чувств…
Петр Иванович был очередным представителем рабочей династии великих ученых, зародившейся еще в семнадцатом веке. Основатель ее, крестьянин Иван Петров Крякутной, один из первых русских всенаучников (на Западе таких называют энциклопедистами), был основоположник мирового воздухоплавания; в тогдашней летописи прямо указано: «Надул мешок дымом поганым да вонючим, и нечистая сила подняла его выше колокольни…» За сей подвиг он удостоился Высочайшего вызова в Ханбалык и приглашения на особый прием в Павильоне Вдохновенного Спокойствия, где Миротворнейший Владыка Го‑цзун даровал самородку ученую степень сюцая, дополненную седьмым должностным рангом, и наградил нефритовой птичкой с собственноручно написанным по‑русски двустишием – по строке на крылышко: «Как грустно мне было летать в поднебесье одною! Как весело нынче летать в поднебесье с тобою!»
Уже в первом Крякутном творческий гений и народолюбие оказались слитыми воедино. Радея о благе людском и об империи, о сем благе каждодневно заботящейся, он немедленно, прямо на приеме, подал на Высочайшее имя доклад, в коем подробно указывал, что не просто так завоевал для Ордуси пятый океан, но с дальним замыслом: он предложил развесить над градами и весями необъятной Родины потребное тому количество воздушных шаров с наблюдателями, и, буде свершится какое противучеловечное деяние, сверху его обязательно кто‑то заметит. Более того, заметят многие, да с разных сторон, так что один поднебесный свидетель сможет, например, точно описать, какой был у человеконарушителя нос, другой – какие были уши… Таким образом Крякутной полагал искоренить преступность вовсе. Доклад его в течение трех лет рассматривался в столичных учреждениях и был отклонен, чему нашлись две веские причины: во‑первых, слишком многих людей пришлось бы сажать на шары и тем отвлекать от землепашества и других, не менее насущных для Отечества занятий, и, во‑вторых, – большинство преступлений совершается в темное время суток, когда сверху ничего не видно, а снабжать каждый шар могучим осветителем было бы нечеловеколюбиво, ибо всю ночь висящие над землей и светящие вниз фонари мешали бы трудящимся почивать, набираясь сил перед новым рабочим днем. Но дельное зерно в докладе было, и человекоохранительные органы получили Высочайшее предписание пользоваться указанным Крякутным способом: чтоб один свидетель точно описывал уши, другой – нос, и так далее, а штатный художник управы все это сообразным образом с их слов бы зарисовывал. Так возникла, кстати, методика членосборных портретов, каковая, сколько было известно Богдану, и доселе не дала еще ни единого сбоя.
С того великого Ивана и повелось в роду Крякутных называть мальчиков исключительно Иванами да Петрами.
Ныне здравствующий Крякутной тоже был личностью незаурядной, чтоб не сказать сильнее. Упорно и целеустремленно, не считаясь с трудностями, он развивал генное дело в течение десятилетий, создал целую школу, настолько известную и в мире прославившуюся, что ученые‑гокэ в его институт как мусульмане в Мекку ездили… И вот он из заботы о благе людском, как его понимал, этим своим выступлением мало что сгубил любимую науку; он и жизнь свою перечеркнул. И жизнь всех любимых учеников своих, в сущности, тоже… Поступок то ли великий по благородству, то ли просто странный, то ли, увы, подозрительный – судили по‑разному… Ведь ни сам Крякутной, ни его ближайшие воспитанники вне любимой науки себя не мыслили, что называется, жить без нее не могли. Многие из этих людей не раз показывали себя твердыми убежденцами, неколебимо отстаивая положения, выдвинутые и разработанные учителем. И вот – такой трагичным исход долгих трудов… собственными руками, из благих забот о человечестве учиненный.
Богдан взволнованно поправил сползшие на кончик носа очки.
