Шли десятилетия, потом века. Подгоняемый непонятной ему самому тоской, он продолжал свои странствия. Он пережил чуму в Нидерландах, но запах разлагающихся трупов погнал его на восток. Он дошагал до России, где, переделав имя свое в анаграмму – доктор Сускарапель – зарабатывал на жизнь, как бродячий знахарь. Постепенно перебрался в Витебск, где сошелся с мудрой старушкой из местных. Отношения их были чисто деловыми – они торговали святыми мощами и к тому же раздобыли монополию на продажу лечебных трав.
Но во время голода в середине двадцатых годов девятнадцатого века их обвинили, что они якобы накликали на деревню неурожай, и закидали камнями, как колдунов. Старушка испустила дух, но Парацельсиус откопался из могилы и под защитой ночи скрылся. Через несколько лет его снова поймали и решили сжечь на костре, но, когда костер прогорел, он вышел, отряхивая с себя тлеющие угли и даже не особенно вспотев. Объятые ужасом крестьяне спустили на него собак – они были убеждены, что это никто иной, как сам Наполеон, вернувшийся в Россию по прямому заданию Антихриста – довольно по тем временам распространенное суеверие – и Парацельсиус решил не искушать судьбу, взял ноги в руки и метнулся в ближайший лес… Несколько месяцев он, заблудившись, скитался в полесских болотах. Он ходил кругами, совершенно потеряв представление о сторонах света. Наконец нашел в лесу лужайку, где из земли бил небольшой чистый родник, и задержался, чтобы с помощью наблюдений за звездами и высотою солнцестояния определить, где находится. Но он настолько устал, что чуть ли не впал в летаргию, и дни превратились в годы, а годы – в десятилетия. Если не считать пары паломничеств и посещения монастыря в Волхове, он прожил на этой поляне около ста лет. Местные крестьяне складывали про него сказки, он считался у них лесным гномом‑вековичком, знающим птичий язык.
|
Всю эту историю Распутин поведал Николаю, пока они стояли и смотрели, как старик, присев под дубом на корточки и тупо глядя в пространство, ковыряет землю ржавым мечом и что‑то бормочет на непонятном языке. Во сне‑то, сказал Распутин, когда он мне во сне‑то явился, этакий живчик был, болтал без умолку… А этот… какая‑то слабоумная развалина.
В тот же вечер они остановились на постоялом дворе в ближайшем селе. Доктора завернули в лошадиную попону; он казался глубоко погруженным в непроницаемый туман прожитых им столетий. Он, судя по всему, даже и не замечал, как они отмывали его в медном тазу. Только раз как‑то, когда Распутин выкрикнул: «Парацельсиус!» прямо ему в ухо, он лениво почесал горб. Его старые поры источали немыслимое зловоние. Они оттерли омертвевшую и даже кое‑где заплесневевшую кожу со спины, сожгли завшивевшие лохмотья в дровяной печи. Семь раз они меняли воду, и только на восьмой им удалось наконец увидеть покрытое патиной дно медного таза.
Измученный затраченными на банную процедуру усилиями, Николай Дмитриевич разглядывал своего товарища по несчастью. От мысли, что он не одинок в своей судьбе, у него по рукам бежали ледяные мурашки и подымались дыбом волосы. Он и я. Может быть, нас и больше. Может быть, этот человек сможет помочь ему, с его жизненным опытом, с его безграничными знаниями, этот мистик и алхимик, ветеран в когорте бессмертных.
|
Небо наконец прояснилось. Стояла глубокая ночь. Огромная луна заливала убогую комнату холодным опаловым светом. Николай посмотрел на кровать, где, свернувшись калачиком и прижимая к груди свой ржавый меч, лежал Парацельсиус. Из комнаты по соседству слышалось хихиканье служанки и возбужденное бормотание Распутина.
Он упал на колени и схватился за край фосфоресцирующей в лунном сиянии простыни.
– Скажи мне, где его найти, – прошептал он. – Скажи мне, где его найти, спаси мою душу!
Четыре недели старик отсыпался в гардеробной. В тот вечер, когда к Распутину приходил царь, он впервые пробудился к жизни, но окончательно пришел в себя лишь к Новому году. Еще не один месяц он только бессмысленно гулил, как трехмесячный ребенок, и совал себе в рот попадавшиеся под руку мелкие предметы, мучительно напоминая Николаю Дмитриевичу погибшую в огне мать. Наконец сознание Парацельсиуса прояснилось, и он слегка дрожащим голосом спросил, где он находится. Ему объяснили, и он, казалось, понял. Он даже сказал, что приятно польщен возможностью познакомиться с Петербургом – ранее ему не случалось бывать в этом городе.
