Краткая автобиография в преддверии финала




 

В космологии ирокезов дочь Земли родила близнецов. Младшего звали Флинт, неудачник, многие и многие несчастья принес он племенам и народам. Конечно, не стоит сравнивать его с сыном верховного бога хананеев Баалом, или с Ахриманом, Иштаром, Дионисом, с Луке,[55]или с тем библейским судьей, что заключил с Богом пари и начал испытывать Иова. Но здесь, на земле, в море времени, в неслыханном многообразии языков и наречий, в джунглях легенд о скитаниях (никогда, кстати, не бесцельных; за каждым есть план), хоть и нельзя сравнивать всех вышеупомянутых персонажей, перевоплощения все же происходят – один перевоплощается в другого. Все это мы превосходно знаем – не первый день в этих играх.

Мы? Давайте на секунду задержимся, прежде чем добровольно угодить в эту грамматическую ловушку. С таким же успехом мы могли бы сказать «Я», но мы этого не делаем. У нас так много форм, что довольно трудно уместить их в личностных рамках «Я».

Как можно внушить себе, что ты некая реальная личность, когда выступаешь в виде небольшого вихря или, скажем, пламени свечи? Как можно ощущать себя единым и неделимым «Я», если ты, к примеру, стадо свиней? Кстати, притворяться осколком стекла или игральной костью тоже подвергает чувство собственного «Я» немалым испытаниям; поэтому нам куда родственнее с персонажами вроде Маргареты Барш, чем, скажем… впрочем, какая разница; в случаях, когда наши перевоплощения совсем уж ни в какие рамки не укладываются, что мы в таких случаях говорим? А вот что: успокойтесь, это всего лишь бессмысленная полемика местоимений.

Форма или отсутствие формы – наша проблема и одновременно величайшее преимущество. Вытекающая из этого свойства подвижность превосходит все мыслимые пределы. Люди, мягко говоря, удивляются, когда мы появляемся в зеркале. Или материализуемся из пустоты в темной комнате.

Недавно мы были в ресторане и решили посетить мужской туалет, где некто с совершенно помутившимися мозгами решил, запершись, отслужить черную мессу. По дороге мы вызвали определенное замешательство… проходя мимо писсуаров и обнаружив висящее над фаянсовой канавой зеркало, мы просто не смогли удержаться, чтобы не втиснуться между двумя слегка перебравшими господами – они дружно опорожняли свои мочевые пузыри, дымя сигарами. «Добрый вечер, – решились мы их поприветствовать – вы знаете, как это принято между нами, мужчинами, когда мы коллективно справляем нужду». Они были потрясены – мы стояли между ними, а в зеркале нас не было.

Так что, как уже было сказано, в нашем случае форма – решающее преимущество и не менее решающий недостаток, но мы стараемся приспособиться. Некоторые наши клиенты требуют соблюдения определенного этикета, прежде чем поставить свою подпись. Господа твердых правил предпочитают, например, встречаться в вестибюле отеля, или в масонском ресторане, или, для пущего настроения, в готическом соборе. Хуже всего предприниматели… впрочем, военные недалеко от них ушли. Они читают каждую бумажку минимум дважды, а то и трижды, чтобы в конце концов вцепиться в какой‑нибудь параграф, начать торговаться и утверждать, что та или иная формулировка требует уточнения. В таких случаях мы одеваемся скромно, в соответствующий сезону костюм, и появляемся в сопровождении шофера. Как, например, сейчас, в этой комнате с кондиционерами, огромной, как бальный зал, на тридцать четвертом этаже небоскреба с затемненными окнами. Здесь нам даже приходится ждать. («Я знаю, что вы оговорили время, но директор как раз сейчас на важном совещании, присядьте, пожалуйста, вон там, в углу, есть кофейный автомат».)

Что ж, это дает нам повод задать несколько вопросов, касающихся общих тенденций развития человечества. Мы должны признаться, что к концу этого столетия люди стали заметно более скептичными. Может быть, в этом что‑то есть? Может быть, это разумно? Кое‑кто просто отказывается верить в наше существование, хотя сами же нас и приглашали. Им неважно, какими превращениями мы пытаемся доказать свое наличие… «Докажите, что это вы», – говорят они. Или: «Я в это не верю: все это – всего лишь предрассудок; вы эмпирически недоказуемы!»

Современное отношение к метафизике иногда переносится с трудом. Они флиртуют с нами, но когда доходит до дела, начинают говорить языком науки. В начале двадцатого века, возможно, было полегче; тогда, по крайней мере, еще существовали глухие уголки, где люди все еще верили, что земля плоская, и даже не могли словами выразить свою веру в Бога и Дьявола… кстати, если приглядеться к формам, в которые облекала Бога и Дьявола человеческая фантазия, они на удивление схожи. Бог и Дьявол – одного поля ягоды, разве что в тех случаях, когда кровопролития и эпидемии исходят, как люди думают, от Всемогущего, они называются «испытания». На нас же сваливают все, что, по их догадкам, не подходит под категорию «испытаний».

Впрочем, мы говорим это, совершенно не желая показаться надменными, нам не кажется важным придавать такой большой вес именно двадцатому веку. Это всего лишь один век среди тысяч других, капля в море времени. И если ты все время плаваешь в этом море, ничего удивительного, что иногда путаешь одну каплю с другой.

Все время… Вот, кстати, еще одна проблема, помимо формы – время. Время нас смущает более всего – многотысячелетний календарь с отрывными листками, они перемешиваются между собой, тасуются и снимаются, так что в конце концов ничто ни с чем не вяжется. Причинно‑следственные связи, как метко сказал в начале века Распутин, для тех, кому нужен Бог. Для существа с нашей широтой кругозора причины и следствия – чистейшей воды иллюзия. Все происходящее, например, в какую‑то определенную субботу – всего лишь чисто технический результат иных событий, произошедших в следующую субботу (то есть вызвано фактом, имевшим место в будущем)… понятно, что в таких замысловатых условиях понятия причины и следствия теряют смысл… Вот о чем мы обычно думаем в ожидании следующей встречи, как сейчас, например. На тридцать четвертом этаже.

И пока этот хаос причинности разыгрывается во всех возможных направлениях времени, мы пытаемся бороться с самым главным нашим врагом – скукой. Более всего мучит нас скука. Одно время находили мы развлечение в театре (Тертуллиан прав в этом пункте). Но если вы видели греческие драмы и трагедии, то, в принципе, вы видели все; все остальное – лишь вариации. В бани мы совсем перестали ходить – гигиена все ухудшается. Таверны… что ж, таверны пока себя не изжили. Но в основном сидим мы у какой‑нибудь речки и пытаемся ни о чем не думать. Там‑то нас легче всего и встретить. На скамеечке на берегу ручья. Если это зима, то на руках у нас меховая муфта.

Другая наша проблема – запах. Он сопутствует нам, сколько мы себя помним. Возможно, это особая железа; периодически мы вынуждены пользоваться одеколонами и духами в большом количестве, что не достигает своей цели, поскольку возбуждает излишнее ольфакторическое внимание, хотя и другого рода. Но с возрастом, слава богу, учишься примиряться со своими недостатками, а иногда даже и считать их достоинствами.

Но от скуки никуда не уйдешь, и постепенно становится все хуже. Конечно, мы постоянно боремся со скукой, разрабатываем стратегические системы… медитация, например. Еще один вариант – люциферовы письма (вот как это, например, то, что вы читаете сейчас), письма от нас к людям, дабы привлечь внимание к какой‑либо проблеме. Третья возможность – углубленное изучение истории и математики… Но что удивительно – и в первую очередь удивительно для нас самих – по‑прежнему в борьбе со скукой очень высоко котируются азартные игры. Это удивительно потому, что в нашем случае совершенно отсутствует главный момент игры, момент азарта. Это решающим образом отличает нас от, например, юного Коли Рубашова. О каком азарте может идти речь, если постоянно выигрываешь… И все же это именно то, что мы испытываем: азарт.

Подумать только – за все эти годы мы все еще не наигрались в скат, баккара, в тотализатор… Вращающееся с тиканьем колесо вызывает в нас необъяснимое чувство счастья, иной раз даже плакать хочется. Или лотерея – поставьте перед нами блюдо с четырьмя тысячами билетов, и мы уверенно, без дрожания рук, вытянем самый большой выигрыш. Или в казино, в окружении прекрасных человеческих самок… это, кстати, совершенно несомненно: девушки не имеют никакого иммунитета против тех, на чьей стороне удача, успех и уверенность, история не устает давать нам бесчисленные примеры этого феномена, начиная со змея в саду…