То ли шапку снять да голову свою обнажить перед таким человеком, то ли с лекарем‑психоисправителем о его голове посоветоваться… То ли святой, то ли блаженный…
Сонмище любимцев великого цзиньши биологических наук разлетелось, ровно драгоценная фарфоровая чаша, грубой рукою о камень разбитая. Кто куда. Кто лекарем пристроился, кто вовсе занятие сменил… Это можно будет, подумал Богдан, позже посмотреть, тут долгая кропотливость да въедливость нужна – отследить жизненные пути двух, а то и трех десятков подданных, затерявшихся в жизни, а следовательно, и для человекоохранительного учета потерявшихся. Наверняка можно сейчас лишь одно сказать – вряд ли все ученики своему наставнику за такой поворот в судьбе благодарны. И хоть почтение ученическое, кое сыновнему сродни не только по имени, но и по сути, – чувство сильное и святое, все ж таки человек – не трактор, а чувства – не рычаги управления. По‑разному разные люди на одно и то же чувство отзываются. Всякое могло статься…
Сам же Крякутной, похоже, не разрушил себя своим приговором. Порушил, да, – но не разрушил. Сильный человек. Личность. Подумал, решил, сделал. А после – нашел себя на крестьянской ниве. Вот уж несколько лет как по всей Ордуси гремела слава о его хуторе, Капустный Лог называемом. В Подмосыковье, где‑то в холмистых полях меж древними городишками Клин да Дмитров, откупил Крякутной сколько‑то там тысяч квадратных шагов землицы – и через пять лет лучшей капусты, чем из Капустного Лога, не знала и не ведала Ордусь[41]. Императорскому столу капусту от Крякутного поставляли, везли через всю страну нарочно… А уж в Александрийском‑то улусе ни один трапезный зал без нее не обходился. На свадьбы, на чествования – кто капустки крякутновской добыть не озаботился, тот, считай, плохо о гостях пекся. Так считалось.
Между прочим, в первые годы, судя по перечням научных приборов да снадобий, что Крякутной чуть не ежедневно к себе на хутор заказывал, он там и новый институт для себя одного – ну, с женой да сыном, для семьи своей, в общем – мог бы, верно, оснастить. Конечно, Богдан в генном деле никак докой назвать себя не мог и всерьез разбирать и обдумывать эти перечни даже не брался, – но одна их протяженность говорила о многом. Правда, Крякутной в сопроводительных бумагах указывал, что это исключительно для проведения изысканий в капустной области. Чтоб лучше землицу удобрить, чтоб микроэлементы да витамины всякие в листах кишмя кишели… Может, и так. Что же до судьбы генно‑инженерных изысканий под иными небесами и иными флагами, то поначалу влияние столь авторитетного ученого, как Крякутной, оказалось непреоборимо великим, и примеру Ордуси последовали все развитые страны. Но – не принимая никаких законов необратимых, а лишь, так сказать, фактически. Последовать за Ордусью формально поспешили лишь всевозможные мелкие Уганды да Боливии, коим все равно в этой сложной и дорогостоящей области не суждено было сделать ничего существенного.
Опасные с нравственной – а вернее, безнравственной, ибо, будь все люди по‑настоящему нравственны, и опасаться было б нечего – точки зрения исследования официально нигде пока не возобновлялись. Еще бы – моральный авторитет Ордуси среди среднего и низшего классов варварских стран был огромен; да и, не будь его, все равно шум бы пошел великий… Но, войдя после введения своих допусков в базы данных Отдела внешней разведки Возвышенного управления госбезопасности, Богдан без особого изумления обнаружил, что наиболее предприимчивая нация мира, давно для себя решившая, будто Бог хочет лишь того, что людям приятно и выгодно, – англосаксы – потихоньку, в закрытых и полузакрытых институтах своих, возобновила сомнительные труды. И ныне в Великой Британии уж вовсю проводились опыты по так называемому клонированию. А в Аустралии не так давно, занимаясь конструированием специальной бациллы для борьбы с грызунами, от прожорливости коих фермерам и их урожаям просто спасу не было, тамошние научники вывели нежданно‑негаданно такую тварь микроскопическую, которая за сорок восемь часов способна была сгубить все человечество напрочь. Научники эти, явно с перепугу, немедленно принялись стучаться во все международные учреждения с тревожными требованиями усилить контроль за подобного рода разработками – и все международные учреждения, разумеется, с самым серьезным и озабоченным видом кивали в ответ и принимали соответствующие постановления. Но о судьбе самой выведенной по случаю бациллы не было ни слуху ни духу. Не могла ничего толком сказать по сему поводу и ордусская разведка, которая, как начал постепенно понимать Богдан, старалась, коль уж свои исследования запрещены, хоть за чужими приглядывать и знать, чего ждать от соседей. Все ее усилия так и не помогли достоверно выяснить, уничтожили аустралийцы свое нежданное порождение или до поры в пробирке закупорили да в погребок какой уложили: пускай, мол, покуда на холодке поспит, может, для чего и сгодится…
Относительно же работ североамериканских сведения имелись лишь самые обрывочные и невнятные.