Ознакомившись с планировкой распутинской квартиры, он потребовал, чтобы они представились ему, и тут же с ужасом хватился своего меча. Получив заверения, что меч в целости и сохранности и убедившись в этом воочию, он поинтересовался, какой год на дворе. Узнав, что год ныне 1915 от Рождества Христова, он удивленно почесал горб и пробормотал:
– Вот это да! Я проспал больше пятидесяти лет!
|
Они рассказали ему вкратце, что происходит в мире, о ныне властвующих королях, императорах, князьях и курфюрстах, о небывалом техническом прогрессе, о войне, что за полгода потребовала больше жертв, чем все предыдущие войны, вместе взятые. И, воспользовавшись паузой, потребовавшейся Парацельсиусу, чтобы осознать все эти новости, Распутин вытащил на свет божий старый контракт, забытый тем в Волховском монастыре, и объяснил, зачем они его сюда привезли.
Доктор долго и грустно глядел на них, не говоря ни слова. Потом сиплым шепотом поведал, что не видел того, кого они ищут, вот уже… да, никак, никак не меньше – четыреста лет. У нас с ним чисто деловые отношения, заверил Парацельсиус, и за все эти годы он ни разу не пожалел о договоре, заключенном в правление Карла V Ему по душе были скитания, и по душе была та особого рода свобода, заключающаяся в отсутствии необходимости испытывать страх за свою жизнь. Поэтому он никогда – никогда! – за все эти четыреста лет не предпринимал никаких попыток его найти. И на униженную мольбу Николая Дмитриевича помочь ему в его горе он попросил дать ему время на размышление.
Думал он долго – всю зиму. За это время сгладились и исчезли все симптомы его слабоумия, и даже физически он заметно окреп. Распутин же, наоборот, постепенно впадал в депрессию.
Его беспрерывно мучили видения и кошмары. Он был совершенно убежден, что его скоро убьют, и вместе с ним умрет Россия. Знаки к тому недвусмысленны, мир идет к своему концу. Война вовлекала в свою смертельную орбиту все больше и больше стран и народов, и несколько раз в неделю Распутин мчался в Царское Село, чтобы попытаться уговорить царя вывести Россию из войны. По дороге домой он частенько терял самообладание и принимался безутешно рыдать.
В феврале поползли слухи, что у Распутина якобы роман с императрицей, и в публицистическом клубе известный монархист произнес зажигательную речь, протестуя против влияния Распутина на государственные дела. Газеты открыто обвиняли его в шпионаже, а как‑то ночью разбросали листовки – Распутин якобы продавал государственные секреты австрийцам… Это был удар ниже пояса. По ночам Григорий Ефимович запирался в своем кабинете и углублялся в чтение Книги Откровений Иоанна Богослова. Иногда он будил Николая и просил его посидеть с ним. Страх смерти уже вонзил свое отравленное копье в его могучую грудь. Он потел и читал бессвязные молитвы. Он даже повернул иконы лицом к стене, чтобы святые не видели его отчаяния.
Когда начали поговаривать о возможной немецкой интервенции, он заказал несколько бочек мадеры у виноторговца на Морской и все чаще проводил ночи в борделях в компании неизвестных людей.
Но тогда, на Пасху 1915 года, Рубашов словно и не замечал страданий Распутина; он был слишком поглощен Парацельсиусом…
Этот удивительный доктор лежал целыми днями на матрасе в гардеробной и покуривал трубку. Он объяснил, что терпеливо выжидает высших указаний, и что значили несколько месяцев по сравнению с лежавшей у его ног, как послушный пес, вечностью… Он, как выяснилось, очень рассеян, мечтателен и, что всего хуже, неисправимый врун.
В своих бесконечных сюитах лжи он смешивал высокое с низким, смехотворное с трагическим, возможное с невозможным. Его ничто не смущало, поэтому он врал одинаково вдохновенно о не заслуживающих никакого внимания мелочах и о событиях мирового значения. Он часто запутывался в противоречиях, из которых с немалым трудом, но все же выбирался. Он утверждал, что вылечил Эразма Роттердамского от подагры, но по его же рассказам выходило, что в то самое время, когда Эразм проходил курс лечения, Парацельсиус служил фельдшером в седьмой левантийской экспедиции, где лишился пальца на ноге в схватке с турецкими пиратами. Он обсуждал вопросы конкордата[18]с Лютером много лет спустя после его смерти, а также совершил эпохальные открытия в изучении жизненного цикла глистов, тайно внедряя паразитов в кишечники цыган, в те времена не добравшихся еще до Западной Европы. Он пережил периоды головокружительного богатства и не менее головокружительной нищеты, его превозносили и унижали; короче говоря, он видел все, что только позволяли видеть необозримые границы его фантазии.
Николай Дмитриевич, ныне оставленный наедине со своими мыслями, постоянно задавал себе вопрос: а не само ли Время разыгрывает с ними эти шутки? Может быть, это именно Время, перекатывая могучие волны нескончаемого потока, искажает истину, обтачивает ее наждаком веков до неузнаваемости или, еще того чище, копирует вновь и вновь, пока последние копии окончательно не разойдутся с оригиналом?
И, если следовать этой мысли, может быть, истины вообще не существует? Может быть, то, что привыкли мы называть детиной, всего лишь эхо равнодушного ритма мгновений и веков?
Но за неделю до Марьиного дня случилось нечто, что вновь вдохнуло огонь в его едва уже теплившиеся надежды. Парацельсиус увязался за ним в подвал, куда Распутин послал его за статуэткой святой девы Марии. В пахнущей плесенью темноте старик наткнулся на сундук, где хранились материальные свидетельства давнего увлечения Распутина – остатки алхимической лаборатории. При виде треснувшей реторты, изготовленной никак не позже, чем в XVII веке, на глаза доктора навернулись слезы, и он высокопарно объявил, что наконец принял решение: он поможет Николаю найти того, кого он ищет, но произойдет это исключительно с помощью божественной алхимии…
В ту же ночь они взялись за дело. Николай Дмитриевич был потрясен энергией, внезапно обнаружившейся в дряхлом тельце доктора. В мире фильтров, реторт, дистилляторов и читаемых сзаду наперед заклинаний Парацельсиус чувствовал себя как рыба в воде. Он помолодел на несколько сот лет, он вновь вернулся в еретические годы своей юности, ведомый невидимой рукой великого Фуггера. Еще до наступления утра он превратил подвал в настоящую лабораторию: из нагреваемых на спиртовках реторт валил пар, булькали таинственные флюоресцирующие жидкости, шипели горелки Бунзена. В воздухе витал острый запах ртутных паров.
Двое суток они не смыкали глаз. Между ними вдруг возникла вслух не высказываемая, но несомненная связь, подогреваемая общей судьбой; они неутомимо прокладывали единственно верный курс в море, полном оккультных подводных рифов. Уже к вечеру первого дня Парацельсиусу удалось с помощью дерзких заклинаний, воскурения цианида золота и сладко‑горького паслена, с помощью десятка всевозможных декоктов и сложнейших расчетов взаимостояния планет… (а что говорить о вычитанных в гнилом желтке прогнозах для некромантов…) – с помощью всех этих действий Парацельсиусу удалось вызвать целую дюжину полуматериализовавшихся демонов. Впервые у Николая Дмитриевича не было никаких оснований для недоверия.
О, эти демоны! Грустное скопище почти прозрачных существ, пытающихся, извиваясь, вывернуться из обозначенного алхимиком магического круга. Они вздыхали и стонали, вымаливая прощение на каком‑то непонятном языке. Здесь был семиголовый Орний, демон призрачных всадников, и Тефрас, демон, появляющийся только в абсолютной темноте; Акефалос, король зависти, Плеяды, семь злобных фурий, плюющихся слизью и угрожающих поджарить их на костре, предварительно нашпиговав святыми просфорами; был тут и Обизут – этот вообще состоял из одних только глаз; может быть, он и неплохо справлялся со своей основной задачей, а именно пугать новорожденных, но при виде Парацельсиуса потерял душевное равновесие и сам разрыдался, как ребенок. Были и несколько болезнетворных демонов, декани, эти были похожи на находящиеся в беспрерывном движении скопления жидкости; среди них выделялись Куртаель, демон кишечных колик, и Лиррус, король чесотки. Помимо уже перечисленных, Парацельсиусу удалось вызвать Асмодея, разрушителя браков, Онесклиса, подстрекателя отцеубийц, и Ксерфатоса, лижущего по ночам уши пастухов и тем самым подбивающего их к содомии и пьянству.
Парацельсиус работал, как одержимый, глаза его сверкали. Он что‑то выкрикивал, бормотал, а время от времени на него нападал истерический смех. Стоя в безопасности за пределами им же обозначенного магического круга, он выводил демонов из себя латинскими дразнилками и пытался, чередуя посулы с угрозами, вытянуть из них, где находится соблазнитель Николая Дмитриевича. Но ответа не добился – и кто знает, от чего это зависело, от собственного его неумения или от полного невежества вызванной им из небытия нечисти. И постепенно, несмотря на отчаянные заклинания доктора, демоны растворились в воздухе и исчезли.
За этими занятиями прошло двое суток, но они были так же далеки от успеха, как и в начале, если не дальше. Демоны больше не появлялись, и предметы, материализующиеся один за другим в магическом круге, становились все более и более загадочными: лопнувшие песочные часы времен Римской империи, позеленевшие испанские доспехи, серебряная монета с изображением фараона Рамзеса или объеденный червями скелет с незаросшим родничком. С леденящими душу стонами Парацельсиус перекапывал свою память в поисках нужной алхимической формулы, ключа, который смог бы открыть им заветную дверь. Но никакие трюки не помогали; ни ночной гость, ни даже демоны больше не появлялись, и под конец магический круг опустел…
Как‑то в апреле доктор попросил Николая Дмитриевича оставить его в лаборатории одного. Он пояснил, что хотел бы поработать без помех, и Николай заподозрил, что он собирается предпринять особо опасный и требующий полного сосредоточения эксперимент, для чего необходимо одиночество. На самом же деле Парацельсиус лишь пытался как‑то оживить свою уснувшую память.
К ужасу своему, доктор обнаружил, что многие из его с таким трудом и такой ценой добытых знаний ускользнули с черного хода забвения. Это мучило его и доводило до помешательства. В неописуемом хаосе реторт, кастрюль, пробирок и сосудов, помутневших от соединений ртути и с прилипшими к стенкам, похожими на волосатых пауков комочками расплавленного свинца – сидя на кипе старых книг и обхватив голову руками, он делал отчаянные попытки отвоевать назад знания, которые забвение, воспользовавшись его недолгим замешательством, у него похитило.
Он мысленно повторил все, что знал из сефиротики. Он снова рассчитал стояние планет и созвездий. Он восстановил все формулы Гебера из магии моров и проштудировал свои собственные симпозиумы, те, что он проводил в давние времена, будучи тайным профессором курса естественной магии в Базельском университете. Но ничто не помогало – никакие повторения, никакая гимнастика ума и даже руководство по вызыванию Князя тьмы, написанное немецким пневматиком, поклонником Сведенборга, – эту запрещенную книгу он тайком выписал из книжного магазина «Розовые кресты». Исчезла решающая эзотерическая мудрость, тот алхимический инстинкт, то не поддающееся описанию седьмое или даже восьмое чувство, что отличает истинного мага от цирковых шарлатанов.
Он сидел в сыром погребе и плакал над поэтическим совершенством «Тайны тайн».[19]Потом отложил книги – как он думал, навсегда. Он был готов сдаться. Он почувствовал, что настал конец – он сам стал жертвой забвения.
И все же, вскоре после Пасхи, Парацельсиус появился на кухне с заплаканными глазами и пачкой графических символов семи металлов под мышкой. Он, казалось, снова постарел, почти ничего не слышал, и отвратительный запах изо рта возвестил о его приходе задолго до того, как вошел он сам. Он сказал, что остается только одна возможность: прибегнуть к тайному ритуалу копта[20]Арона и следовать ему досконально.
Они тщательно готовились к этому последнему эксперименту. Парацельсиус велел раздобыть магическую вилку – раздвоенный сук орешника, срубленный одним ударом серебряного ножа, закаленного в гниющей сорочьей крови. И с этой вилкой, с этим всесильным амулетом на шее они приступили к ритуалу, начав его, как предписывалось, с семидневного строгого поста.
Запершись в подвале, они сидели перед алтарем, на котором были две свечи и курительница с бересклетом и камфорой. Трапеза допускалась только после захода солнца и состояла из нескольких просфир и кровяной колбасы, приправленной пряностями, но без соли. И, как предписывал ритуал, через день они напивались допьяна красным вином, настоянным на пяти соцветиях черного мака и пяти унциях толченых семян конопли. Перед тем как пить, вино процеживали через специальный рушник, сотканный блудницей. Так протекали сутки за сутками, в темноте, в голоде, в похмелье…
Потом Николай Дмитриевич вспоминал, как доктор, чтобы скоротать время, рассказывал ему в эти дни о своих приключениях за прожитые им века. Как всегда, это были главным образом байки, в которые невозможно было поверить, но Парацельсиус не давал себя смутить недоверием. Ему вообще, казалось, было все равно, слушает его кто‑либо или нет. Может быть, он адресовал эти россказни самому себе? Может быть, после стольких лет скитаний по миру уже не имело значения, правда все это или выдумка?
В свете потрескивающих литургических свечей он рассказывал о гигантской оккультной библиотеке, собранной им при дворе цыганского барона Рамиро Рамиреса в Сьерра‑де‑Гредос; об оригинальных изданиях Гримориум Верум и Закона Гонориуса,[21]о волшебной книге Лемегетона, весившей, при своих‑то семистах с лишним страницах, не более девяти граммов, об Откровениях Энокса, написанных невидимыми чернилами, перегнанными из загадочного вещества, называемого византийцами «слеза ангела», об изданных в золотых переплетах сочинениях Альбертуса Магнуса, Роджера Бекона и Арнольда Вилланова. За десять лет он якобы собрал не менее четырех миллионов томов. Трехтомник аббата Иоганна Тритхейма о телекинезе и искусстве передавать сообщения на расстояние в сто и более миль, не пользуясь ни посыльными, ни почтой; самое первое рукописное издание оккультной философии и самые засекреченные книги Тертуллиана и доктора Фауста о толковании снов… все было в этой поистине небывалой библиотеке. Там хранились также множество невидимых глазу свитков и сто сорок мешков с каббалистическими рукописями, упорядоченными по системе египтянина Энока; там было все, от Сефира Езираха до вступления в нумерологию, написанного на обработанных шкурах давно вымерших животных.
Глаза Парацельсиуса сияли в темноте; он перескакивал из века в век и обратно с легкостью гимнаста, перепрыгивающего с трапеции на трапецию. Если верить ему, он присутствовал при всех более или менее значительных событиях; он был свидетелем самого первого поражения Валленштейна и бегства Наполеона из Москвы. Он пил сидр с Робеспьером и отмывал кисти Веласкеса. Иногда получалось, что он в одно и то же время присутствовал сразу в десяти точках земного шара, но такие мелкие противоречия его, как уже было сказано, не смущали. Темнота и странный запах курений, казалось, еще добавляли ему забывчивости. Его старое изношенное тело натужно скрипело, когда он менял позу. Он хлопал себя по горбу и хохотал, когда ему приходили в голову особо веселые истории.
Сама церемония, как решил Парацельсиус, должна происходить в Вальпургиеву ночь, это настойчиво подчеркивает и копт Арон. В конце недели поста он ушел из дому, чтобы найти подходящее место – в этом смысле ритуал предъявлял немалые требования. Предписывалось найти кладбище, посещаемое злыми духами, желательно заброшенное, в глуши, кладбище, где по ночам покойники громогласно чествуют своих убийц, или, на худой конец, заброшенный женский монастырь, где самая святая из монахинь поругала свою веру; ни о чем ином, по словам Парацельсиуса, даже думать не следовало.
Перед рассветом он вернулся и возбужденно рассказал об армянском кладбище, о битве не на жизнь, а на смерть с семиголовым призраком, из которой он еле‑еле вышел победителем, не без кровопролития с обеих сторон. Николай Дмитриевич приуныл, ртуть на термометре его надежды снова упала ниже нуля, но он все же решил следовать за выдумщиком…
В эту ночь, несмотря на возвратившиеся вдруг холода, на фруктовых деревьях с легким, почти неслышным звуком лопались почки, и отовсюду слышалось хлопанье крыльев возвращающихся перелетных птиц. Парацельсиус был в прекрасном настроении. На плече у него была сумка, содержимое которой составляли четыре гвоздя из гроба казненного преступника. «Это все детские игры, – сказал он, – по сравнению с атрибутами, требующимися при исполнении некоторых других ритуалов; например, голова кота, питавшегося перед этим как минимум пять дней человеческим мясом, или свечи, изготовленные из жира нерожденных младенцев, или ключица отцеубийцы, к тому же дважды бигамиста. Но им не нужны все эти гадости, поскольку у него есть магический меч и магическая вилка…»
В эту ночь они досконально следовали указаниям копта. Бормоча заклинания, Парацельсиус, а вслед за ним и Николай Дмитриевич, обошли три раза кладбище против часовой стрелки, потом проделали то же самое, но уже по часовой стрелке, причем задом наперед. Парацельсиус все бормотал и бормотал; Николаю Дмитриевичу казалось, что это рифмованные заклинания. Доктор перебирал пергаментные свитки, без конца сверялся с зодиакальными созвездиями и, похоже, не на шутку начал впадать в транс. Вдруг он попросил Рубашова сесть на первый попавшийся могильный камень и зажмуриться.
Он слышал, как доктор насвистывает какую‑то старинную мелодию, потом послышались звуки открываемой сумки, звякнули гвозди… Потом он чем‑то начал долбить землю – мечом, догадался Николай Дмитриевич.
Потом все затихло. От камня исходил невыносимый холод. Его начал бить озноб. Минуты шли – пять минут… десять… еще десять. Через полчаса он открыл глаза.
– Парацельсиус?
Но доктора не было.
Он искал его несколько часов. Заглядывал в огромные мраморные мавзолеи, где покоились богатые армянские купцы и фабриканты. Искал за выветрившимися могильными камнями бедняков, украшенными мелкими камушками и засохшими цветами. Искал в сарае могильщиков, где хранились запачканные землей ломы и лопаты, и даже в дупле векового дуба, чьи переплетенные сучья напоминали молитвенно сложенные руки. Сначала ему было страшно, он звал доктора, выкрикивал его имя, пока в темноте не зажглось окно и сварливый женский голос не велел ему заткнуться.
Тогда он вернулся к тому самому камню, на котором сидел, пока старый доктор вершил великий коптский ритуал. Ночь сжимала его в черных своих объятьях, и высоко над ним мигали звезды, будто старались сообщить ему нечто, но шифр их был непонятен.
Доктора не было. Распутин тоже ему теперь не поможет. Остается одно – искать самому.
Мы видим его на холодном могильном камне, в холодном лунном свете, под холодно мерцающими звездами. Мы видим его – у нас есть документы. Мы видим его закрытые в смертной тоске глаза. Мы видим его очень ясно…
Адские вариации
1‑й Баварский пехотный полк «Лист»
Штаб батальона
Составитель: подполковник Пик
Дело: представление к награде Железным крестом I степени (посмертно)
Имя: Иозеф Рушбов
Чин: рядовой.
Основания к представлению:
Рядовой Рушбов записался в армию добровольцем во время призыва в Восточной Пруссии в мае. После летней подготовки в Хемнице и Герау был в июле зачислен в четвертый добровольческий корпус и направлен в 1‑ю разведроту пехотного полка «Лист» на участке фронта «Лонгви». Рушбов отличился особой храбростью уже в августе во время проведения операции «Клементин», когда было отвоевано двести метров фронта у 5‑го укрепрайона ценой 10 000 павших. Рушбов добровольно вызвался разведать положение на самых передовых постах неприятеля и доложил о подготовке к штурмовому артиллерийскому огню, что было принято в учет при составлении плана операции на заседании штаба 19 августа. За период с июля по октябрь Рушбов осуществил не менее 14 добровольных разведывательных вылазок такого же характера. В ночь на 16 ноября, при рекогносцировке неприятельских батарей, он пропал без вести. Исполняющий обязанности командира редута ефрейтор Виш доложил об интенсивном вражеском огне и «выкриках по‑французски», отмеченных им через десять минут после ухода Рушбова на задание (см. прилагаемый рапорт).
Рушбов с задания не вернулся. Начальник разведроты Херцог заявил также, что в ту же ночь исчез ротный кот. Ходят слухи, что он сопровождал Рушбова и погиб вместе с ним за императора и великую Германию.
Булай, семнадцатого сентября 1918
Ф. Пик, подполковник
Он лежал, привалившись к краю траншеи. Отсюда хорошо была видна изрытая воронками мокрая глина. Где он находился? Некоторые утверждали, что под Лонгви, хотя другие говорили, что это не Лонгви, а город Тионвилль – в ясную погоду на горизонте можно было различить какие‑то здания. Время, география – все это потеряло смысл и значило не больше, чем мокрая глина в этой окопной войне.
– Видишь что‑нибудь? – спросил ефрейтор у него за спиной.
Он поднял к глазам бинокль. Все как всегда – трупы, ржавые снарядные гильзы, заполненные мусором и жидкой грязью воронки; полуразложившееся тело французского солдата, повисшее в нелепой позе на колючей проволоке. Вздутый живот, рука вот‑вот оторвется. От лица почти ничего не осталось – черви проели его чуть не до костей.
– Ничего, – ответил он. – Все спокойно.
Ефрейтор кивнул.
– Высунь‑ка голову еще чуть‑чуть и погляди, что там делают их обозники.
Он оперся на локти и пополз вперед. Мокрая земля блестела в последних лучах заходящего солнца. Блестели и отполированные кости людей и лошадей, тут и там вспыхивали блеском оторванные металлические пуговицы.
– Видишь что‑нибудь? – снова спросил ефрейтор. – Мне надо знать, что там делается на форпосте. Слишком уж тихо.
«Ефрейтор прав, – подумал он, – даже слишком тихо». Обычно из французских окопов слышны крики: «lis ne passeront pas… lis ne passeront pas… Здесь вам не пройти!» Но в последние сутки стихли и выкрики, и огонь заметно увял. Что‑то готовится.
– Ужин готовят, – сказал он. – Только один пулеметчик на посту.
Ефрейтор улыбнулся.
– Счастливый народ – французы! Tres chanceux.[22]Здесь мы жрем холодную кашу и пайки погибших товарищей. Кстати, знаешь ли ты, в чем разница между ними и нами? Вот именно – француз воюет, чтобы жрать, немец жрет, чтобы воевать. А мы‑то, Рубашов, мы‑то – не немцы и не французы? Кто мы?
Он задумчиво почесался – должно быть, укусила блоха. Он тоже был добровольцем с самого начала войны. Некоторые считали его итальянцем, другие – испанцем. Сам он никогда не говорил о своем происхождении.
– Попробуй прислушаться – что они там говорят? Нам же надо знать, что у них на уме.
– Отсюда не меньше шестидесяти метров. Не слышно ни звука.
– К ротному идти не с чем… Может быть, снаряды подвезли? Новые пушки?
– Насколько я понимаю, нет.
Все эти трупы не выходили у него из головы. Трупы – фундамент войны. Перегной, на нем хорошо растут военная крапива и военные чахлые кусты, искалеченные трупы валятся в преисподнюю вместе со взорванными домами, разлетаются с оконными рамами, кусками крыши и снарядными гильзами, за неимением другого материала их даже складывают штабелями при строительстве все новых и новых брустверов или укреплении старых. В их окопе из земляной стены долго торчала почерневшая рука; разведчики вешали на нее каски, пока не явился инспектор из штаба батальона и не приказал эту руку закопать. «Компост, – подумал он. – Блестящее доказательство закона о кругообороте веществ в природе. Сгнить на прокорм червям».
– Темнеет, – сказал Рубашов. – Уже почти ничего не видно.
– Почти ничего не видно? И дальше что? Это не ответ. Зачем мы тогда здесь? С котом играть?
– Может быть, попробовать с ракетой?
Виш пожал плечами.
– Ответь‑ка мне на один вопрос, Рубашов. Что делают в России после Брестского мира?
– Не знаю, господин ефрейтор.
– Пытаются построить нечто новое? Изменить мир? Или все по‑старому – маленькая передышка, а потом опять все пойдет к чертовой матери?
– Не могу ответить, господин ефрейтор.
– И Распутин, этот пророк… Говорят, он оставил завещание – предсказывает гнет еще хуже, чем был при царе. А правда ли, что, когда разъяренная толпа выкопала его тело из могилы и сожгла, он сел в гробу, сделал рукою знак и исчез? Знаешь, Рубашов, я собираюсь, когда война кончится, поехать туда и поглядеть своими глазами.
Ефрейтор сплюнул и достал из планшета блокнот для донесений.
– А что ты думаешь о Деникине?
– Не составил пока особого мнения, господин ефрейтор.
– Он говорит, что сражается за свободу. Против красных, говорит, против еще большего угнетения масс. А ты замечал это угнетение, Рубашов? Или ты принадлежал к привилегированному классу? Они вешают священников, говорит Деникин. И дворянство. Большевики заключили мир, чтобы развязать себе руки и поубивать всех неугодных.