Кстати, о змее: отклонимся немного в сторону и признаемся, что мы испытываем определенную слабость к теории офитов[56]касательно этой рептилии. Офиты считали, что змей в раю был посланным Богом секретным агентом с целью дать людям кое‑какие запретные знания. Запретные с точки зрения Демиурга, разумеется, потому что Демиург распоряжался всем в раю, и ему удалось с помощью нехитрых волшебств и высокопарных заклинаний втемяшить в глупые головы первых людей, что именно он и есть высший Бог, хотя он был всего лишь создателем материального мира. Истинный же Бог, рассуждают офиты, это чистый дух, как и его царство – царство духа. Змей был его посыльным, получившим задание рассказать людям о злокозненной материальной империи, созданной Демиургом, и таким образом начать нелегкий путь к спасению. Все это, конечно, не так, но нам нравится эта история, потому что она, во‑первых, от начала и до конца построена на моральных принципах (если таковые вообще существуют), а во‑вторых, в определенной степени возвращает змию, этому несправедливо поруганному пресмыкающемуся, его утраченную репутацию… а репутация похожа на любовь, это известно любому младенцу – она создается долго и трудно, а теряется моментально.

Интересные вещи вспоминаются… Возьмем, к примеру (далее следует правдивая история!), хотя бы тот сад, виноградники, чистейшие родники. Ночь, звездное небо, воздух пахнет благовониями, жареным барашком, финиками, магнолиями. Мы поднимаемся по холму… ночь как ночь, если не считать празднеств в городе, мы просто хотим подышать немного свежим воздухом – и в темноте натыкаемся на трех спящих после чрезмерных возлияний мужчин. Мы осторожно перешагиваем через них – это же в высшей степени невежливо будить незнакомого человека, особенно если он крепко выпил. Мы подымаемся все выше по обсаженной финиковыми пальмами тропинке и оказываемся у стены. А за стеной стоит на коленях человек с вьющимися волосами. Вид у него совершенно безумный – скорее всего, после какой‑нибудь душераздирающей любовной ссоры, снова предполагаем мы. Он стоит на коленях, прижимается лицом к сухой траве и шепчет на довольно‑таки деревенском, скорее всего северном диалекте: «Отец, Авва… я больше не могу… пронеси мимо эту чашу, отец… я больше не могу!» Пьяница, думаем мы, что ж, тогда все легко объясняется, особенно в это время суток… Но мы видим, как он встает с колен, дрожа от смертного страха, и, плача и спотыкаясь, бредет к тем троим, на склоне и, увидев, что они спят, приходит в ярость и начинает их распекать. Бог с ними, думаем мы, мы же хотели всего‑навсего подышать свежим воздухом, это необходимо после тяжелого дня переговоров с римским прокуратором, мы хотели просто подышать, поэтому мы сворачиваем к южной стороне горы, но, не успев обойти вершину, натыкаемся на колонну солдат из замковой стражи, топающую, не разбирая дороги, прямо по виноградникам. Поскольку мы понимаем, что побыть в покое не удастся, а делать нам абсолютно нечего, мы присоединяемся к солдатам и, захваченные их воодушевлением, идем с ними. Таким образом проходим мы еще метров двести, солдаты зажгли факелы, чтобы лучше ориентироваться в темноте… проходим мы эти двести метров и останавливаемся у высоких пиний. Там, в колеблющемся свете факелов, видим мы тех троих, что только что спали на склоне, теперь они не одни, появился еще народ, и мужчины и женщины, что само по себе необычно в этом городе – мужчины и женщины вместе, да еще в такой час – и во главе тот, что преклонял колена. Он выглядит куда более собранным, лишь сильней ужас на лице, и нам становится ясно, что он совершил какое‑то преступление и сейчас замковая стража отведет его в тюрьму. Из чистого любопытства протискиваемся мы вперед, где уже началась потасовка; один из тех троих, что спали на Масличной горе, полусонно машет мечом.

– А ты кто такой? – спрашивает нас один из стражников.

– Э… Малькус! – отвечаем мы, что‑то же мы должны ответить. Вообще говоря, мы могли бы назваться Антониусом, но это звучит чересчур по‑римски, а здесь в основном местные, а они, мягко говоря, не особенно любят римлян и при случае охотно организуют на них небольшие покушения.

Все это можно взять в скобки, извинившись за нашу страсть к ироническим комментариям; но таков уж наш язык, так он звучит; а что мы и в самом деле хотели подчеркнуть, так это вздорную роль случая в истории – из этого эпизода и выросла впоследствии легенда о Малькусе. Долго считалось (и правильно считалось!), что именно Малькус слышал литанию[57]Мастера на Масличной горе, потому что это не могли быть апостолы – они же лежали и спали там, на склоне, несчастные святые, если верить каноническим текстам Нового Завета.

Наши воспоминания – сами по себе история, они могли бы составить несколько тысяч томов мемуаров. Александр Великий, к примеру… по правде говоря, трус был, каких мало. Цезарь – дислектик,[58]все остальное – ложь и лесть. Макиавелли писался по ночам, а Геббельс родился с вывороченной ступней. Просто невероятно, какие жалкие немощи находим мы за парадным фасадом так называемых исторических знаменитостей! Как раз это подвигло нас создать теорию, что именно эти немощи, вывороченные ступни и ночное недержание мочи и определяют успехи и невероятную беззастенчивость, особенно последнее. Никакая движущая сила, как мы поняли, не может сравниться с движущей силой комплекса неполноценности, даже несомненно могучая движущая сила полового влечения.

Но память – это одно, а документы – совсем другое. Собрание документов ведем мы со всей возможной добросовестностью с незапамятных времен, там‑то мы не позволяем себе никаких рассуждений – только факты. Шкаф с личным делом Йозефа‑Николая Дмитриевича Рубашова – всего лишь капля в море, мы даже не можем назвать его дело особенно исчерпывающим по сравнению с другими, но зато оно содержится в отменном порядке, поэтому может служить прекрасным примером нашей деятельности. Поскольку именно в этом и заключается основная наша деятельность – кропотливое собирание фактов, вечная борьба с забвением.

– Так ли? – спросит, возможно, кто‑то. – Собирание фактов? А как насчет ада?

И тогда мы качаем головой. Насколько нам известно, никакого ада не существует, если не считать того, что на земле. И, скорее всего, нет ни Бога, ни Дьявола. Для простоты мы выдаем себя за то, во что они верят, так лучше для работы; не станем отрицать, что кое‑какие атрибуты и в самом деле роднят нас с этой мифологической фигурой. Правда и то, что представление о Дьяволе имеет свои корни именно в нас, особенно когда речь идет о нашей административной изобретательности, безупречном политическом чутье, чувстве справедливости, юридической изысканности… одним словом, о работе над контрактами. Но корни этого представления не только в нас – и в Ахримане тоже. И в Дионисе. И в истязателе Иова. Может быть, даже и в ирокезском Флинте.

Бог и Дьявол – имена, обозначающие изменчивые понятия. И все‑таки, где‑то и когда‑то ведь было начало! Откуда‑то люди получили свою свободную волю… Но мы не разрешаем себе пускаться в теологические философствования. Мы были всегда, и с нас этого достаточно. И наш долг собирать и хранить документы тоже вечен. Мы не можем от него уклониться.

Математики, заметим в скобках, ученые математики – вот за кого легко себя выдавать, но после того, как мы провели всеобъемлющий анализ, многое говорит за то, что математика – это программа познания, которая в один прекрасный день сможет объяснить структуру главной программы Вселенной. Остается только один вопрос – а зачем?

Да, математика всегда нас привлекала; такие личности, как Пифагор, Ньютон и Рамануян… далеко за полночь вели мы с ними ученые и вдохновенные беседы – разумеется, переодевшись. Даже тогда, в Барселоне… конечно, более всего хотелось устроить скандал, что иной раз веселит несказанно… но кое в чем мы были совершенно серьезны.

Мы любим математику, мы любим скандалы, но главное наше дело – люди. Может быть, они и правы, когда принимают нас за Дьявола. Может быть, мы, вопреки вышеприведенным рассуждениям, и в самом деле то, что они утверждают. Но это все было и остается словами и догадками, а вот главное наше задание вечно и неизменно.

Папки с документами, касающимися Рубашова, за сто лет покрылись слоем пыли, фотографии пожелтели, бумага потемнела от влаги. Время неумолимо по части разрушения материи… Мы могли бы выбрать личное дело кого‑нибудь познаменитей для нашего повествования, но выбор наш часто импульсивен, его диктует скорее мгновенное вдохновение, чем логика и продуманные решения. И когда выбор сделан, об остальных возможностях речь уже не идет.

Разумеется, мы не можем представить все документы, мы делаем продуманный отбор. В части событий мы сами замешаны непосредственно, мы являлись их авторами и инициаторами, в других случаях нам пришлось перерыть немало источников.

Сюда, на тридцать четвертый этаж, мы, например, захватили его портрет из нашего архивного сейфа, сильно пострадавший от времени. На снимке – Николай Руба‑шов на прогулке. Это берег Крестовского острова в Петербурге, 1911 год, когда он был на вершине своего счастья и даже предполагать не мог последующего падения. Мы сами сделали этот снимок, и уже тогда… да, это заметно по отбрасываемой им печальной тени, по непреднамеренно выбранному нами в качестве фона мертвенно‑холодному небу… да, разумеется, уже тогда мы знали, что жизнь его обретет форму трагедии.

Вообще говоря, потери – это единственная и неизменная постоянная в жизни, а бренность – крестная мать человека… и все это Рубашову довелось испытать, сполна. Ему выпало бродить по веку, по форме, может быть, и отличному от предыдущих, но по содержанию – лишь повторяющему их, поскольку правила игры установлены, еще когда сама история была в колыбели. Как и любой из людей – он жертва людей.

Йозеф‑Николай Рубашов символизирует всех вдов и вдовцов Европы, сирот, брошенных, обманутых, скорбящих, парализованных ужасом, замученных, униженных, изгнанных, порабощенных, – написали мы в приложении; но не только это… мы написали еще и о том, что придает ему уникальность благодаря его двойной роли, – но он символизирует и всех выживших, тех, чья судьба многажды хуже судьбы тех, кого они пережили, он – учебный пример механизмов самоубийства, он символизирует несчастнейших из несчастных: тех, кто хочет умереть, но кому это не дано.

Это, конечно, напоминает сухой бюрократический изыск, но фактически это гимн тем, кто вынужден помнить или, еще лучше – тем, кому не позволено забывать. Страшная, непереносимая судьба, но в то же время и важнейшее их призвание, к таким, как он, мы относим и себя тоже.

Скоро шкаф будет полон. Материал обширный, тысячи документов. Мы пролистываем их – жизнь поисков, жизнь, полная борьбы за свое право умереть. Он трогает нас. Мы признаемся в этом. Он глубоко трогает наше сердце, потому что, несмотря ни на что, сохранил сострадание.

Наши размышления прерывает секретарша – «директор готов вас принять». У нас никогда ранее не было дел на тридцать четвертом этаже, во всяком случае в Петербурге, но каждая возможность разнообразить жизнь радует нас безмерно.

Отсюда открывается потрясающий вид на этот измученный город. И где‑то там, внизу, в толпе людей, злодеев и ангелов, хороших и плохих… где‑то там, в канун нового тысячелетия, находится и Николай Рубашов.

 

Прощание с привидениями

 

На четвертом этаже старинного дома на Садовой, в аристократической квартире с высокими, увенчанными затейливой лепниной стенами, где времена и годы перетекают друг в друга по непостижимым покуда человеческому уму капиллярам, начали оживать привидения. Что пробудило их – надтреснутый гонг истории или разгоряченное тиканье взбесившейся хронологии, или доносившийся с улиц гомон толпы, с замиранием сердца ожидавшей наступления новой эпохи – неизвестно. Редчайшая значительность мгновения, военные перестроения календаря, готового к смене не только столетия, но и – подумать страшно – тысячелетия… короче говоря, в этой внезапно возникшей историко‑математической симметрии просто невозможно было удержаться в состоянии вечного анабиоза… и среди тех, кто вдруг пришел в себя в этой большой, многое повидавшей квартире, был и коллежский регистратор польского происхождения по имени Вайда, чья жизнь закончилась зимой 1908 года кратким полетом из окна до мостовой во дворе, но сердце его разбилось еще до этого.

Призрак Вайды, выругавшись, открыл глаза в той самой комнате, где жизнь некогда покинула его, и с удивлением обнаружил рядом со знакомым ему портретом майорши Орловой в рамке цветной плакат с изображением теннисной звезды, которая через девяносто лет после его смерти стала кумиром петербургских девочек‑подростков. Он сонно поглядел на свои прозрачные ноги и обнаружил, что парит в пяти сантиметрах от пола, на котором все еще лежал полученный вдовой Орловой в приданое дорогой, но совершенно уже затертый бухарский ковер. Я умер, подумал он, и все же я жив, как странно!

Его удивило множество предметов, о назначении которых он даже не догадывался. Экран компьютера он принял за заросший аквариум, а наушники представились ему идеальным изобретением для защиты от зимней стужи. У него возникло искушение поглядеть в окно на вид, которым он любовался тридцать четыре года, и тут же обнаружил, что уже сидит на подоконнике… он понял, что ему не надо напрягаться, чтобы переместить себя в пространстве; движение и мысль были теперь неразлучны.

Перед ним расстилался ярко освещенный город; странно подмигивали вывески всех цветов радуги, сияли уличные фонари; по небосклону с ревом ползли две красных звезды, и он без объяснений понял, что это летательные аппараты, усовершенствованные человечеством после его смерти. По улице сновали тысячи обтекаемых автомобилей; лошади, подумал он, наверное, уже вымерли.

Надо бы осмотреться, мелькнула мысль, и, не успев это подумать, он уже просочился сквозь стену и оказался в комнате соседа. Помощник адвоката Цвайг, похожий на облачко тумана, лежал на полу и шарил под кроватью в поисках ночного горшка, без большого успеха. «Сперли горшок, – услышал Вайда бурчание, – какая жестокость… Именно в тот момент, когда я проснулся и должен справить нужду». Голос его в комнате был не слышен, он звучал лишь в призрачном сознании Вайды, словно в телеграфном приемнике со встроенным словарем или, может быть, некоей установкой для синхронного перевода, поскольку Цвайг ругался по поводу утраченного горшка, употребляя идиомы никому не понятного диалекта поволжских немцев, но Вайда прекрасно его понимал.

Его немало удивило, каким образом помощник адвоката нашел дорогу в квартиру Орловой, поскольку немец умер за два года до него, в городе Выборг, куда поехал с дядей и там поздней ночью, будучи до невменяемости пьян, уснул в сугробе в пяти метрах от двери кабака, чтобы никогда не проснуться. Ты, Цвайг, как и я, подумал Вайда, ты был несчастлив в жизни… Никогда нам не доставались женщины, которых мы желали, никогда не было лишней копейки, хватало только еле‑еле, чтобы держаться на поверхности. Жизнь несправедлива. Она награждает богатством только жуликов. А что получают в награду обычные люди, как мы с тобой, пытающиеся честно и достойно прожить жизнь? А вот что: мы умираем в нищете, как и жили, всеми забытые и никому не нужные…

 

Коллежский регистратор преобразовал свою мысль в электрический импульс, текущий по электропроводам в стене, обежал со скоростью света квартиру, пока у него не закружилась голова. Тогда он вылез из лампы на потолке и на парашюте, сшитом из нежнейших розовых лепестков, взятых, как он догадывался, из сна его предков лет тысячи этак две тому назад… на этом невесомом и невидимом парашюте спустился он на пол комнаты, принадлежавшей когда‑то игроку Рубашову. Игра случая, подумал он, и всхлипнул. Именно то, что Рубашова выселили отсюда в первый день нового века сто лет назад, и послужило причиной его личного Ватерлоо: комнату сняла белошвейка и девица легкого поведения Зина Некрасова, и судьба его была решена.

Вайда помнил, как любовь поразила его, когда она въехала в комнату, с первого взгляда она зажгла в его сердце огонь, и огонь этот не смогла погасить даже смерть. Он поднял глаза и замер в изумлении. Она сидела там же, на табуретке у окна, освещенная бледными лучами того же, хоть и на сто лет постаревшего месяца, точно, как тогда, пасхальным вечером 1901 года, когда он набрался мужества и предложил ей руку и сердце – и тут же получил отказ. Она совсем не изменилась – как и тогда, она рассеянно разбирала и собирала непристойную матрешку и отмечала в календаре очередное любовное свидание с давно умершим директором конторы. Зина, – прошептал он. – Никто не любил тебя, как я, а в смерти любовь моя еще сильнее. Но я тебе был не нужен. Сколько раз ты унижала меня! Ты выбрасывала в окно цветы, что я тебе дарил, ты зевала над моими любовными стихами… А когда мы встретились в трактире на Среднем проспекте, ты сделала вид, что не знаешь меня…

«Исчезни, Вайда», – услышал он ее московский говорок, вовсе, впрочем, не скрывающий истинного ее происхождения – она была батрачкой из глухой деревни за Уралом, откуда голод пригнал ее в Петербург.

В свете новогодних ракет месяц исчез, и он мысленно раздел ее догола – никогда раньше он не видел ее голой. Кончай с этим, сказала она, даже не пытаясь прикрыть рыжеватую кисточку волос на лоне и охряные клумбы сосков на совершенной формы груди, или плати десять рублей за погляд. А если хочешь большего – еще пятьдесят или обед с шампанским у Мыслинского; я себе цену знаю, господин коллежский регистратор, я не шлюха какая‑нибудь.

Вайда радостно засмеялся. Подорожник смерти, нежно приложенный к столетней сердечной ране и закрепленный невидимой ангельской паутиной, чудодейственным образом исцелил эту рану, она уже не болела. Теперь он знал, что рано или поздно он завоюет ее любовь, поскольку у его ног лежала вечность, а в вечности реализуются все возможности, все без исключения, иначе какая же это вечность. В полной экстаза бесконечности, – думал он, – заключено все, что когда‑либо было создано, и даже все, что когда‑либо собирались создать. Там заключено все неосуществившееся, все противоречия находят в вечности гармоническое единение… теперь он может спокойно и весело дожидаться, когда наконец придет его время. Улыбаясь, он помог ей надеть дорогое платье, то самое, что в 1902 году он видел в витрине на Невском, но не имел средств купить и, не теряя времени, отговорил садиться в ландо, в это гибельное ландо – некий помещик из Новгорода удушил ее… привез ее в свою охотничью хижину и удушил стальной проволокой. Его изобличили, но он подкупил судейских и эмигрировал в Сербию.

– Расскажи мне, любимая, как это – умереть от руки убийцы? Должно быть, ужасно… бедная девочка!

– Нет ахов, чтобы описать этот ужас, – ответила Зина Некрасова. – Ты понимаешь, что жизнь кончилась, не по болезни, не от несчастного случая, не по твоей собственной воле… Зло приняло облик богатого господина, и я умру здесь же, на полу, как скотина на бойне.

Крупные слезы побежали по ее прозрачным щекам, на одной из которых все еще была нарисована мушка – эмблема ее сомнительной профессии, и руки судорожно, как два испуганных зверька, сжали березовую матрешку.

– Я стояла лицом к окну, когда это случилось, Вайда… проволока на шее чувствовалась одновременно как огонь и как лед… и одна мысль: это происходит не со мной, это не я, это одна из моих несчастных сестер по профессии, принимающих своих клиентов в каморках, снимаемых на час. Я ненавижу мужчин, Вайда! Всех! И тебя тоже.

Зная, что теперь уже никакие потери ему не грозят, коллежский регистратор дождался, пока она растворится в воздухе, и скользнул в телефонный провод. Вновь появившись из розетки, он с недоумением обнаружил себя все в той же комнате белошвейки. С улицы доносились праздничные крики толпы и карнавальные гудки автомобилей. Кто‑то сидел у стола в углу и пил из чашки чай. Он пригляделся и увидел древнего старика с белой бородой, и потусторонний инстинкт подсказал ему, что старик не из их мира, он из мира живых. Он присел на корточки на столе и начал бесстыдно, пользуясь занавесом невидимости, разглядывать незнакомца. Господин Рубашов? – прошептал он, еще не зная, слышен ли живым его голос. – Неужели это вы?

Совершенно очевидно – не только смерть, но и жизнь полным‑полна чудес. Он был уверен, что игрок давным‑давно умер и похоронен; он же был стар, как Ной. Интересно, что привело его сюда, в квартиру его юности? Не квартирный же долг, долг, наверное, давным‑давно списан. Его привело сюда просто случайное повторение, подумал он, когда человек достигает такого возраста, он чисто статистически не может не наступать на свои же следы.

Запах старости. Коллежский регистратор огляделся. Повсюду электрический свет, неудобная мебель. Но старый самовар на месте, так же как и старинная гравюра по металлу, изображающая трехмачтовый бриг. Он постарался вызвать в памяти образ молодого человека, когда‑то жившего в этой комнате. Припомнил хорошо одетого юношу из купеческой семьи, одержимого бесом игры, с долгами выше головы, но все же сохранившего определенное достоинство. Он вспомнил, как молодой человек, выходя на утреннюю прогулку, вежливо приподнимал шляпу при встрече. Юноша очень любил кошек и искренне горевал, когда хозяйка запретила жильцам держать домашних животных. Он, вспомнил Вайда, ухаживал за красивой актрисой из французского театра. И еще – когда Вайда по причине затянувшейся болезни остался совершенно без денег, молодой господин Рубашов дал ему десять рублей, за что Вайда и сейчас был ему благодарен. Не сразу распознаешь того юношу в старике, сидящем за столом и пьющем чай, уставившись в одну точку в пространстве – впрочем, может быть, это и не он, точно не скажешь.

Коллежскому регистратору стало скучно, и он, не меняя позы, все так же на корточках поплыл по коридорам темной квартиры, где годы и эпохи слились в томительное болото бесконечности. В кухне майорши Орловой он обнаружил молодую женщину. Должно быть, родственница хозяйки, решил он – черты лица ее были очень похожи на старую фотографию майорши. Здесь стояли чемоданы, лежали стопки аккуратно сложенной одежды – по‑видимому, она собиралась в далекое путешествие, если судить по странному блеску в ее глазах, выражавших скорбь и облегчение одновременно.

Он приблизил ухо к ее лбу и услышал странные потрескивающие звуки – это были ее мысли. Новый год… все празднуют, а почему я сижу дома? Потому что я уезжаю, потому что я покидаю этот проклятый город, и все эти угрозы, и Сашу, самое главное – Сашу…

– Кто вы, мадам? – прошептал Вайда. – И куда вы собрались?

– Она? – ему ответил совершенной незнакомый голос, он не мог понять, откуда он исходит. – Кто она? Это Наденька, Вайда, праправнучка офицерской вдовы, майорши Анны Орловой, урожденной Климовой, скончавшейся в 1918 году, той самой Климовой, или Орловой, у которой ты тридцать четыре года снимал свою жалкую комнатушку у черного входа. Девочку, кстати, назвали в честь героини одной из песен Окуджавы, тебе, разумеется, неизвестного, потому что он стал популярен через много лет после твоей смерти… и что тебе, кстати, за дело до живых? Иди и ляг, предайся своему вечному отдыху, твое время прошло сто лет назад!

Вне себя от удивления, призрак Вайды вспорхнул к потолку. Там, прижавшись спиной к лепной розетке, он услышал целый хор голосов, перебивавших друг друга; откуда исходили эти голоса, он так и не смог определить. Девочка родилась в семьдесят девятом, мы говорим не о восьмисотых годах, Вайда, а о девятисотых; и она понятия не имеет о том, что ты привык называть святой Русью… Сообрази наконец: она ничего не знает о твоей любви к белошвейке, о твоей тайной мечте попасть на бал в Зимнем, о бородатых митрополитах, тайных скопческих сектах, о монастырях и монахах, о юродивых, русско‑японской войне. Она ничего не знает и о броненосце «Потемкин», где матросы взбунтовались из‑за куска протухшего мяса. Поп Гапон и черная сотня? Ей это ничего не говорит. Распутин? Статья в воскресном приложении бульварной газеты, когда нечего больше писать. У вас нет ничего общего, кроме этой квартиры… хотя сегодня вечером, похоже, живым и мертвым придется примириться друг с другом… еще, правда, вы с ней случайно родились под знаком Скорпиона, и оба страдаете от последствий несчастной любви… Возьмись за ум, Вайда, уйди и ляг в ближайшую могилу!

Он повертел головой – никого, кроме девушки Нади и его самого, в комнате не было. Тут он заметил, что уже не парит под потолком, а превратился в конденсат между двойными рамами кухонного окна. Удивительно, подумал он, я все время меняю форму… а что будет, если похолодает? По‑видимому, я превращусь в ледяные кристаллы… вполне реальную материю…

Сверкающие неоновые панно, рекламирующие заграничные прохладительные напитки, огни бесчисленных автомобилей выглядели из окна, как жемчужные четки, перебираемые огромной бархатной рукой ночи. Толпы людей шли в одном направлении – к Невскому. «Да здравствует президент! – доносились до него крики. – Да здравствует Российская Федерация!»

Принятый Вайдой образ заоконного конденсата позволил ему без труда пролить слезу над погибшей, как он теперь сообразил, Российской империей. Из‑за слез яркие огни реклам, цветные вывески ресторанов, кафе и казино начали сливаться, как краски на палитре художника. В небе то и дело взрывались ракеты, и свойственным всем умершим всепроникающим зрением он увидел высоко над северной столицей огромную озоновую дыру… Вайда тут же вспомнил, как однажды, по ошибке забравшись в транзисторный приемник, он услышал серьезный голос диктора, рекомендовавшего летом не подвергать себя воздействию солнечных лучей более часа.

Он вернулся в кухню.

– Вайда? – произнес новый, еще не слышанный им голос. – ТЫменя слышишь?

Вайда нежно погладил Наденьку по голове – по его мнению, она нуждалась в утешении.

– Слышу, слышу, – ответил он. – Продолжай, невидимка, научи всему, что знаешь о жизни после смерти.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: