Личное дело игрока Рубашова 8 глава




Ефрейтор недовольно уставился на него.

– Война или мир, – сказал он. – Социализм или капитализм. А разница‑то есть?

Он поднялся, нырнул под колючую проволоку, подполз к Рубашову и улегся рядом, с блокнотом для донесений в руке. От его грязной шинели пахло одеколоном.

– Рубашов, – сказал он серьезно. – А что ты, собственно говоря, здесь делаешь? Ответь мне честно, что ты здесь делаешь? Pourquoi?

– Ищу кое‑кого.

– Нашел место! Поверь мне, на войне никто не находит того, что ищет. Здесь можно найти только одно – человеческую злобу. А эта злоба никакой ценности не имеет, поскольку не может нас научить ничему, что мы уже и без того не знаем.

– А сам господин ефрейтор что здесь делает? Господин ефрейтор же тоже доброволец.

– Что я здесь делаю? Я записываю, Рубашов. Все, что вижу и что слышу. Записываю. Записываю, к примеру, что ты говоришь, что другие говорят. Пытаюсь документировать эту проклятую войну. Чтобы ее не забыли.

Ефрейтор печально улыбнулся.

– И когда война кончится, – сказал он, – я поеду в Россию и буду записывать все, что увижу и услышу.

Разглядеть что‑либо было уже невозможно. Они снова сползли в окоп. Ефрейтор раскурил трубку. Глаза его слабо поблескивали в темноте. Снова пахнуло одеколоном.

– Через шесть часов я должен представить донесение, – сказал он. – Попробуй подползти к ним поближе и понять, что они затевают. Темно, они тебя не увидят.

Он посмотрел на траншею. В нише у бруствера копошились крысы, опьяненные трупным запахом.

– О, Боже, – сказал он. – Где же наш кот? Мы же взяли его сюда, чтобы избавиться от этой нечисти. Ты не видел кота, Рубашов?

 

Он выждал, пока месяц зайдет за тучу, подполз под колючую проволоку и скрылся в темноте. Из окопов противника голосов больше не слышалось – стояла полная тишина, не нарушаемая ни человеческими голосами, ни визгом пуль.

Он ориентировался на ничейной земле, как у себя в спальне. Он медленно шел, стараясь не наступить на мину и не угодить в воронку. Он переступал через раздувшиеся трупы людей и лошадей, в которых со странным непрекращающимся шелестом шевелились черви. Из‑под ног его то и дело с писком выскакивали крысы. «Для смерти, – устало подумал он, – мундир неважен – она пожирает все на своем пути, оставляя после себя только перегной и червей».

Люди здесь лишились всяких чувств. Ни сострадания, ни скорби, ни даже брезгливости. Только голод, никогда не утоляемый голод. Такова война, говорит ефрейтор Виш – бездушная машина, ей нужны трупы, ей нужно топливо, чтобы все ее ремни, шестеренки и подшипники были в движении. А на Западном фронте война никогда не отдыхает. И ни та, ни другая сторона на топливо не скупится. Все запасы идут в ход, человеческие тела охапка за охапкой исчезают в топке, пока машина не насытится и не станет ясно, что на пару дней ей хватит. Можно положить двадцать тысяч человек, чтобы завоевать пару квадратных километров. После чего все замирают и слушают, как ненасытная машина работает на холостом ходу, а у офицеров появляется время, чтобы подсчитать потери и представить к медалям наиболее отличившихся – каждые сорок восемь часов. Человеческие тела следуют потоком, один год рождения за другим. Сейчас как раз очередь дошла до мальчиков 1901 года рождения. Из старших остались только ветераны вроде ефрейтора – ушлые мужики, чудом пережившие первый год службы и приобретшие некий иммунитет к вирусу смерти. У них особый талант, они внутренне приспособлены к такому существованию – ползать, извиваясь, по жирной глине, не пропустить лишнюю порцию жратвы, убивать с таким же равнодушием, с каким обычный человек подавляет зевок.

На отрезке фронта к юго‑востоку отсюда, рассказал как‑то ефрейтор, шли бои за французский форт. Немцам в самоубийственной атаке удалось захватить форт, но тут на третьем этаже обнаружилось французское подкрепление, и немцев оттеснили в погреб, где размещались выгребные сооружения. Больше недели шло сражение, и только в этих боях погибло сто восемьдесят человек. Окровавленные головы торчали из канализационных колодцев, мертвые штабелями лежали за выгребными бочками. Потом удача сопутствовала немцам, и они загнали французов в тот же погреб, из которого только что выбрались. И опять начались бои за канализацию, на этот раз погибло девяносто человек. Так продолжалось еще неделю, пока наверху не сообразили, что слишком много жизней положено за обладание кучей дерьма, и войска отозвали на первоначальные позиции. «Это их война, – подумал Руба‑шов. – Это их великая отечественная окопная война».

Он остановился. Ничейная земля. В пятидесяти метрах от него различался слабый свет французского редута. Нет, он не ошибался. Запах. Где‑то поблизости мяукнул кот. Этого кота в августе притащил парень из стрелковой роты. Это был самый обычный пестрый деревенский кот, он нашел его в брошенном селе. Ефрейтор обрадовался – будет кому отпугивать крыс. Они привязали его на длинный поводок. Меньше чем через неделю в траншее не осталось ни одной крысы. Еще через неделю выяснилось, что кот совершенно оглох от непрерывных разрывов. Поводок ему был уже не нужен.

Как‑то ночью, когда Николай стоял в карауле, он вдруг услышал мяуканье. Это его удивило – кот с самого момента появления в роте не издал ни звука. Зверек съежился, шерсть его встала дыбом. Он уставился в темноту и мяукал – громко и отчаянно, и именно в тот момент, совершенно для себя неожиданно, Рубашов почувствовал запах.

Сомнений не было – это был тот самый запах, запах первой ночи века. Он замер и почти потерял сознание. Он повертел головой – пахло откуда‑то с ничейной земли. Он обернулся и увидел, что кот выскочил из окопа. Это его удивило – до этого зверек никогда не покидал траншеи. Кот вскочил на мешки с песком и нырнул под колючую проволоку. Даже не думая, Николай двинулся за ним.

Больше часа блуждали они по ничейной земле. Кот, беспрерывно мяуча, шел вперед, потом останавливался, замирал, вертел головой и менял направление. Так они и ходили кругами между передовыми, пока запах вдруг не исчез – так же внезапно, как появился.

В последующие недели это повторялось чуть не каждую ночь. Именно тогда он стал добровольно вызываться на разведку – это давало ему основания выходить на нейтральную полосу. Кот следовал за ним, как будто понимал, что предмет поиска у них один и тот же, и оба могут извлечь из этих прогулок определенную пользу.

Сейчас запах был сильнее, чем когда‑либо. Он ощущал его совершенно ясно, со всеми, казалось забытыми, но, как выяснилось, навсегда засевшими в память нюансами. Он крался в темноте. Кот шел впереди, то мурлыча, то вновь принимаясь тоскливо мяукать. Его желтые глаза мерцали в темноте, как маленькие маяки.

Они шли вдоль брошенной траншеи с полуобрушенным бруствером. Вдруг кот остановился, уверенно свернул налево, перескочил лужу и исчез из вида.

Стало еще темней. На луну слоями наплывали все новые и новые тучи. Запах опьянял его. Он не просто опьянял, он раздирал ему душу, на глаза навернулись слезы. Запутавшись в брошенном рваном знамени, он споткнулся о неразорвавшийся снаряд. Потом наступил на чей‑то труп и тут же почувствовал, как под ногой его лопнул живот и послышалось тихое жужжание миллионов насекомых. В воздухе распространилось невыносимое зловоние. Его чуть не вырвало.

Он нашел кота у колючей проволоки с французской стороны. Тот сидел тихо и за чем‑то пристально наблюдал. Николай ясно слышал собственное дыхание, и его удивляло, почему его до сих пор не обнаружили.

В десяти метрах от него, скорчившись в окопе, сидели четыре мальчика из русского добровольческого полка. Он слышал, как они тихо переговариваются между собой. Дворянские дети, подумал он. Многие бежали после октябрьских событий по древней русской традиции в Париж и в ожидании возвращения на родину завербовались во французскую армию. Всего лишь маленькие мальчики, но война лишила их права оставаться детьми. Чтобы придать себе мужественности, они старались разговаривать хриплыми голосами, но в глазах их затаился страх.

Он повернулся на звук. Там, в траншее, ведущей во второй эшелон окопов, сидел, склонившись над картой, еще один. Этот был постарше, в капитанском чине. Потом он встал, подошел к солдатам и сообщил о порядке несения караула. Раздал боеприпасы. Потом достал карманный фонарик и посветил на карту. На какое‑то мгновение луч света упал на его лицо. Николай вздрогнул – он узнал этого человека.

Откуда‑то с ничейной полосы накатила новая волна запаха. Кот громко мяукнул, и в то же мгновение солдаты обнаружили Рубашова. От неожиданности они замерли на несколько секунд, потом на него обрушился град пуль, сопровождаемый нечеловеческим ревом. Потом наступила внезапная оглушительная тишина. И тут они увидели: он стоит, как стоял, целый и невредимый, со смущенной улыбкой на губах… Они побросали оружие и с криками ужаса бросились бежать сломя голову по лабиринту траншей…

Запах исчез. И кот тоже.

Он спрыгнул в окоп. На земле валялись брошенные миски. Он взял одну, снял с огня котелок и наполнил миску доверху горячей похлебкой. Он сидел, глубоко задумавшись, и хлебал французскую похлебку. Потом закрыл глаза и увидел перед собой лицо капитана – бородатое и грязное, но от этого не менее знакомое.

И так он сидел, за тысячи километров от дома, в брошенном окопе на западном краю войны и ждал… Чего он ждал? Он и сам толком не знал – может быть, запах появится снова. Шли часы, но он их не замечал, как не заметил и группу французских солдат, подкравшихся к нему сразу с двух сторон. Внезапно наступила полная, непроницаемая темнота, и он ощутил сильный запах джута – ему накинули на голову мешок.

 

Три недели его допрашивали каждую ночь. Он молчал – просто не знал, что сказать. На рассвете его, измученного бессонницей и светом направленной в глаза яркой лампы, бросали назад в перепачканную куриным пометом низкую железную клетку, где он мог только лежать. Иногда приходил часовой и просовывал сквозь прутья решетки еду, но руки у него были связаны за спиной, поэтому он мог только, припав к миске лицом, грызть или лакать, как животное. Его поливал дождь. Все, что он мог видеть – сапоги проходивших мимо солдат. Иной раз сапог бил по клетке с таким грохотом, что он на секунду возвращался из постоянного забытья; иной раз кому‑то приходила в голову мысль помочиться на него, и в затылок ему била вонючая струя. «Ненависть, – думал он, – эта всеобщая безличная ненависть, она заражает всех, кто попадается ей на пути, это та же ненависть, из‑за которой война никак не может закончиться, продолжается год за годом, вспыхивает все с новой силой, ненависть настолько безграничная, что позволяет им посылать на бойню собственных детей…»

В конце третьей недели утром его выволокли из клетки и привязали к дереву на краю лагеря. Повсюду сновала военная полиция, на возвышении разместился духовой оркестр – они уже начали настраивать свои сверкающие медью инструменты. Он был убежден, что его привели расстреливать, и, когда он представил, что будет, когда рассеется пороховой дым и они увидят его целым и невредимым, его разбирал смех. Но скоро он понял, что его пока не собираются расстреливать, его привели сюда как свидетеля – и смех застрял у него в горле.

Прямо перед собой, за колышущимся морем офицерских фуражек, он увидел пять столбов. К ним были привязаны плачущие мальчики, те самые, которых он спугнул в окопе.

Вдруг грянул оркестр, и толпа перед ним немного рассеялась, так что стало хорошо видно происходящее. На возвышение поднялся офицер и зачитал приговор: «…позорно дезертировали… смерть через расстрел… оставили жизненно важный наблюдательный пункт, испугавшись одного‑единственного врага…» При слове «врага» все повернулись в его сторону, но он этого даже не заметил – его заливал холодный пот, он не мог оторвать взгляд от осужденных, он смотрел на них и понимал, что в их смерти виноват только он.

Он видел их страх, их мучительную юную тоску по жизни, которой их сейчас лишат. Они рыдали и умоляли о помиловании. Самым крайним слева стоял капитан. Его еще не привязали к столбу – как начальника караула, его собирались казнить последним.

Военный прокурор замолчал. Четыре стражника отсалютовали ружьями. Зазвучали фанфары. Один из мальчиков, перекрывая пронзительные вопли труб, закричал: «Мама!» и в ту же секунду увидел привязанного к столбу Рубашова, и крик его перешел в рев ужаса, все нарастающий, поднимающийся, как столб раскаленного дыма, в серое фронтовое небо, пока его не оборвал залп и тела их во внезапно наступившей тишине бессильно обвисли на столбах.

Он не мог оторвать от них взгляда, не мог и не хотел, потому что это он осудил их на смерть, и он, как судья, обязан видеть плоды своего приговора.

Снова прозвучали фанфары. Теперь настала очередь капитана. На секунду их глаза встретились. Капитана привязали к столбу, и полевой священник последний раз осенил его крестным знамением.

Николай Рубашов рыдал, как дитя, он рыдал и выкрикивал проклятья, он, рыдая, судорожно закрыл глаза, когда раздался неумолимый грохот винтовок, и на белой сорочке капитана расцвели кровавые розы. Он закрыл глаза, но слезы прожгли ему веки. Потому что это был его брат, Михаил Рубашов.

 

Всю эту ночь он не сомкнул глаз. Казненных сложили на телегу прямо перед его клеткой. В лунном свете мертвые лица казались еще мертвее, тела их словно плыли в волшебном надмирном сиянии. Он, не отрываясь, смотрел на брата; он хотел запечатлеть его черты навсегда – его безжизненные глаза, его лицо; он хотел, чтобы память эта не ослабела никогда, как никогда не ослабеет его ненависть. Потому что сейчас у него не было других чувств. Только ненависть. Ненависть к своему ночному посетителю.

С каждой минутой, что он лежал, вглядываясь в позорные плоды снимаемого смертью урожая, ненависть его становилась все сильней. Она росла и росла, она уже переполнила все его существо, но продолжала расти. Его уже не волновала собственная судьба. Сейчас речь шла о другом – хоть бы один раз посмотреть в физиономию этого мерзкого, бесчеловечного существа, хоть бы успеть плюнуть ему в лицо и проклясть его имя и все, что за ним стоит.

Так прошла ночь. Если бы кто‑то из любопытства присел на корточки и заглянул в клетку, где, скорчившись, лежал Николай Дмитриевич, то увидел бы на его губах застывшую кровожадную улыбку, улыбку хищника. Ненависть пульсировала в нем, ненависть такой силы, что она жила уже своей жизнью, словно мрачный стих, вышедший из‑под пера отчаявшегося самоубийцы. Скорее всего, именно эта небывалая концентрация ненависти, эта накрывшая его с головой лавина ярости притупила органы чувств. Потому что он не сразу заметил, что запах появился снова – как тихий шепот, как невидимый дымок, стелющийся над французским штабом в Лонгви. И когда он наконец ощутил его, он выбросил вперед руку, словно надеялся схватить ночного гостя за горло и удавить его. Рука задела дверцу, и он вдруг понял, что клетка не заперта.

Запах теперь шел отовсюду, он словно играл с ним в какую‑то дьявольскую игру, дразнил, появляясь то с одной стороны, то с другой. Но теперь уже не надежда на помилование заставляла его поворачиваться во все стороны, описывать круги и эллипсы в поисках источника запаха. Теперь единственной его побудительной силой была ненависть. Это была не та ненависть, что опасным блеском горела в глазах солдат, не та ненависть, что, как чума, уничтожала все на своем пути, оставляя после себя лес крестов, проросших корнями в бесчисленные гробы; не та ненависть, что высасывала питательные соки из компоста гниющих трупов. Это было нечто другое – его ненависть была направлена только в одну точку, она была словно острый синий луч, маяк отмщения, указывающий ему путь на север. В его душе не было ничего, кроме кипящей, сконцентрированной ярости. Он не будет отдыхать, пока не найдет его. И у него нет времени на сомнение и сострадание, потому что эта война возвела зло на олимпийские высоты, придала кровожадности и жестокости космические масштабы, и где‑то тут, совсем рядом, он понимал это с пугающей ясностью, где‑то совсем рядом прятался его гость и подстрекал людей убивать друг друга, бросал детей в объятия палача, где‑то здесь, в огромном море крови, плыл он одному ему известным курсом смерти и разрушения.

Освещая дорогу прожектором своей ненависти, бродил он по ничейной земле. Все, что он видел перед собой, подтверждало его выводы. Война уже перешла во что‑то иное; она взорвала собственные границы, и само понятие войны не соответствовало тому, что он видел перед собой. Непостижимая жажда убийства, зло, недоступное мысли, зло, покинувшее сферы человечности и живущее собственной жизнью. Ненависть, как некий оптический прибор, обострила его зрение, и он теперь видел истину с ясностью пророка. Когда французы пошли в атаку, он оказался в самой горячей точке. Он видел, как атакующие шли вперед с точно рассчитанной скоростью, как артиллерийские снаряды рвались перед ними, очищая им путь, словно занавес смерти, который они толкали перед собой штыками. Это был сплошной ад огня и истерических воплей, извержение вулкана, где роль кипящей лавы играла льющаяся потоками кровь. Люди гибли полками, их засыпало заживо в окопах, повсюду валялись оторванные руки и ноги, тысячи и десятки тысяч трупов покрывали пространство на тысячах квадратных километров. Но Николай Рубашов уже не замечал человеческих страданий. Он следовал запаху, он ничего не видел, кроме того, что освещал ему пронзительно‑синий луч его ненависти… только плюнуть ему в физиономию, только сомкнуть руки на его горле и удавить его, удавить, удавить…

В один из дней, он не знал точно, сколько прошло времени, он остановился в полях под Сомме. Вокруг царила странная, призрачная тишина. Солнце пригревало ему лицо, колючая проволока скрипела, раскачиваемая легким бризом. С деревьев падали желтые листья, словно вдруг ни с того ни с сего настала осень. На трупах лежали мертвые мухи. Лягушки прервали свой вечный концерт, а с неба камнем падали птицы.

Он ничего не обнаружил, только почувствовал, как что‑то удушающее заполняет его легкие, и глаза начинают слезиться. Полуослепший, он пошел по ветру, пока не добрел до немецких окопов. Вокруг полевой кухни, с еще дымящимися мисками на коленях, сидели мертвые солдаты. Смертоносные газы застали их за едой, некоторые так и остались сидеть с ложками во рту…

Шли недели. Вокруг него был мир невидимой смерти, смерти, являющейся с дуновением ветра. Но Николай не замечал ничего: его вел вперед другой запах, запах его гостя, запах, к которому ненависть его была привязана невидимым канатом, как корова к столбу. По ночам она вела его путаным следом по передовым; случалось, он останавливался и слушал жалобы и молитвы солдат, их мечтательные, хотя и искаженные резиной противогазов голоса, когда они говорили о своих девушках в Саарланде, Корнуэлле или Гаскони. Но они его не замечали, хотя он стоял, замерев, на самом краю окопов. Только, когда из груди его против воли внезапно вырывался возглас яростного отчаяния, они, с фосфоресцирующими от страха глазами, начинали беспорядочную пальбу, и он уходил, чувствуя, как пули задевают спину.

Наконец ранней осенью, он дошел до Фландрии. Ошеломленно глядел он на этот лунный пейзаж. Это был мир снарядных воронок, красного песка и пепла, на котором ничто не росло. Небо было затянуто гигантскими облаками пыли. Солнца видно не было, не говоря уже о звездах – здесь, на этом участке фронта, ежесуточно взрывалось не меньше миллиона снарядов.

Где‑то между Биксшуте и Пашендале он нашел пощаженный артиллерийским огнем дом. Он совершенно оглох от непрерывных взрывов, он ничего не слышал, кроме постоянного шелестящего шума в ушах. Но запах был совершенно явным, он никогда не достигал такой силы с тех пор, как он стал свидетелем казни своего брата в Лотарингии.

Зажмурившись, он спустился в погреб. Запах теперь был везде, вокруг него и в нем самом, такой сильный, что у него закружилась голова. Он открыл глаза. Перед ним, ярко освещенный лучами его ненависти, сидел кот – тот самый пестрый ротный кот из‑под Лонгви. Кот сидел неподвижно, уставясь на него, и в огромных очах его он прочитал пронзительную, неизбывную скорбь, скорбь, величины и силы которой хватило бы на все человечество. Душу Николая Дмитриевича заполнила тьма. Он хотел подойти к коту, но тот, мяукнув, сорвался с места и исчез. В ту же секунду исчез и запах.

Вдруг он почувствовал, что смертельно устал. Темнота закутала его невесомым своим одеялом, а перед внутренним взором все стоял этот странный кот с бессильно протянутой, словно в молитве, лапкой. Но что это была за молитва, Николай Дмитриевич понять не умел…

Когда он проснулся, его поразила странная тишина. Он поднялся по лестнице из погреба. Над ним голубело яркое небо, облака пыли рассеялись. Вокруг заграждений из колючей проволоки пробивалась зеленая трава, ветер носил обрывки бумаги, откуда‑то донеслось мычание коровы. И он понял, что война кончилась.

 

 

II

 

Трактат для бессмертных

 

1) Старайся оставаться на одном месте. Найди пустынный лес или сырую пещеру, мрачный погреб или одинокую келью. Один дожидайся конца времен.

2) Любовь – твой первый враг.

3) Дружба – второй твой враг.

4) Избегай смертных, ибо они предадут тебя. Души их заражены безверием. В прах обратятся они, в прах, землю и пепел, и слезы твои увлажнят их могилы.

5) Мертвая материя сродни тебе. Сотвори себе кумира из камня. К нему обратишься ты, когда одиночество превозможет силы твои.

6) Память – твой третий враг, поэтому ищи забвения. Уничтожь ясность мысли, разрушь воспоминания, опустоши сознание, и пусть прошлое твое обратится в безжизненную пустыню. Погаси светильник разума.

7) Не говори. Из слова рождается сознание.

8) Не слушай. Слово – поводырь смертных. Живи, как слепой и глухой.

9) И пусть тело твое станет оболочкой пустоты.

10) И боя часов не слушай. Твое время – вне времени, жизнь твоя – фата‑моргана, ибо нет для тебя жизни до смерти.

 

Навечно да будет так.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: