– Что с вами, Йозеф‑Николай Дмитриевич? – дружелюбно спросил гость. Он снял очки, слегка подогнул дужку и нацепил снова. – Вы не совсем здоровы? Может быть, вы раздумали? Только бога ради, не обращайте все это в шутку.
У меня прорва дел. Если хотите, я могу уйти.
– Нет‑нет, – сказал Коля. – Останьтесь.
Гость потрогал ручку за ухом.
– Как угодно, – сказал он. – Все вы какие‑то, простите меня, странные. Но позвольте заметить – несмотря на ваши заверения, что вам ничего не нужно, кроме, как вы это назвали, щекотания нервов, мы все равно должны играть на что‑то. Вы, понятно, ставите на кон свою душу, в тполное мое распоряжение, иного я и предполагать не могу. Но что бы вы хотели получить на тот случай, если вы, вопреки всем прогнозам, выиграете?
Николая опять посетило чувство полной нереальности происходящего. Игра, подумал он, этот поселившийся в нем демон, этот постоянно шепчущий внутренний голос, вынуждающий его за последние десять лет все увеличивать ставки; особый азарт мотовства. Но не менее азартен и выбор противника – о, как много здесь всего! – сухой голос букмекера, бормочущего что‑то о соотношении ставок, и шелест смокинга склонившегося над столом крупье, лопаткой подвигающего стопки фишек победителю, и все новые и новые игроки, он искал их и находил; невозмутимый карточный игрок, вот он, покосившись на часы, удваивает ставку; игрок в кости, старательно дующий в руку перед тем как решиться наконец кинуть кубики; их загадочные улыбки, словно они знают нечто, другим недоступное; показное равнодушие; или отчего не те, чьи помыслы вращаются вокруг совсем уж эфемерических предметов – несчастная любовь, к примеру, или счастливая… что за разница! Он думал обо всех этих сотнях, нет, даже тысячах встреченных им игроков; о тех, кто, плача, падал на колени, проиграв состояние, и о тех, кто ликовал, унося двадцатитысячные выигрыши, унылых и возбужденных; он думал и о ротмистре Дьяковиче – Николай Дмитриевич сам видел, как тот, проиграв партию в кости, пустил себе пулю в лоб на глазах жены… Он помнил их всех, крестьян и солдат, калек и графов, бакунинцев и народовольцев. Все они принадлежали к одному игроцкому братству, все они были настроены на одну и ту же струну бесконечного и бездонного азарта, и он любил их так же беззаветно, как и саму игру… Но никогда не довелось ему встретиться только с одним из них, с главным, с королем всех игроков, ни разу он не пробовал с ним свою удачу. И вот он, этот загадочный партнер, сидит напротив него.
|
Ему предстоит самая главная Игра в его жизни. Дальше этого уже пути не было – не могло быть соперника достойнее, не могло быть и ставки выше – поставить на кон бессмертную свою душу, не требуя ничего взамен!
– Итак, Йозеф‑Николай Дмитриевич, – ободряюще сказал гость. – Что же вы хотите, чтобы я поставил? Бочку с золотыми дукатами? Раймондинами? Флоринами? Сердце изменницы? Выбор ваш!
– Спасибо, не надо – мне вполне довольно чести состязаться с вами.
– Чести? – уставился на него посетитель. – Чести? Увольте, это не ответ. Речь идет о весьма и весьма delicate affaire,[6]– сказал он почему‑то по‑французски. – Посудите сами, Йозеф‑Николай Дмитриевич – стоит ли? Истинно ли следуете вы голосу вашей совести? Я не играю с людьми, по прихоти случая действующими вопреки глубочайшим своим убеждениям. Играть будем на что‑то реальное, имеющее ценность. Это фундаментальный принцип. Таковы правила.
|
Тут он достал из кармана жилета сигариллу,[7]прикурил, затянулся и пару раз аккуратно кашлянул.
– Вы должны понимать – для меня это… как бы лучше сказать… Egal.[8]Я не охочусь за вашей душой. Что за важность – одной больше, одной меньше. Поэтому подумайте хорошенько. Что вы на этом выиграете? Славу? Приятное воспоминание? Будете в старости рассказывать внукам у камина? Не понимаю – я же даю вам шанс одуматься. Внемлите же голосу разума!
Колю грызли сомнения. Он подумал о своей матери, Эвелине Ивановне, вспомнил взгляд ее скорбных ореховых глаз. Он вспомнил хрупкое тельце, ее сердечко, трепещущее под пахнущей лавандой простыней, календарик с ангелами и букет бессмертников на тумбочке. Если бы она сейчас его увидела, сердце ее лопнуло бы, как перезрелый помидор, она умерла бы, даже не успев сотворить крест морщинистой своей рукой.
Он посмотрел на колоду и перевел глаза на гостя. Тот беспокойно вытащил из кармана часы и начал их трясти, поднося к уху, с весьма напряженным выражением на физиономии. Видение матери поблекло и сменилось другим – он увидел перед собой брата своего, Михаила Рубашова, с непередаваемой ненавистью грозящего ему дрожащим пальцем… На него нахлынула волна презрения к себе. И что? Проиграл? Разве он не потерян окончательно? Разве он не погиб бесповоротно? Он получил все, что заслужил. Так отчего же он не может позволить себе последний, самый последний разок… Соблазн был слишком велик.
|
– Я не хочу слушать голос разума. Мы играем ни на что иное, как на мою душу. И, если вы не против, приступим сейчас же.
– Я искренне сожалею о вашем упрямстве, Йозеф‑Николай Дмитриевич. Но раз вы настаиваете, будь по‑вашему. Осталась только пара формальностей.
Он нагнулся, поднял с пола портфель, запустил в него руку и извлек на свет лист бумаги.
– Попрошу вашу подпись вот тут, внизу. Чистая формальность. Можно сказать, больше для архива.
Это был обычный, типографским способом напечатанный формуляр, весьма похожий на те, что использовались при периодических императорских переписях населения. Параграфы, сноски, ряды с текстом… Отрывной талон с его личными данными, заполненный небрежным размашистым почерком – родился, крестился, а это что… ага, цитата из письма, продиктованного ему Илиодором. Формуляр был датирован завтрашним днем, первым днем нового века – по русскому летоисчислению.
– Чего же вы ждете? – спросил гость. Он выудил из портфеля чернильницу‑непроливайку, достал из‑за уха ручку и протянул ее над столом. – Это, можно так выразиться, долговая расписка, вещь, думаю, вам небезызвестная. Помогает избежать юридических кляуз в будущем. Нет‑нет, не волнуйтесь, – поспешил сказать он, перехватив Колин взгляд, – в чернильнице самые обычные чернила. Все эти мрачные истории с подписью кровью – не более чем легенды. Я ненавижу кровь, я просто‑напросто не переношу вида крови; со мною даже и обмороки случались.
Он вдруг понизил голос.
– Вы все еще можете отказаться, Йозеф‑Николай Дмитриевич, – сказал он. – Но времени у нас остается все меньше. Через полчаса, – он глянул на часы, – даже меньше, чем через полчаса, у меня другая встреча.
Но Николай Дмитриевич его уже не слушал. Он макнул ручку в чернила и поставил свою подпись. У него по‑прежнему слегка кружилась голова, но зато последние следы сомнения исчезли, растаяли, словно облачко пара в мрачной квартире офицерской вдовы Орловой.
– И наконец, – сказал гость, – последняя, но немаловажная деталь: деньги.
Из того же портфеля он извлек на свет божий десять пачек ассигнаций, перевязанных парусным шпагатом, толстых, как котлеты в трактире Смехова. Пять пачек он протянул Коле, остальные оставил себе.
– Мы должны создать определенную видимость, – сказал он, улыбаясь, – если уж мы играем, то играем всерьез, как истинные игроки. Проигравшим считается тот, кто останется с пустым карманом.
Потом, когда уже отзвонили все петербургские колокола и Николай остался один в пустой комнате, только потом он сообразил, что в этот вечер происходили странности со временем; его гость просто‑напросто отключил, если так можно выразиться, время. Потому что партия в покер, продолжавшаяся, если верить часам на комоде, не более десяти минут, показалась ему бесконечной, длящейся часами, интереснейшими, может быть, часами в его жизни.
Они играли простой покер с закрытыми картами и свободной торговлей, и удача, как это часто бывает у ранее не встречавшихся игроков, резко колебалась то в одну, то в другую сторону. В какой‑то момент гость сорвал крупный банк, и у левого локтя его лежали аккуратной стопкой чуть не все деньги, но Николай Дмитриевич все вернул благодаря великолепной серии триад и двух пар. Гость, к его большому удивлению, оказался игроком куда слабее, чем он предполагал. Ему совершенно не удавалась «покерная физиономия», по его лицу почти всегда можно было прочитать, что на руках у него не заслуживающая внимания дрянь. Он без конца жаловался на мешающий ему грохот с улицы, он даже вспотел, несмотря на плохо натопленные комнаты, ворчал, хрюкал, а один раз даже начал сыпать проклятиями по поводу собственной очевидной ошибки, когда он поменял туза в надежде на флеш‑рояль в червах. Нет, игроком он был ниже среднего. Он не принадлежал к категории тех заблудших ясновидцев, что в горячке игры обострили свое внутреннее зрение и со своим односторонним знанием человеческой души могли сразу определить характер партнера, а значит, и карты, сжимаемые тем в потных пальцах, были для них открытой книгой.
Но игра продолжалась. Потом Николай Дмитриевич вспоминал свое разочарование по поводу пропущенного стрита, а также проигранный им, несмотря на триаду в тузах, банк. Все было до странности реальным – лицо гостя, его похрюкивания, шелест ассигнаций, знакомое легкое возбуждение, возвращавшееся вновь и вновь при каждой сдаче. Сколько же денег было на столе? Только потом он сообразил, что не менее двухсот тысяч рублей, сумма, которую он даже и не видел с тех пор, как получил отцовское наследство. Но он даже и не думал о деньгах иначе, как о некоем поддерживающем огонь игры топливе, как о кирпичиках, из которых строится ускользающе‑воздушный замок азарта.
И наступил финал. После долгой серии равных игр они сидели друг напротив друга, доторговавшись до того, что чуть не все деньги оказались на кону. Николай Дмитриевич давно уже перестал считать сдачи, прошла, казалось, уже целая ночь, но он не чувствовал ни малейшей усталости.
На этот раз сдавал гость. Ничего обещающего Коле не пришло – разрозненные масти, полный разнобой. Он поменял три карты, оставив валета червей и даму пик. У гостя карты были, похоже, еще того хуже – он поменял все пять. Коля взял из колоды три карты, положил их под низ и, чуть перегнув, развернул так, что только уголки видны были, этаким скупым веером. Ему пришлось сделать над собою немалое усилие, чтобы скрыть захлестнувшую его триумфальную радость: ему пришел фулл‑хэнд, три дамы и два валета.
Ракеты, петарды и шутихи взрывались теперь без перерыва, на улице было светло, как днем. Шум толпы на Невском еще, казалось, усилился, под окнами слышны были пьяные голоса, прерываемые криками «ура». Николай Дмитриевич ничего этого не замечал. Он сверлил взглядом своего гостя, а тот, в свою очередь, сверлил взглядом свои карты, вытирая тыльной стороной ладони капли пота со лба. Николай вновь почувствовал исходивший от него кисловатый запах, он щекотал ему ноздри, как перышко, вызывая желание чихнуть. Он постарался устроить на физиономии мину неуверенности, но едва‑едва заметную, так, чтобы гость не заметил, что мина эта наигранна, и положил половину оставшихся денег на кон, почти уверенный, что его партнер спасует.
Гость ошарашено поглядел на него и почесал шею. Его совершенно очевидно одолевали сомнения. «Странно, – проворчал он про себя, – очень и очень необычно». Потом пожал плечами, с кривой улыбкой принял ставку – и повысил.
И это был конец. У Коли уже не было возможности спасовать. Да и зачем – выигрыш был его, весь этот огромный банк сейчас перейдет в его карман. Подумать только: чуть ли не самый высокий фулл‑хэнд! Осталось только положить в банк оставшиеся деньги и открыть партнера. Гость подавил зевоту, снова достал свои часы‑луковицу, потряс и глянул на циферблат. Это совершенно невероятно – чтобы он, поменяв все, что у него было на руке, получил какую‑то заслуживающую внимания комбинацию! Что там может быть? Фулл‑хэнд в королях и тузах? Каре? Флеш? Такое случается один раз на десять тысяч.
И он положил на кон последние деньги. За окном вдруг наступила тишина, смолкли фейерверки, стих шум многотысячных толп.
– То есть вы открываете меня? – спросил гость. – Я вас предупреждал, Йозеф‑Николай Дмитриевич.
И, слегка пожав плечами, ничем не выражая радости победы, он выложил на стол карты – королевское каре.
– Вы проиграли, – сухо сказал он.
И в эту самую секунду над внезапно притихшим, будто околдованным великим городом поплыл первый трагический раскат большого колокола Спаса на Сенной. Наступило новое столетие.
Пиротехнические чудеса закончились, толпы начали расходиться по домам. За окном мягкими тонкими хлопьями падал снег. Где‑то громко тикали настенные швейцарские часы мадам Орловой. Время словно опомнилось и вернулось к нормальному течению: пять минут первого часа двадцатого века. Николай покачался на стуле – стул заскрипел. Он ничего особенного не ощущал – обычный проигрыш, ничем не отличающийся от долгого ряда других; разве что денег он не проигрывал – деньги с самого начала принадлежали гостю. Небо казалось еще темнее, чем раньше, только где‑то в недостижимой высоте его, наверное в прогале между тучами, угадывались две‑три звезды.
Гость прокашлялся.
– Я очень сожалею, Коля… Так же нежданно для меня, как и для вас. Неслыханная удача! Каре в королях! Я просто не поверил своим глазам.
Николай посмотрел на стоявший на полу потертый портфель телячьей кожи. И даже и не смешно, подумал он, только нереально… словно давно читанный и порядком уже и позабытый рассказ…
– Новый век, – сказал гость, – а смотрите, какая вдруг тишь. Что же я сижу‑то у вас, мне пора бы и в путь – уже опаздываю.
Николай Дмитриевич кивнул. Он не знал, что сказать – поблагодарить за визит? Пожелать счастливого пути? Что предписывает этикет в подобных случаях?
Вместо этого он спросил:
– И что теперь будет?
– Встреча на Морской. А потом подамся на юг. Некий архиепископ в Херсоне настаивает на свидании, а потом генерал в Минске. Этому нет конца, поверьте мне, сударь, иной раз и желал бы, но нет… Только и надеяться, что взрыв какой‑нибудь… или эпидемия… тогда можно и отдохнуть.
– Нет, вы не поняли… Я имею в виду – что будет со мной? Я теперь, наверное…
– Ах, вот вы о чем! Вы имеете в виду… м‑м‑м… переселение в более жаркий климат? Ах, дорогой вы мой, преисподняя – всего лишь метафора, теологическая фигура. Мы же уже в двадцатом веке! – Гость приложил палец к губам, словно бы опасаясь проговориться. – К тому же все переполнено. Уже несколько сотен лет ни одного свободного места! Мне пришлось ввести квотирование, более того, нечто вроде очереди – каждый получает свой номер…
Он, не вставая, нагнулся за портфелем.
– В моей епархии царит хаос. Истинный хаос. Анархия. И поэтому, чтобы избежать ужасной тесноты, подчеркиваю – ужасной… вы и вообразить не можете… короче говоря, пришлось ввести другую систему, даже не знаю, как назвать… в общем, вы будете наказаны бессмертием. Душа ваша останется вечной пленницей земного существования. Терпение, дорогой, терпение… ключевое слово в вашем случае – терпение…
Бормоча неразборчиво себе под нос, он аккуратно перевязал пачки денег шпагатом, сунул их в портфель и поднялся.
– Извините за торопливое прощание, – сказал он, – но сами понимаете – кучер ждет, новые клиенты тоже ждут… мир, сударь, – это гигантский зал ожидания для человеческих душ.
– Я этому не верю, – вдруг сказал Коля.
– Чему?
– Ничему. Как я могу верить, Господи Боже мой, да вы поглядите на себя, вы же…
Бухгалтер, хотел он сказать. Канцелярская крыса. Но не сказал.
– Йозеф‑Николай Дмитриевич, – протяжно сказал гость, – что вы от меня требуете? Что вам нужно, чтобы вы поверили? Чуда? Или, по крайней мере, чтобы я выглядел не так буднично? И куда я сунусь с козлиными копытами и этими идиотскими рогами? Стыд, простите, глаза выест. Что вы ожидали… дыма? Огня? Факирских трюков? Да? Ну что ж…
С этого момента, врезавшегося навсегда в его память, Николай Рубашов более не испытывал сомнений, кем на самом деле был его ночной гость. Потому что на том самом месте, где недавно находился… находилось это существо, в двух метрах от Коли, теперь стояла актриса Нина Фурье или, по крайней мере, точная ее копия, двойник, похожий настолько, что Николай никогда не смог бы отличить его от оригинала, поставь их рядом. Разве что этот кислый запах и круглые очки, нелепо балансирующие на точеном носике.
– Коля, – сказала Нина… определенно, Нина, никаких сомнений… и голос ее, Нинин, неотличимый, совершенно узнаваемый, с милой французской картавинкой. – Коля… ты все еще мне не веришь?
Шок был таким, что Рубашов едва не потерял сознание; упасть в обморок ему помешал другой шок, не менее сильный, и второй этот шок вернул его в мир полной, обжигающей, как лед, ясности: теперь перед ним стояла его мать, в льняной больничной рубахе с вышитой на вороте монограммой архиепископа, со старым календарем с ангелами в одной руке и нечетким дагерротипом, представляющим маленького Колю, в другой. И она обычным усталым голосом, не очень внятным из‑за повреждений языка, полученных во время припадков падучей, тихо произнесла:
– Коленька… я не понимаю, как ты можешь ничему не верить?
Вслед за этим превращения посыпались одно за другим – брата Михаила сменил покойный отец его, Дмитрий Осипович, превратившийся в черную курицу. За курицей последовали: хроменький ослик, мохнатая собака, горбатый карлик, пьяница из соседнего двора, никому не известный юродивый, парализованный турок… и много‑много других персонажей, каждый из которых обращался к нему своим особенным голосом и на своем особенном языке, до тех пор, пока гость не принял вновь свой первоначальный облик и сделался похожим… даже очень похожим на коллежского регистратора Вайду.
– Настоятельно прошу, – сухо сказал лже‑Вайда, – настоятельно и убедительно прошу не распространяться о том, что вы сейчас видели. Это может повредить вашей репутации. У людей, как вы и сами прекрасно понимаете, есть свои представления о реальности, и они готовы их защищать… Он взял свою шубу и перчатки, сунул за ухо ручку‑вставочку, подцепил потертый телячьей кожи портфель, коротко откланялся и покинул квартиру на Садовой.
Николай Дмитриевич несколько минут сидел неподвижно. Встать он был не в состоянии. В комнате остался запах кислого молока и угольной пыли. Взгляд его блуждал – он смотрел то на карты, то на стены, то на ни с того ни с сего начавшую чадить керосиновую лампу. Наконец, превозмогая слабость в ногах, Николай Дмитриевич заставил себя выглянуть в окно. Гость как раз подошел к саням. Кучер, похоже, задремал, потому что ночной посетитель начал его грубо расталкивать, поднял даже руку, как для удара, и что‑то закричал, какие‑то упреки – слов слышно не было. Тот, сгорбившись, уставился на ездока, и в пустых глазницах его мелькнуло нечто похожее на стыд.
«А разве мертвецы спят? – в полубредовом состоянии подумал Коля. – А бессмертные? Спят ли бессмертные?..»
Новогодние обещания
Спать ему обретенное давеча бессмертие, как тут же выяснилось, вовсе не мешало. Всю эту ночь, первую ночь двадцатого века, он проспал в своей квартире на Садовой, уткнувшись носом в подушку, так что постороннему взгляду голова его напомнила бы большое волосатое яйцо. Снились ему странные сны: будто он каким‑то образом угодил в механизм огромных часов. Каждый час в циферблате открывалось окошко, и он должен был, совершенно против воли, высовывать голову и выкрикивать детскую считалку по‑латыни, после чего окошко закрывалось, и он вновь оказывался пленником в окружении шестеренок, колесиков, пружин и маятников.
Николай Дмитриевич Рубашов спал, а Петербург уже пробуждался, наступало первое утро нового столетия, пахнущее рвотными массами и испражнениями, кислым пивом и прогорклым салом, но не только, не только… пахло также и дорогим шампанским, ибо праздник отмечали и во дворцах, и в хижинах. Медленно, словно полусонная тысяченожка, приходил в движение огромный город. Нищие выползали из угольных подвалов. Похмельные лакеи, балансируя на цыпочках между отбросами и человеческими извержениями, спешили в булочные купить свежих круассанов для своих стонущих после вчерашних возлияний хозяев, вряд ли способных в течение ближайших нескольких часов, а может быть и до завтрашнего дня, оторвать голову от подушки.
Пьяницы подкреплялись остатками живительной влаги из выброшенных бутылок, красноглазые священники торопились в церкви. Свежевыпавший снег был уже весь в желтых пятнах. На фасадах домов виднелись пороховые следы от вчерашних фейерверков, ветер то и дело подхватывал обрывки цветной бумаги. Фыркали лошади, лаяли ошалевшие от обилия вчерашних объедков уличные собаки.
Наконец его разбудил громкий и нетерпеливый стук в дверь – это была офицерская вдова Орлова. Он сел в кровати, весь в поту, и, еще толком не проснувшись, ладонью расправил складку на своих последних приличных брюках. Вспомнил сон и зябко поежился – что‑то еще ему снилось… перед циферблатом сидел огромный черный кот, и каждый раз, когда он высовывал голову, чтобы выкрикнуть дурацкую считалку, кот лязгал зубами, пытаясь вцепиться ему в физиономию. А минутную стрелку оседлал брат его, Михаил Рубашов. Брат кричал, что он, Николай, должен немедленно покончить жизнь самоубийством, поскольку она, Николаева жизнь, безвозвратно испохаблена самыми отвратительными грехами; во сне Коля, изнемогая от стыда, признавал, что брат, как ни поверни, кругом прав…
А за дверью, в коридоре, голос мадам Орловой делался все визгливее:
– Господин Рубашов! Вас тут двое господ дожидаются. Николай Дмитриевич? Спите вы, что ли? Вы меня слышите?
Он слышал, конечно, он ее слышал, но отвечать ему вовсе не хотелось. Потому что еще на пороге пробуждения, еще не открыв глаза, он обратил внимание, что вчерашний запах, словно легкая прозрачная фата, словно некое ольфакторическое эхо,[9]по‑прежнему витает в комнате, напоминая о вчерашних событиях. Он посмотрел на стол – фулл‑хэнд в валетах и дамах и королевское каре так и лежали рядом с колодой. В памяти всплыли: гость, кучер, превращения.
В прихожей вдова громко с кем‑то перешептывалась, потом он снова услышал ее голос.
– Когда я к вам обращаюсь, Николай Рубашов, то смею ожидать – и вправе ожидать – немедленного ответа. Вы поплатитесь за свои действия. Господа ждут, они говорят, что это очень важно, речь идет о каком‑то векселе. А я собираюсь поговорить с вами о плате за квартиру.
Она повертела ручку, но дверь была заперта.
– Четыре месяца! Этого я не потерплю. У меня доброе сердце, господин Рубашов, но есть же границы! Вы меня слышите?
Коля поднялся. Рядом с картами лежала бумага. К своему удивлению, он обнаружил, что это сделанная под копирку копия с так называемого контракта, или долгового обязательства, как угодно называйте… но, как бы то ни было, он подписал вчера эту бумагу еще до полуночи. Он поднес документ к свету, струившемуся из окна, как густая серо‑жемчужная жидкость. Коля не понимал, как оказалась здесь эта копия – помнится, гость ничего после себя не оставлял.
В самом низу, рядом с его собственной подписью, стояла еще одна, неразборчивая, так, закорючка какая‑то, кримелюра, а также печать на непонятном языке, древнееврейском, должно быть, решил он… Он сложил лист в несколько раз, медленно разорвал его на мелкие, не больше, чем в ноготь, клочочки и выбросил в корзину.
– Я слышу, что вы там! – закричала вдова. – Чем вы заняты? Что вы там рвете? Лотерейные билеты? Почему вы не отвечаете? Впустите меня, и мы поговорим, как взрослые люди. За четыре месяца ни рубля! Я знаю, куда уходят ваши денежки, у вас только игра на уме… да откройте же, господа торопятся!
Но Николай Дмитриевич открывать не намеревался. Он пододвинул стул к столу, сел и оторопел – на столе лежал контракт, точная копия того, что он только что разорвал на кусочки. Он нахмурился, скомкал лист в бумажный мячик и бросил через плечо. Но когда он вновь повернулся к столу, там лежала точно такая же бумага. И тогда он понял…
Вдова оставила попытки заставить его отворить дверь. Он слышал, как она протирает пыль на литографиях в коридоре. Потом снова грохнула в дверную филенку, может быть, даже ногой – уже не надеясь, что он откроет, просто от злости. В комнате помощника адвоката Цвайга было тихо, зато у Вайды кого‑то рвало. Потом он услышал жалобное бормотание, похоже, читали молитву… Коля решил убедиться в правильности своей догадки и заглянул в корзину – на месте ли обрывки. Там было пусто. Исчез и мячик, сделанный им из второй копии. Он взял контракт в руки и начал ходить по комнате взад‑вперед, задумчиво бормоча себе под нос.
Потом подошел к изразцовой печи, нашел спички и поджег контракт. Ничего страннее в жизни он не видел: языки огня лизали бумагу, не причиняя ей ни малейшего вреда; потом пламя само по себе расположилось по периметру, как желто‑оранжевая рамка. «Из чего они там делают такую бумагу? – мысленно поинтересовался он. – Может быть, материал вроде брезента?» Нет, скорее всего бумага пропитана какими‑то огнеупорными химикалиями…
Следующий эксперимент состоял в том, что он извлек на свет последнюю бутылку крепчайшего ямайского рома и вылил немного на пол – образовалась лужица. Он тщательно намочил в ней бумагу, сначала одну сторону, потом перевернул, намочил другую и поджег. С контрактом ничего не случилось, зато загорелись стоявшая поблизости картонная шляпная коробка и его старые тапки, потом огонь перекинулся на корзину для бумаг. Комнату заполнили кучевые облака дыма. Коля ринулся к постели, схватил наполовину заполненный ночной горшок и вылил его на огонь, потом яростно затоптал корзину. Слава богу, пожара не случилось. Когда он оглянулся с почерневшей от сажи физиономией, на пороге стояла, уставясь на него, офицерская вдова Орлова, сходившая за запасным ключом.
– Господин Рубашов, – полузадушенным голосом сказала мадам Орлова и закашлялась. Справившись с кашлем, она повторила: – Господин Рубашов! Вы здесь больше не живете!
Через десять минут он уже стоял во дворе дома на Садовой. Все его пожитки уместились в небольшом узелке: кое‑какая одежда, колода карт и странный документ. Последнее, что он слышал, сбегая по черной лестнице, – разъяренный вопль армянина‑ростовщика, ворвавшегося в его продымленную каморку и обнаружившего, что он сбежал.
Уверившись, что теперь не попадется на глаза своим нетерпеливым заимодавцам, он пошел к Невскому. Его обогнали несколько саней; трезвость кучеров, как он подметил, внушала серьезные сомнения, потом прогрохотала конка. На другой стороне улицы несколько мальчишек‑попрошаек лепили снеговика: бумажный кушак, нос из морковки, в одной руке сгоревшая ракета, в другой – бутылка из‑под очищенной.
Николай Дмитриевич задумался. Со стороны его положение завидным назвать было трудно – без копейки, и даже нет крыши над головой. Но со стороны многого не заметишь – для него важнее денег и жилища было иное: планы.
Он перешел мост через Фонтанку, миновал дворец князя Белосельского‑Белозерского. Снова пошел снег, прохожие плотнее завернулись в шубы и шинели. Пьяный рядом с ним поскользнулся и грохнулся на тротуар, вдали снова услышались колокола Спаса на Сенной.
У Московского вокзала он вновь остановился и сунул руку в узелок – проверить, на месте ли контракт. Подумав, достал его, сложил вдвое и положил в карман пальто. Ветер заметно усилился, острые снежинки больно хлестали по лицу, но он не обращал на них внимания. У него вдруг возникло чувство абсолютной непобедимости, весь мир лежал у его ног. Он дошел до площади Александра Невского и остановился у парапета набережной. От воды исходил кислый запах, между льдинами плавали отбросы. Вдруг он заметил утопленника – течение несло вздувшийся уже труп навстречу неизвестной судьбе.
Он находился в юго‑восточной части города. Два мужика в кафтанах проволокли мимо него сани со свежесодранной лошадиной шкурой. Нужный дом находился рядом с большой булочной. Коля, удерживая дрожь возбуждения, позвонил в дверь с вывеской: «Др. Ц. И. Бобрицкий, внутренние болезни».
Он доложил о своем приходе косенькой служанке, и та проводила его в комнату для ожидания. Он опустился в кресло. Стену украшали большие анатомические рисунки – мозг в разрезе, круги кровообращения, нервные пути, мышцы и внутренности. На столе стоял череп в аквариуме, в углу – пожелтевший скелет. На особой витрине разместились ампутационные пилы, отсосы, ланцеты и другие старинные хирургические инструменты. Мысли Колины вернулись ко вчерашнему гостю и его задремавшему кучеру. Ночные события виделись смутно и бессвязно, словно бы все это ему почудилось по пьяному делу. Контракт… превращения… бессмертие?! Для него понятие это было лишено смысла. Но в одном он был уверен: лист бумаги в его кармане был сделан из совершенно невероятного материала.
Через мгновение его пригласили в приемную доктора.
– Коля? – сказал доктор без энтузиазма. – Чем обязан? Что вас ко мне привело?
Привел его сюда, разумеется, странный документ. Но главное – доктор был в той же степени одержим бесом азарта, что и сам Николай Дмитриевич. Поскольку он знал психологию любого игрока так же досконально, как и свою собственную, у него не было ни малейших сомнений: доктор не сможет устоять перед соблазном заключить пари, и чем нелепее, тем лучше. Произнеся обязательные, диктуемые правилами хорошего тона любезности, он изложил доктору свое предложение – пари на двести рублей, сумма достаточная, чтобы вызвать интерес доктора, но не слишком большая, чтобы его испугать. Суть пари заключалась в следующем условии: если доктор сумеет уничтожить вот этот совершенно обычный, чуть попахивающий кислым молоком лист бумаги, что он держит перед собой в руке – доктор выиграл. Весь этот монолог Коля произнес на одном дыхании, с миною крайней серьезности.