Личное дело игрока Рубашова
Карл‑Йоганн Вальгрен
Личное дело игрока Рубашова
Как‑то раз… нет, не годится… Это случилось тогда, когда… О, Господи! Что еще за «тогда‑когда»… В стародавние времена жил в… какие стародавние? Это же было совсем недавно! Ну, хорошо… Не так уж давно жил в городе один человек… Безнадежно, совершенно безнадежно! Сдаемся!
* * *
В космологии ирокезов дочь Земли родила близнецов. Сначала родился мальчик – обычным, традиционным путем, а за ним последовал его брат, Флинт. Он появился на свет из подмышки матери, и она, разумеется, в этих экзотических родах и скончалась. Можно сказать, что младший близнец, не успев родиться, уже начал приносить несчастье. Подумать только – мать убил. Без умысла, конечно, по младенческому неведению, но убил же!
Первенец (мы, к сожалению, забыли его имя), тот, конечно, да, тот‑то – дурного слова не скажешь, а Флинт был куда менее одаренным ребенком. Старший брат изобрел домашний скот и огонь, и крышу над головой, и множество других исключительно полезных для человека предметов. И Флинт попробовал ему подражать, но несмотря на все усердие, у него мало что получалось. Тогда он раскапризничался, потерял терпение и начал расшвыривать по всей земле неприступные горы и непреодолимые ущелья, чем нарушил простоту и гармонию, кропотливо создаваемую его братом. И горы и ущелья разделили племена и народы, и все начали говорить каждый на своем языке; люди перестали понимать друг друга, и это привело к войнам и варварству… Бедняга Флинт. Он до сих пор льет горькие слезы. Нелегкая это участь – быть неудачливой тенью брата.
У верховного бога хананеев Эля тоже был сын – Баал, бог растений и плодородия. Выглядел он, признаемся, довольно странно: зеленый и рогатый, к тому же совершенно невозможно было разобрать, что он говорит. У него была каша во рту, но не в переносном, а в самом прямом: он постоянно жевал, глотал, отрыгивал и снова пережевывал свежие зеленые листья, высасывая их живительный сок. Злейшим врагом его был Мут, бог бесплодия и смерти. Миллионы лет вели они бесконечные споры. Баал, мягкий, застенчивый и болезненный, куда охотнее отправился бы в лес пересвистываться с птицами, но Мут постоянно втягивал его в диспуты. И наконец, туманным осенним вечером Баал проиграл решающее пари – что‑то такое о зимнем солнцестоянии или, может быть, о весеннем равноденствии – о чем обычно в древности спорили боги. И тогда Мут подверг его оскорблениям и унижениям, поработил, а в конце концов безжалостно казнил и отправил в царство мертвых, где тот влачил жалкое существование, грыз камни и землю, чувствовал себя всеми покинутым и беспрерывно рыдал.
|
Прошло семь земных лет. Неурожай следовал за неурожаем – то засуха, то беспрерывные дожди, то саранча. Люди голодали и мерли, как мухи. На восьмой год они в отчаянии начали приносить кровавые жертвы, чтобы как‑то привлечь внимание небожителей к своей беде. На счастье, мольбы их услышала Лнат, сестра Баала, богиня войны и любви. Она по странной прихоти относилась к смертным с определенной нежностью, но шутить с ней мы бы не рекомендовали. Какое ликование началось на земле, когда пожаром пронеслась весть: Лнат отыскала Мута! Люди с наслаждением пересказывали друг другу сладостные подробности – сначала она изрубила его мечом, потом сожгла на костре и, наконец, смолола в мельнице. Труху, получившуюся в результате этих продуманных действий, Лнат развеяла по всей земле, попутно освободив и Баала. С триумфом возвратился Баал на землю – земля, увидев его целым и невредимым, начала плодоносить и благоухать, как никогда ранее, потому что только Баала она и ждала, именно его присутствия земле и не хватало… Эта драма эпохи раннего земледелия послужила основой бесчисленного множества легенд о вечной борьбе между жизнью и смертью, плодородием и бесплодием, между Баалом и Мутом, добром и злом. Правда, со временем многое перепуталось, в частности, некоторые атрибуты враждующих сторон – этот зеленый цвет, к примеру… ну что это такое! И потом, рога – ну посудите сами, чьим украшением служат рога?!
|
История с Ахриманом проливает свет на вопрос – насколько важна верность как фундамент доброкачественной линии развития общества. Машья и Машьяна, первые люди, жили счастливо и беззаботно в роскошном саду в долине Тигра. Но вот в один несчастный момент появляется этот легкомысленный Ахриман, плейбой‑хамелеон, которому ничего не стоит принять облик змея, ящерицы или даже прекрасного юноши… и все идет прахом: он сеет рознь, вбивает клин в их чистые отношения и в довершение всего распутничает с Машьяной в зарослях дикого винограда, покуда Машья, ничего не подозревая, забрасывает в речку сети…
Иудейский бог одно время содержал некое подобие небольшого двора. Двор этот состоял главным образом из его сыновей, сыновей бога, бене ха‑елохим, довольно‑таки похотливой братии: высшей радостью для них было переспать с земной женщиной. Это привело к целому ряду нежелательных генетических последствий, поскольку их потомство (ныне вымершее) представляло собой волосатых монстров, ростом в сто шестьдесят футов, известных в истории под именем Гигантов. Бесконечные дела об установлении отцовства и споры о наследстве утомили иудейского бога до такой степени, что он просто‑напросто вышвырнул своих сыновей из небесного царства; можно себе представить, как они летели оттуда вверх тормашками кто куда и как с отчаянными воплями валились в бездонные пещеры и провалы в созданной их отцом Земле…
|
Изначально Господь олицетворял собою и то, и другое, и добро, и зло – во всяком случае, еще недавно можно было услышать такие утверждения. Правая рука его сеяла добро и милосердие, левая – ярость и разрушение. То есть правой рукой надавливал он, с целью получить желаемый результат, на правую половину человеческой души, йетсер ха‑тоб, хорошую половину, а левой надавливало на левую, йетсер ха‑ра – эта половина была похуже. Где правая, а где левая, пытаемся мы сообразить… а что можем мы сообразить, если сами находимся в еще не определившейся окончательно системе координат: где добро, а где зло; что правильно, а что неправильно; все это звучит чересчур уж абстрактно, чтобы можно было безоговорочно довериться этой теории.
Что касается Иешуа из Назарета – не будем касаться истории с жертвенным агнцем, слишком уж она традиционно и не оставляет места для философических рассуждений, а именно такие рассуждения мы любим более всего. Вместо этого посмотрим, что пишет про все это Иренеус.
Если верить Иренеусу, человеческий род грешил так безобразно, что попал в заложники к злому ангелу. Он наказывал их по всем правилам своего искусства, и, надо признаться, справедливо, потому что люди в то время представляли из себя омерзительную свору воров, лгунов, убийц и мошенников, не выполняющих ни одной из заповедей, и такого рода поведению необходимо было положить конец. Но Бог испытывал к созданному им по своему образу и подобию существу довольно‑таки сентиментальные чувства; он просто не мог спать по ночам – настолько леденили ему душу вопли истязуемых, а молитвы их о пощаде просто разрывали сердце. И он решил действовать. Это было не так легко, поскольку с юридической точки зрения все права были на стороне злого ангела – люди и в самом деле были страшными грешниками, и он держал их в заложниках с полным на то основанием. Поэтому он, злой ангел, мог выдвигать определенные требования. Хорошо, сказал он, я смилуюсь над людьми, но Бог должен лично внести залог. Это казалось разумным, поскольку во всем мироздании один только всемогущий обладал свободной волей. У людей не было ни власти, ни средств, чтобы внести выкуп, поэтому Бог в качестве залога предложил своего единственного сына. Злой ангел принял предложение, что с его стороны было не особенно предусмотрительно. Он не сообразил, что иметь сына самого Создателя в качестве заложника не укладывается ни в какие рамки – сын Господа был совершенно безгрешен, а держать в заложниках безгрешное существо противоречит вечному порядку. Таким образом, пишет Иренеус, злой ангел потерял одним махом и людей, и сына Божья, и был низринут в мрачное царство теней.
Остерегайтесь скачек, предупреждает нас Тертуллиан, он частенько посещает скачки. Его можно встретить и в башнях астрологов, и в палатках факиров, в тавернах и в театрах. Особенно в театрах – это его любимое развлечение. Если присмотреться, вы легко его увидите: вот он сидит в задних рядах, затесавшись среди публики, и посасывает свою тросточку с набалдашником в виде лягушачьей головы; а вот он уже и на сцене… смотрите, смотрите, вот он – в маске из терракоты, исполняет роль холерического барда в греческой трагедии.
Ничто не вечно в космическом порядке, заявил вскоре после этих событий Ориген. Архангел может пасть и сделаться демоном, человек может возвыситься и стать ангелом, ангел опуститься и стать человеком. И даже падшего архангела, если он признал свои грехи, могут снова взять в небесное царство.
Такова история. Она полна парадоксов, непонимания, легенд, загадочных и фальшивых документов. Но когда‑то все же надо начать.
Итак…
Как‑то раз…
Нет, не годится…
Это случилось в те времена, когда…
О, Господи! Измываешься Ты над нами?
Тогда вот так:
В конце девятнадцатого века…
I
Пролог в Петербурге
В конце девятнадцатого века жил в Петербурге человек по имени Николай Руба‑шов, сын крещеного киргизского купца и девушки‑эстонки. В ее генеалогических лабиринтах заблудились некогда еще и неизвестные шведы из Пярну и Хаапсалу. По ее настоянию сын даже был наречен двойным именем – Йозеф‑Николай, но все называли его Николай или просто Коля. Отец, будучи, как уже сказано, крещеным, на киргизском именослове не настаивал. Несмотря на свое на первый взгляд экзотическое происхождение, Коля был типичным представителем святой Руси, этого циклопического гобелена языков и народов, гениальных умалишенных, просвещенных олухов, святых и циников, богоискателей и безбожников, белых и желтых, с незапамятных времен перемешавшихся между собой и заполнивших чуть не шестую часть земной поверхности, от Одессы на западе до Чукотки на востоке.
Можно, конечно, поведать читателю о жизни нашего героя в одном из уголков этого величественного континента: о детстве на Тверской, в тени куполов Смоленского собора; о даче в Нарве, где проводила лето его семья, о его любви к матери, Эвелине Ивановне Рубашовой, ныне находящейся на излечении по поводу крайне тяжело протекающей падучей болезни, о его любви к актрисе Нине Фурье, примадонне и belle de jou[1]нового французского театра; не говоря даже о сложных, мягко выражаясь, отношениях со старшим братом, корректным и невероятно щепетильным Михаилом Рубашовым, нынешним главой семьи.
Можно описать чуть не каждый день его жизни, опираясь на письма и записки, написанные его собственным сразу узнаваемым почерком, или, скажем, на дневники его гувернеров. Можно сослаться и на документы, до сих пор находящиеся в нашем распоряжении – в этой части никакого недостатка мы не испытываем. Наоборот.
Наши архивные шкафы забиты папками, бланками и аккуратнейшим образом заполненными формулярами, фотографиями и газетными вырезками, вклеенными в пыльные альбомы – все это тщательно пронумеровано и каталогизировано.
Но мы не станем этого делать, поскольку в настоящий момент нас интересуют совершенно иные факты. Годы детства и юности Николая относятся к прошедшей эпохе, и мы не имеем намерений ее касаться.
Можно даже сказать, что повествование о нем приобретает значение только с определенного момента его жизни, только с боя часов, возвестившего, что жизнь его изменилась самым решающим образом. К этому‑то поворотному пункту мы и подходим, поскольку время неумолимо приближает нас к тончайшему занавесу, за которым уже нетерпеливо подрагивают первые, еще робкие секунды двадцатого столетия.
И прежде чем петербургские колокола возвестят нам начало нового века, а гомон многотысячных толп на Невском сольется в единое «ура!», мы позволим себе привлечь ваше внимание к двум предметам: к черному санному экипажу, что скользит сейчас в снежном вихре по Садовой, приближаясь к дому, где Рубашов снимает у офицерской вдовы комнату в четвертом этаже – обратите внимание на этот экипаж! – а также к колоде ломбардских карт, лежащих на столе в его комнате и только и ждущих, чтобы быть распечатанными, стасованными и розданными. В экипаже едет судьба, а судьба его зависит от этих карт. Поскольку Николай Рубашов – игрок, истинный игрок, он одержим демоном игры, он… попробуем отыскать нужное слово… он – сибарит азарта. И как в высшей степени естественное последствие разрушительной страсти, как последнее звено в непрерывной цепи постоянно поднимаемых ставок, его судьба… более того, его жизнь в ближайшие мгновения тоже превратится в ставку.
Давайте на секунду задержимся и потянем за ниточку, которую мы только что выпустили. Игрок? Мы сказали – игрок? Сибарит азарта? Да‑да, именно так мы и выразились, и знаете, почему? Да потому, что точнее и сказать нельзя, потому что именно так и есть, это про него, Николая Рубашова, человека, околдованного и измученного Игрой, этим бичом человеческого рода.
Он был фанатом карт и костей, рабом тотализаторов и ставок, заложником пари, наркоманом, постоянно возбужденным белладонной азарта; началось все в восемнадцатилетнем возрасте, когда он проиграл первую в жизни партию в кости проезжему французскому лейтенанту. С тех пор прошло двенадцать лет, целая эпоха жалких выигрышей и сокрушительных проигрышей, марафонского танца по нелегальным игорным домам императорского города. Подстрекаемый демоном игры, он обратил в прах отцовское наследство, заложил фамильные драгоценности, кредиторы осаждали его со всех сторон. И теперь, наконец, последние печальные вздохи уходящего девятнадцатого века напоминали ему, что он беден, по уши в долгах и вот‑вот окажется в долговой яме.
По‑видимому, не было такой придуманной человеком игры, в которую он хотя бы раз в своей жизни не проигрывал. Он пробовал карты, покер, двадцать одно и вист, джинрамми, скопоне, полиньяк и шмен де фер, называемую попросту железкой, и преферанс, и стуколку, и экарре с торговлей. Он кидал кости и играл в шашки, бросал монеты и вытягивал спички. Часами стоял он у рулеточного стола, наблюдая, как стопки его фишек медленно и неумолимо исчезают в ненасытной пасти банка. С горящим от азарта лбом он выстаивал очереди у тотализаторов. На петербургских скачках имя его стало нарицательным, он был притчей кегельбанов, он проигрывал на лошадях и собаках, в баккара и в императорскую лотерею в пользу инвалидов, а в подвале некоего мексиканского моряка он проиграл на петушиных боях кольцо, подаренное ему на совершеннолетие. Он выбросил целое состояние на пирамидные игры, даже не говоря о бесконечных взятках алчным банковским чиновникам, чтобы раздобыть новый займ и таким образом не дать остановиться все бешенее вращающейся порочной карусели… и все это с такой энергией, что, если употребить ее на благие цели, можно было достичь определенных и, возможно, даже положительных (такая надежда не умирает никогда!) изменений существующего миропорядка.
Кто знает, может быть, именно обо всем этом он и думал, сидя в своей комнате, озаряемой то и дело вспышками фейерверков в ночном небе; а может быть, он думал и о том, что, невзирая на проигрыши и потери, невзирая на то, что он стоял на грани полного разорения, что он проиграл даже материнскую пожизненную ренту… невзирая на все это, он все же познал наслаждение.
Это было правдой. Он наслаждался – и наслаждение это было за пределами разума и здравого смысла. Казалось, он должен особенно стыдиться именно этого наслаждения – но он не находил в себе даже тени стыда. Двенадцать лет назад, когда француз вложил ему в руку игральные кости и хриплым пропитым голосом предложил сыграть – в то самое мгновение ему открылся новый мир; мир надежды на авось и холодного расчета, гадания и алгебры, интуиции, жульничества и теории вероятности, лихорадки и холодного пота, мир, в котором ты близок к тому, чтобы потерять сознание, открывая карты партнера, когда на кону скопилось свыше десяти тысяч рублей… Он получал неизъяснимое наслаждение, и сейчас, хотя и стыдился, что не чувствует никакого стыда, он его и не чувствовал – за исключением стыда по поводу того, что он не стыдится.
Он поднялся и подошел к окну. В доме было тихо. Из центра доносился гул ликующей толпы. Нина, должно быть, тоже там, подумал он. Маленькая артистка с карминно‑красным ртом и маленькой расщелинкой между передними зубами, женщина, страстно любимая им вот уже больше десяти лет. И ее он тоже потерял, с той же беззаботностью, как проиграл свою усыпанную бриллиантами заколку для галстука или кунью шубу, принадлежавшую когда‑то его отцу, почившему в бозе Дмитрию Осиповичу Рубашову. Не так давно она еще была с ним, он был еще богатым наследником, приглашал ее к Донону,[2]посылал драгоценности и любовные строки из Лермонтова и Тютчева, переписанные на тончайшей китайской бумаге, сбрызнутой голландскими духами. Теперь она и видеть его не хотела, и он даже и винить ее не мог, потому что это легко объяснимо. Почему она должна с ним встречаться? С ним, Николаем Рубашовым, нищим приживалом, обуянным демоном игры, с нависшей над ним, как полуотломившийся толстый сук, угрозой долговой тюрьмы… Но и в этом он находил наслаждение! Это приводило его в такое же бесстыдное возбуждение, как и долгий ряд проигрышей.
Взорвалась очередная шутиха и рассыпалась волосяным дождем искр по иссиня‑черному небосклону. Коля оцепенел. В этой внезапной вспышке света он увидел в полуквартале от дома скользящий по снегу санный экипаж.
– Неужели это возможно? – подумал он. – Неужели это и в самом деле возможно? О, Боже! Он уже здесь…
В дверь постучали, но как‑то робко, как мог бы постучать, скажем, разносчик лотерейных билетов. Коля посомневался немного, преодолевая вполне понятный страх, взял лампу и вышел в полутемный холл. Хозяйки, офицерской вдовы Орловой, дома не было, не было и никого из ее жильцов – ни немца Цвайга, помощника адвоката, ни Вайды, коллежского регистратора, снимавшего комнатушку у черного хода. Все были в городе, все хотели праздновать наступление нового века. Все, кроме него. А он остался ждать своего гостя, и вот тот явился. Страх внезапно исчез, и Рубашов пошел к двери даже с каким‑то облегчением.
Он открыл и остался стоять. Внезапный, невесть откуда взявшийся знобкий ветерок пронесся по лестничной площадке. Огонь от лампы заколебался, и в игре пробегающих по стенам длинных и острых теней Николаю Дмитриевичу никак не удавалось различить черты лица своего гостя. Только странный запах – уксус, немного, кажется, тухлое яйцо… угольная пыль… Может быть, аммиак, скисшее молоко и, совсем уж неуместно – то ли рокфор, то ли стилтон.
– Йозеф‑Николай Дмитриевич Рубашов? – спросил гость высоким, чуть ли не детским голосом. – У нас назначена встреча, не так ли?
– Это я, – сказал Коля, подивившись, что гость назвал его полузабытым полным именем.
– Вот и прекрасно. Прошу простить, но задерживаться не могу. Время мое расчислено по минутам.
С этими словами он решительно вошел в прихожую, закрыл за собой дверь и снял шубу из отливающего серебром меха – Николай не припоминал, что он когда‑либо видел подобный. Гость протянул ему руку, и Коля пожал ее, не в силах отделаться от чувства, что все это происходит во сне.
– Я и думать не мог, – сказал он, – вернее, не предполагал…
– Что я все же приду, хотите вы сказать? – не давая ему закончить, спросил гость. – Или, по‑вашему, я должен был явиться в сопровождении раскатов грома и ливня из живых лягушек? Mon frere, quelle folie.[3]Или вы не видите ракет за окном? Если это каким‑то образом ускользнуло от вашего внимания, позвольте напомнить: наступает двадцатый век. По грегорианскому календарю – через четверть часа, если быть точным.
Он перебросил шубу через руку. Коля смущенно улыбнулся – теперь он наконец разглядел гостя. Тот был приблизительно в его возрасте, если судить по внешности, но это, разумеется, обманчиво. Небольшого роста, поджарый, намечающаяся лысина. Тупой нос, из недр которого вот‑вот готова была скатиться капля, похожая на растаявшую жемчужину. Круглые очки, порез от бритья на щеке. За ухом ручка‑вставочка, а в руке – потрепанный коричневый портфель из телячьей кожи.
– Чего же мы ждем? Я никак не могу задерживаться после полуночи. Уверяю вас, Йозеф‑Николай Дмитриевич – подписать контракт недолго, но процедура требует соблюдения установленного порядка.
Коля снова застенчиво улыбнулся и пригласил гостя следовать за ним. Они прошли через прихожую, выстеленную сильно потертыми коврами сомнительно бухарского происхождения, и переступили дверь Колиной комнаты в четвертом этаже, окнами на Садовую.
Фейерверкерия за окном все прибавляла и прибавляла, являя собою истинные шедевры пиротехнического искусства – наипричудливейшие фигуры, метлы, грибы, букеты; даже знаки Зодиака, окрашенные в цвета русского флага, беспрерывно вспыхивали в ночном небе. У столика, где лежала нераспечатанная колода, Николай помедлил. У него немного кружилась голова, как бывает, если после долгого лежания вдруг резко поднимешься с постели.
– И что же вы на меня уставились? – спросил гость. – А, понимаю… мои одеяния… что, уже не в моде? Заверяю вас: я стараюсь, как могу, но не успеваю, не успеваю… Только сошьешь костюм, а он уже безнадежно, постыдно устарел, и уже надо шить следующий. Я стараюсь, Йозеф‑Николай Дмитриевич, очень стараюсь; но попробуйте вообразить – вечный цейтнот, визиты, визиты… очень многие желают со мной встретиться, по самым разным, самым‑самым разным причинам.
Он положил шубу на шезлонг, с чисто женскою небрежной грацией, палец за пальцем стянул замшевые перчатки и неодобрительно покосился на окно.
– Чертоград, – пробормотал он, – так они называют свой город. Олухи. Что за вирус такой поразил людей? Скоро мы уже в двадцатом веке, но неужели вы и в самом деле думаете – что‑то изменится? Вряд ли. А если и изменится, только к худшему.
Он снял запотевшие очки, тщательно протер их манжетом сорочки, снова устроил на носу и оборотился к Николаю.
– А вы, Коля? – спросил он, улыбаясь. – Что вы сами‑то хотите? Женщину? Может быть, много женщин, гарем, чтобы они поили вас вином и кормили засахаренными грушами? Деньги? Золото, драгоценности… может быть, три желания? Очень популярно. Скажем так: месть врагу, исцеление хронического сифилиса и, разумеется, рецепт любовного эликсира. Признавайтесь, признавайтесь, здесь нечего стыдиться. К тому же вам трудно меня удивить – чего я только ни слышал…
Коля вновь обратил внимание на странный запах, исходивший от гостя, – на этот раз ясно угадывался новый нюанс: дешевый провинциальный одеколон. Недурные предложения, подумал он, весьма привлекательно… если, конечно, это и в самом деле тот, о ком я думаю… если все это мне не снится, а в этом я никак не уверен. Деньги! Забыть про долговую яму! Да и бог с ней, с долговой ямой, одну ночь, всего одну ночь, лучше в мае, пусть даст мне одну ночь, чтобы бродить с Ниной Фурье по сонному Петербургу, пусть ее белые тонкие пальцы сплетутся с моими, пусть губы ее, похожие на красные виноградины, шепчут что‑то мне в ухо… О нет, я должен как‑то оправдаться перед матерью, купить ей дворец на Морской, нанять слуг, сестер милосердия, как‑то облегчить страдания, пусть горькая осень ее старости обратится в благоухающую весну… Но все это не входило в его планы. Сейчас речь шла только о чести.
– Нет, – сказал он. – Я хочу… пощекотать нервы.
Гость наморщил лоб, пробормотал что‑то неразборчивое и начал кругами ходить по комнате. Наконец остановился у платяного шкафа и открыл дверцу.
– Не густо, – сказал он, – пакет с нафталинными шариками, два жилета, бабочка, выходной костюм… на локтях… да, несомненно, на локтях протерся… все признаки экономического кризиса. Чем же вы грешите, Николай Дмитриевич? Абсент?
Он захлопнул шкаф, подошел к ломберному столику и поскреб колоду безупречно отполированным ногтем.
– А это у нас что? Ага, Марсель, пятнадцатый век… Копия, натурально, но я, помнится, игрывал и оригиналом – изумительной красоты произведение искусства… исчез, исчез во время очередной идиотской войны…
Он замолчал так внезапно, что Коля даже вздрогнул. Сложив руки на груди, незнакомец пристально уставился на хозяина.
– Да не разыгрываете ли вы меня? – сухо спросил он. – Что это еще за «пощекотать нервы»? Всем, каждому человеку что‑то надо. Цыгане метят в прелаты, кто‑то хочет быть маршалом, другой стремится сесть на папский трон. Третий мечтает во что бы то ни стало совершить какое‑нибудь нелепое открытие или, в крайнем случае, написать эпохальный роман. И конца этому нет… А вам, Йозеф‑Николай Дмитриевич, повезло… или не повезло, как хотите считайте. Все ваши попытки с этим смехотворным кастратом, вы знаете, кого я имею в виду… вы ведь не думаете, что я к вам приехал благодаря скопцу? Чертоград, mon dieu! Вы ведь, я думаю, понимаете, что для людей вашего сорта у меня обычно просто‑напросто нет времени. Но вот ведь какая штука: некий политик, республиканец, успел на ваше счастье… или несчастье, это как считать… успел как раз нынче пасть жертвой анархистской пули. Так что высвободилось немного времени, и вот я здесь. Говорите прямо: что вы хотите?
Он смерил Колю взглядом и слегка прикусил губу.
– Женщина? – спросил он, посчитав, что выдержал достаточную паузу. – Разбитое сердце? Симптомы несомненны, патогномоничны,[4]я бы сказал…
– Нет, – сказал Коля. – Не женщина. Интерес. Азарт, если хотите. Я слышал, что месье не без удовольствия посвящает свой досуг азартным играм.
Гость засмеялся – неожиданно музыкальным, переливчатым, очень красивым смехом, напомнившим Коле звон серебряных жетонов, ссыпаемых в карман удачливого игрока.
– Покер? – сказал гость. – Я понимаю… Так вы, оказывается, один из этих запойных игроков! Положение ваше хуже, чем я полагал. Не почтите за труд отложить куда‑нибудь мои перчатки… и можем начинать. Силы небесные! – «интерес, азарт»… ну что ж, интерес и азарт тоже имеют свою цену.
Коля взял перчатки и отнес их на полку у окна. В эту секунду взорвалась очередная петарда, рассыпавшись дождем красно‑бело‑голубых огненных брызг и осветивши на мгновение улицу. Коля машинально глянул вниз и заметил, что санки гостя стоят теперь на противоположной стороне улицы, у булочной.
– А ваш кучер? – спросил он. – В такой мороз милосерднее было бы пригласить его сюда.
– Он весьма и весьма необщителен. А мороз он, поверьте, никак не замечает, – сказал гость, зевая, отчего последняя фраза его прозвучала несколько даже нараспев.
Коля присмотрелся к сгорбившейся на облучке фигуре. Вновь пошел снег. Медленные изящные снежинки театрально опускались на тонкий черный плащ кучера, отливающий, как и шуба гостя, серебристыми бликами в капризном свете шутих и петард. Теперь он разглядел его – бледное лицо, темные, глубоко, слишком глубоко посаженные глаза… Что‑то было не так с этим кучером, Коля не мог сообразить, что же это, потом, наконец, понял – изо рта его, несмотря на трескучий мороз, не вырывалось даже легкого облачка пара…
С бьющимся сердцем вернулся он к столу.
– Попрошу снять, – сказал гость.
Игра началась.
Любая неожиданность, подумал Николай, занося руку, чтобы снять стасованную для первой сдачи колоду, любая неожиданность вызывает у нас некое подобие шока, да, по сути дела, именно шока, слабого или сильного, в зависимости от степени неожиданности самой неожиданности. И если шок этот не парализует нас окончательно, то оставляет, по крайней мере, чувство нереальности – не может быть, чтобы все это было на самом деле, нет, это происходит в другом каком‑то измерении… да, пожалуй, в моем случае так и есть – в другом измерении… Он украдкой покосился на гостя, разглядывающего с меланхолической миною свои ногти, вовсе, судя по всему, не заинтересованного предстоящей партией. Какое еще чувство может внушать этот человек… этот тип… это существо, с его странными манерами, сухим цинизмом, круглыми очками и ручкой за ухом? Какое еще чувство, кроме того, что все это происходит если и не во сне, то наверняка уж за пределами нормального человеческого сознания? Действительность вовсе не совпала с нарисованной Колей в предвкушении этой встречи картиной. То, что он себе представлял – в шутку, конечно, понарошку, без малейших ожиданий, что встреча эта все же состоится… да нет, его фантазии, даже и сравнивать нечего, были куда страшнее. Но гость его отнюдь не внушал страха. Если не обращать внимания на странный запах, он напоминал более всего чиновника из провинциальной губернской управы, и внешне чем‑то был похож на соседа Вайду, коллежского регистратора.
Он вспомнил сказанное гостем, и ему почему‑то стало стыдно. «Все ваши попытки с этим смехотворным кастратом». Крошечный скопец Илиодор диктовал ему письмо писклявым голосом, жег курения из побегов алоэ и толченого янтаря и читал отрывок из Ключа Царя Соломона.[5]Скопец утверждал, что и сам уже много лет назад определил для своей души будущее, и в доказательство показал ему пожелтевший контракт, написанный сорочьей кровью, как он говорил, пером от черного гусака, на краденом монастырском пергаменте; а чуть позже – позже, как минимум, на две бутылки мадеры – когда они сидели в келье Илиодора в скопческом монастыре, при свете сальной свечи он предъявил Рубашову бритое темечко, на котором, как раз позади большого красного уха, красовалось тавро – некий загадочный номер. Тогда я не принял его всерьез, подумал Николай Дмитриевич, а надо было, надо было…