Доктор взял документ, внимательно его рассмотрел и даже, наморщив нос, понюхал.
– Вы меня разыгрываете? – спросил он. – Я должен уничтожить этот клочок бумаги, я правильно вас понимаю?
– И выиграете двести рублей.
– Вы не больны, Коля?
Но Коле не потребовалось доказывать доктору свою вменяемость – в глазах его он ясно прочел, что наживка схвачена.
В результате последовавших за этой примечательной беседой событий Коля покинул практику доктора Бобрицкого, обогатившись на двести рублей. Но, как он тут же для себя решил, еще важнее были приятные воспоминания. Деньги – прах, подумал он, деньги исчезнут, а воспоминания он пронесет до старости, и, может быть, когда‑нибудь, когда наступит осень его жизни, ему захочется посмеяться – и тогда он вызовет в памяти картину, как доктор старался уничтожить документ. Доктор пробовал все. Сначала попытался сжечь его в железном камине, потом смолоть в ручной мельнице; когда все эти попытки не увенчались успехом, он отнес документ в лабораторию, и там, разражаясь то и дело длинными тирадами на идиш и сефардском испанском, прибег к могущественным завоеваниям современной химии. Но ни эфир, ни серная, ни азотная кислоты, ни царская водка,[10]ни чистый спирт, в котором доктор хранил почки и яичники для научных целей – ничто на бумагу не действовало. Наконец он, шмыгая носом и сумрачно бурча, отсчитал Николаю Дмитриевичу двести рублей – несмотря на все свои замечательные профессиональные и прочие качества, доктор терпеть не мог проигрывать.
Провожая Рубашова к дверям, он сказал:
– Надеюсь, Коля, это останется между нами. Не хотелось бы посвящать знакомых в эту идиотскую историю.
Николай Дмитриевич успокоил его, давши честное благородное слово помалкивать. Удивительно было другое – в азарте пари доктор даже не спросил, что это за документ и как он к Коле попал. Впрочем, что ж тут удивительного – в психологии игрока мир выстроен согласно высшим принципам азарта, и ценность предмета спора ограничивается именно и только одним: он является предметом спора.
|
Петербург начинал понемногу очухиваться после жестокого новогоднего похмелья. На улице были теперь уже не только пропойцы, слуги и нищие; благородная публика тоже решила не отказать себе в удовольствии подышать свежим воздухом. Снег милосердно прикрыл белым своим одеялом отбросы и нечистоты, северный ветер унес отвратительные запахи. Дрожки, сани, конки сновали во всех направлениях; попадались даже автомобили.
Николай Дмитриевич сел на конку и поехал в центр. Сквозь запотевшие окна вагона он рассеянно смотрел на дворцы и церкви с вызолоченными куполами. Молодой офицер громко рассказывал приятелю о своих ночных приключениях с известной в городе цыганкой… Коля подумал о двухстах рублях во внутреннем кармане – сумма не такая уж малая, можно, если экономить, прожить пару месяцев. Можно снять комнату под чужим именем, чтобы отвязаться от кредиторов, побродить по распивочным, где его никто не знает… одним словом, переждать, пока все не успокоится.
Итак, что делать дальше? Если повезет, можно на этом контракте выиграть еще парочку пари, но больше‑то вряд ли, пойдут слухи. Можно наскрести несколько сотен, впрочем, этого не хватит, чтобы расплатиться даже с малой частью его головокружительных долгов. Ему вдруг стало очень грустно. Ничто не изменилось, все как раньше…
|
Конка переехала мост через Фонтанку. Вдали над крышами замаячила игла Адмиралтейства, похожая на желтый клюв упавшей на спину цапли. Он уже почти не помнил, что было ночью; скорее всего, ничего и не было, все ему только приснилось. Или почудилось – и ничего удивительного, в последнее время психической уравновешенностью похвастать он не мог. Какая уж тут уравновешенность? Несчастная любовь. Мать умирает… Он вдруг понял, что, несмотря на бесконечные проигрыши, все эти годы его не оставляла надежда на провидение, благосклонный кивок судьбы – вдруг все изменится к лучшему? Вернется нормальная жизнь, состояние, пусть не все, пусть хоть небольшая часть, свобода, любовь… не обязательно к Нине – к людям, к городу, к самой жизни наконец! Но сейчас, сидя в холодном вагоне конки и глядя на ползающего по полу безногого нищего, он вдруг осознал с ледяной ясностью: ничего этого не будет. Ничего этого не будет – никогда. Скорее небо свалится на землю.
Впервые он осознал масштабы постигшей его жизненной катастрофы, и это оглушило его. Что у него осталось, ради чего стоит жить? Может быть, прав был явившийся ему во сне брат его Михаил – пора кончать. Пойди и повесься, кричал он. Бросься в Неву или возьми отцовский мушкет и пусти себе пулю в лоб. Посмотри на себя – ты родился с серебряной ложкой во рту, люди заботились о тебе, любили тебя. А ты? Где твои друзья? Где твоя семья? Никому, кроме матери нашей, чей разум уже помутился в припадках падучей, кроме нашей умирающей матери, никому больше ты не нужен. Тебя уже просто нет, ты пропал, потерялся, ты уже мертв. Так что же ты робеешь? Попробуй! Ты же сам этого хочешь! В глубине души ты хочешь этого сам…
|
Брат прав, подумал он. Нет смысла продолжать эту жалкую жизнь. Я падший человек. Все, что говорил брат, – все правда.
Вагон остановился, и он вышел. Снег падал теперь крупными, с грецкий орех, комками. Небо было затянуто тяжкими свинцовыми облаками. Он добрался сейчас до самых темных уголков своего сознания, он словно угодил на зараженную землю, огромную пересохшую пустыню души, и над пустыней этой болтался на тонкой слизистой нити черный месяц. Вдали, почти недостижимый, различался горизонт, но и за ним надежды не было… В обратном направлении мчалась конка, кучер звонил в колокол. Кто‑то крикнул: «Осторожно, конка!» Но Коля не слушал. Пропустив взмыленных лошадей, он изловчился и прыгнул на рельсы. На него стремительно накатился показавшийся ему неправдоподобно огромным вагон, и мир сделался черным.
Он ничего особенного не чувствовал. Вообще ничего не чувствовал. Разве что легкую тяжесть в голове, как будто накануне выпил пару стаканов плохого молдавского. А так – ничего. Никакой боли – ни в теле, ни в конечностях. Потрогал языком зубы – язык цел, и зубы тоже. Ни привкуса крови во рту, ни даже испуга. Может быть, он уже мертв? Может быть, такая она, смерть, и есть – похожа на похмелье после скверного вина? Но нет, он был жив – вокруг него быстро собиралась толпа, его о чем‑то спрашивали – совершенно как живого, не может быть, чтобы так говорили с мертвыми.
– Чудо Господне, – сказал голос рядом. – Истинно говорю, чудо Господне. Чудо Господне, разрази меня Господь!
«Как странно она говорит, – подумал Коля, – разве можно так сказать? Наверное, я все‑таки мертв».
Беззубая старушка быстро и мелко крестилась. Кто‑то склонился над ним и помог встать. «Невероятно, – доносились до него голоса, – невероятно… два вагона, двенадцать колесных пар… можно было ожидать, что от него только фарш останется…»
Ему протянули его узелок, мужик в малахае осторожно похлопал по спине, желая, очевидно, убедиться в его материальности. Давешний калека, выползший из вагона на той же остановке, предложил ему хлебнуть из бутылки. Он сделал большой глоток. Водка приятно обожгла желудок, и он понял, что голоден. Следовательно, жив.
– Я врач, – услышал он голос, – пропустите меня, я врач.
Ага, они вызвали врача. Еще одно доказательство. Мертвым врач не нужен, тогда приехала бы труповозка. По‑прежнему шел снег, он чувствовал его холодные прикосновения за оторванным воротом пальто. Невесть откуда возникший городовой уговаривал народ разойтись. Нигде не пишут, что на том свете можно встретить петербургского городового. Впрочем, что ж тут странного? Вполне может быть. А дышу ли я? – мелькнула почему‑то испугавшая его мысль. Он сделал несколько глубоких вдохов и украдкой покосился на грудь. Грудь исправно вздымалась. Его обступили, старались прикоснуться к нему, кто‑то даже обнял. Мало что соображая, он позволил отвести себя к саням.
– Куда вы меня везете? – спросил он непослушными губами.
– В ближайшую больницу. Не исключены внутренние повреждения. Рельсовый экипаж! Уму непостижимо.
Городовой, обдав запахом гнилых зубов, подсадил его в кибитку. Он потянул носом и уловил источаемый одеждами доктора слабый запах карболки, аромат свежевыпеченных пирогов из булочной на углу… Жив, жив, сомнений нет…
Никаких повреждений в больнице не нашли – ни сломанных костей, ни разрыва селезенки, более того – даже шишки какой‑нибудь несчастной или просто царапины. Ничего не нашли. Хирург, закончив обследование, сел и покрутил головой.
– Невероятно, – только и смог он из себя выдавить. – Не‑ве‑ро‑ят‑но…
Позвали больничного священника, уже приготовившегося к последнему помазанию – ему сказали, что привезут попавшего под конку. Заметно тронутый, он отложил кадило и пожал Коле руку.
– Подумайте о масштабах случившегося с вами чуда, – сказал он высокопарно, – на вашем месте я бы пошел в Афон поклониться святым местам.
Доктор последний раз приложил к его груди красивый деревянный стетоскоп, и ему наконец разрешили одеться. Молоденькая сестра милосердия проводила его к выходу, посоветовав быть поосторожнее – уличное движение стало совершенно невыносимым.
Он остановился. На другой стороне мерцала красная вывеска игорного клуба «Аквариум», похожая на взбесившуюся звездную туманность. Николай Дмитриевич тупо уставился на мигающие лампочки. Только сейчас до него дошло. Невероятная правда теперь ощущалась им физически, каждым нервом, все остальные мысли и чувства куда‑то исчезли, словно отброшенные медленным томительным взрывом. Он потрогал контракт в кармане и вспомнил слова гостя, сказанные им до того, как он затеял этот безвкусный номер с превращениями. «…Вы будете наказаны бессмертием… душа ваша – пленница земного существования… Терпение…»
Значит, все это правда. Ему это не приснилось. И то, что произошло два часа назад, тоже правда. Он, Николай Рубашов, бессмертен. Умереть он не может.
Два вида рулетки практиковались в те годы на Руси. Нигде в мире ничего подобного не было. В одном из них револьвер заряжали любым, в зависимости от условий игры, количеством патронов – от одного до пяти. Специальный арбитр крутил барабан, после чего играющий совал пистолет в рот и нажимал курок. Другой вид, встречавшийся гораздо реже, был скорее разновидностью слепой дуэли, часто упоминающейся в романтических мифах о жизни поэтов девятнадцатого века. Два игрока вставали по обе стороны занавеса из конской попоны, от пола до потолка, и по сигналу начинали пальбу через этот занавес, пока кого‑то не настигнет пуля. Указом императора от 1827 года дуэли, в том числе и слепые, были запрещены, но этот указ, как и другие законы и указы, часто, разумеется, обходили.
На карикатурах в петербургских газетах того времени этих безумцев изображали в моноклях и визитках,[11]обязательно в перчатках, с револьвером в одной руке и с сигарой в другой. На заднем плане обычно помещали слугу с бутылкой шампанского во льду наготове. И в самом деле, играли в эту чудовищную игру главным образом молодые люди благородного происхождения, искавшие, чем бы приправить порядком надоевшую им роскошную жизнь. Но были и другие – запойные игроки, настолько измученные постоянной гонкой за все более высокими ставками, что с облегчением сводили свою собственную жизнь к некоей цифре в заключаемом пари.
В первом из названных видов рулетки тоже существовало, в свою очередь, два варианта. Участник мог сам поставить на исход своего выстрела, причем сумма выигрыша стояла в прямой зависимости от количества пуль в барабане. Но истинный выигрыш зависел от заключаемых публикой пари, это было как бы наградой за презрение к смерти. Здесь ставки варьировались очень сильно, потому что для зрителей смерть была всего‑навсего цифрой в холодных статистических расчетах. Согласно кривой вероятности, шансы уцелеть по мере того, как уже несколько игроков остались в живых, составляли уже не один на шесть, а значительно меньше. В определенный момент смерть предъявляла свою собственную статистику.
В Петербурге в это время были десятки строжайше запрещенных подпольных клубов, где играли в русскую рулетку, и самый известный из них находился в подвале игорного дома «Аквариум». Туда и направил стопы Николай Рубашов в первый вечер нового столетия с твердою решимостью переменить направление своей судьбы.
Заплатив двадцать рублей за вход ливрейному швейцару, он спустился в подвал. Большое помещение было набито битком. Есаул казачьего войска только что занял место в кресле, называемом Троном Смерти, стоящем на подиуме у короткой стены. В банке было уже несколько тысяч рублей. Букмекер, немец в черном коленкоровом костюме, обходил публику, приглашая делать ставки.
Казак уже зарядил револьвер. Рефери в жилете и вышитой шелковой рубахе прокрутил барабан несколько раз, прежде чем неуловимым движением кисти зафиксировал его и подал оружие игроку на носовом платке… Ставки были сделаны. В подвале воцарилась гробовая тишина. Есаул несколько секунд молча смотрел на револьвер, потом поднял и сунул в рот. Ноздри его раздувались, рука дрожала так, что рефери в вышитой рубахе был вынужден помочь ему удержать оружие. Глаза блуждали по комнате. Наконец есаул нашел глазами еще двоих казачьих офицеров, по‑видимому однополчан. Кто‑то тихо выругался. Он нажал курок.
Все было кончено за одно мгновение. Смерть на секунду высунулась из‑за занавески, но снова скрылась – из статистических соображений. Только сухой короткий щелчок – и комната взорвалась оглушительным криком. Букмекер двинулся раздавать выигрыши.
Народу в зале еще прибавилось. Ставки на печальный исход, подумал Николай, наверняка резко возросли – после есаула пытали судьбу еще четверо, и каждый раз раздавался щелчок. Настала его очередь.
Он сел в кресло. Ему подсунули под шею подушку. От кресла исходил запах пота и ужаса, обивка из красного дамаста была вся в пятнах. Интересно, пришла ему в голову мысль, как часто приходится менять обивку?
– Сколько патронов? – спросил букмекер.
– Пять, – сказал Коля.
– Пять? – недоверчиво уставился тот на него. – Вы и в самом деле собираетесь зарядить пять патронов?
– Осел какой‑то, – услышал он голос в публике. – Самоубийца. Можно покончить с жизнью и более простым способом.
Еще какие‑то обрывки: «…отчаяние…», «…кто знает, может быть, повезет…»
Букмекер подал ему оружие. Коля присмотрелся – американский револьвер, барабан сделан так, что не видно, сколько в нем патронов. Он взвесил его на руке. «Смерть легка, – подумал он, – жизнь куда тяжелее».
Он огляделся. В глазах публики он был всего лишь объектом ставки, не более, чем, скажем, конь на скачках, или еще того чище – таракан в тараканьих бегах. Банк останется в проигрыше, подумал он. Многие поставили крупно на то, что ему повезет, но не потому, что были в этом уверены, скорее, наоборот – они почти не сомневались, что проиграют, но такова логика азарта: если произойдет чудо, выигрыш возрастет многократно. Он слышал свои мысли так ясно, как будто произносил их вслух. А может быть, он и в самом деле говорил вслух, сам того не замечая? Он поднял револьвер и сунул дуло в рот, почувствовав холодный металлический вкус. Как снег, подумал он… Молчание публики. Господа в цилиндрах. Аристократия, голубая кровь. Вон тот, к примеру, с красной рожей. Пить надо меньше. В России алкоголь губит больше народу, чем голод. Святая Русь, купающаяся в водке. Полезно для здоровья, говорит доктор. Казачьи офицеры… они остались, хотя того, кто стрелял, не видно. Бравые солдаты, гордость царя и отечества. Южане. Нина? Жива. Мама? Скоро умрет. Я, должно быть, слишком долго сижу, вон они уже жужжат, как мухи… Все игроки, насквозь их вижу. Вон тот господин в сюртуке… как же, как же, встречались… рулетка у Адлона. Играет только на нечет и красное. Навязчивая идея… А вон там – профессор гражданского права, Мышкин, кажется. Знакомый. Зажал билет в руке… интересно, сколько он поставил? Пару сотен? Ставит, должно быть, на мою смерть. Странные у меня знакомые. Потом воняет просто невыносимо… Немец на меня уставился. Надо бы ему поработать над произношением – явно днепровский немец. Меннонит, конечно. Что им здесь делать? Напутала императрица, напутала… Украина для украинцев…
Он продвинул дуло еще дальше, оно коснулось неба, и его чуть не вырвало. А если не сработает? А если все не так, как я думаю? У смерти нет жалости, нет у нее и фаворитов. Наносит удар и исчезает. Все – прихоть слепого случая… Р‑раз – и мозг твой на подушечке…
Он попытался проглотить слюну, но не смог… как у зубного врача, мелькнула мысль. Очень медленно, до последнего сомневаясь, нажал курок. В любой момент, успел подумать он, в любой момент…
Тихий нелепый щелчок.
В комнате словно взорвалась бомба. Люди кричали, перебивая друг друга. Победители ликовали, букмекер проверял билеты. «Банк опустеет, – подумал Николай, – и не без моего участия».
Но были и другие, те, кто поставил осторожно и проиграл. Все громче слышались обвинения в жульничестве, что с револьвером поработали. Снова наступила тишина. Высокий господин дворянской внешности протиснулся к Николаю Дмитриевичу.
– Дайте‑ка мне оружие, – скомандовал он не допускающим возражений тоном.
Коля протянул ему револьвер. Гость… Контракт… Он побывал уже под колесами конки, теперь вот это… Высокий господин отодвинул его в сторону и направил револьвер на кресло. Во внезапно наступившей тишине оглушительно грохнул выстрел, и подголовник разлетелся на куски.
Эти пятна, понял вдруг Коля с удивившей его самого ясностью, эти пятна вовсе не от крови, как я думал. Они меняют не обивку, они меняют кресла!
В этот вечер Николай Рубашов повторил свой мрачный подвиг ни больше ни меньше как в семи нелегальных клубах Петербурга. Везде он требовал зарядить в револьвер пять патронов, оставляя себе лишь один шанс из шести. И, как и в «Аквариуме», публика приходила в крайнее возбуждение. Банки прогорали, непременно находился скептик, подозревающий жульничество, револьвер каждый раз испытывали – с одним и тем же результатом. Еще и месяц не успел озарить призрачным своим сиянием столицу империи, как Николай Рубашов снова стал богатым человеком. За этот вечер выиграл он сто восемьдесят тысяч рублей, в России той поры сумма поистине астрономическая.
Он был счастлив. Он радовался и внезапно свалившемуся на него богатству, и тому, что удача, как капризный мистраль, вновь наполнила паруса его затонувшего было корабля, и, главным образом, пришедшему к нему в этот волшебный вечер решению: никогда более не играть ради денег.
Это явилось ему как озарение почти религиозной силы. Никогда более, он знал это твердо, не переступит он порог казино. Никогда не займет очередь у тотализатора. Довольно. Он в экстазе следил за происходившим в душе его судебным заседанием – обвинение победило.
Словно бы огромная тяжесть свалилась с плеч. Он даже стал как бы выше ростом, он видел лучше и дальше… да что там: он видел перед собой новую свою жизнь – вот она, рукой подать, ее видно, это не мираж за горизонтом, то ли он есть, то ли его и вообще в природе не существует; жизнь, где главной ставкой служит добродетель, жизнь с радостными человеческими победами… и, конечно же, любовная лотерея, в которой, он был теперь в этом уверен, рано или поздно ему повезет. Наконец‑то он был свободен. Неумолимый бес азарта покинул его, не выдержав восьми щелчков револьверного курка. Впервые за много лет он вздохнул свободно…
Первым делом ему хотелось поделиться фантасмагорическим поворотом своей судьбы с матерью, Эвелиной Ивановной Рубашовой, лежавшей на излечении в больнице Священного Синода в Озерках. Он добрался туда в восьмом часу. Сестра в коридоре, занятая вязанием бабы для самовара, кивнула ему, не поднимая глаз от работы, потом все же встала и проводила до палаты.
Эвелина Ивановна лежала в большом больничном зале и, казалось, спала. Он смотрел на нее внезапно повлажневшими глазами блудного сына. На тумбочке лежал ее неизменный старый календарь, открытый на изображении святой иконы Казанской Богоматери. Ничего не изменилось с того раза, как он был у нее последний раз, а прошло уже четыре недели.
Он положил на стол перчатки и хотел было уже разбудить ее, как опять нахлынули воспоминания прошедшей ночи. Он поежился, вообразив отвратительные превращения гостя – совершенно поглощенный только что данным себе обетом прекратить игру, он как‑то и позабыл, что послужило этому поводом и причиной. Вдруг выяснилось, что даже и эпизод с конкой ускользнул из памяти.
Усилием воли он заставил себя переключиться. «Позже, – подумал он, – позже как‑нибудь. Всему свое время. Сейчас самое главное – я принял решение. Самое важное, наверное, решение в моей жизни».
– Мама, – ласково сказал он. – Ты спишь?
Она открыла глаза.
– Дмитрий? – прошептала она. – Это ты?
– Нет, мама, это я, Коля. Несколько секунд она, казалось, обдумывала новость, потом улыбнулась.
– Коленька! Я и не слышала, как ты подошел. Я что, заснула?
– Сестра сказала, у тебя был припадок.
– Припадок? Какой припадок?
– Падучей. Но ты же знаешь – ты потом ничего не помнишь.
Он покосился на календарь. На обложке детским угловатым почерком было написано «Дмитрий», имя ее умершего мужа. По мере ухудшения течения болезни прогрессировало и слабоумие.
– Мама, – сказал он. – Я бросил играть.
Мать смотрела на него нежно. В уголках рта ее пенилась слюна.
– Но, Коленька, – сказала она. – Ты же и не играл никогда.
– Еще как играл, мама. Двенадцать лет. Но теперь этому конец. Раз и навсегда.
– И ничего ты не играл, – уверенно сказала Эвелина Ивановна. – Игра и женщины – это не для тебя. Дмитрий говорит, что тебе надо было бы стать священником.
«Бог ты мой, папа же умер давно», – хотел воскликнуть он, но удержался, а вместо этого произнес вот что:
– Да, мамочка, да. Я играл. Разве ты не помнишь – я ведь даже проиграл твою пожизненную ренту.
– Ренту? Никогда бы о тебе этого не подумала. С этой стороны Урала добрей тебя ребенка и не было. Я же помню, как твой брат стащил у тебя головастиков и сунул их кухарке в уху. Ты даже и слова не сказал, даже не пискнул, хотя так уж любил этих головастиков! Неужели не помнишь, у них даже уже и ножки появились, а он их сварил. А ты даже ни слова. Поплакал только и пошел играть с оловянными солдатиками.
– Но как же ты не помнишь? Твоя рента? Я же растратил твою пенсионную ренту!
– Пенсионную? На что она мне – в тридцать‑то лет!
– Шестьдесят пять, мамочка, тебе скоро уже шестьдесят пять.
– Шестьдесят пять?! Господи, как время‑то летит!
– Но теперь с этим покончено. Ты не волнуйся – я отдам все до копейки.
Николай с гордостью достал из кармана пачку денег и помахал ею, словно веером, перед носом матери.
– Пойми, мама, я начинаю все сначала. Не надо грустить! Я заберу тебя отсюда. В частную клинику на Морской. Каждую Пасху и каждое Рождество будешь ездить на воды и на Черное море.
– Мне и здесь отлично, – сказала Эвелина Ивановна. – И будь поосторожней с деньгами, не размахивай ими повсюду. Ты еще слишком юн, чтобы понять, как много грабителей и разбойников топчут нашу русскую землю… Ты всегда был чересчур доверчив, Коленька, это в тебе, должно быть, шведская кровь.
– Но, мама…
– Черное море! Выдумал тоже! Что мне там делать, среди негров‑то? Сядь‑ка лучше, мальчик, вот сюда, на краешек, и мы велим принести нам бульону. Шестьдесят пять, говоришь… никогда бы и не подумала.
Таким странным образом протекал разговор матери с сыном в первый вечер нового века. «Мы в разных мирах, – подумал Коля, – и ни я, ни она не в состоянии купить входной билет в мир другого. Ее мир, вернее сказать, ее время – оно свернулось, как прокисшее молоко, где‑то в восьмидесятых годах. И какое это было время! Время гоголевских вечеров, и чаепитий, и незабываемого бала в Зимнем дворце, когда Дмитрий Осипович Рубашов достиг зенита своей карьеры: перешептывались, что чуть ли не сам великий князь занимал у него деньги. Это было давно… а теперь в ее сознании царит мрак, словно бы в противовес тогдашнему сиянию хрустальных люстр императорского дворца».
Он посмотрел на нее – она снова погрузилась в полудрему. Льняная больничная рубаха… она похожа на ангела, подумал он, а легкие седые волосы – словно нимб над бледным, как луна, лицом. Он возьмет ее отсюда. Деньги у него есть, он возьмет ее отсюда. Он дал обет не играть, и сознание это наполняло его счастьем. Может быть, священник и прав, может быть, и вправду надо сходить в Афон.
Он представил себя с посыпанными пеплом власами, взбирающегося на священную гору с пением подходящего к случаю псалма. Но мысль эта быстро оказалась в своего рода религиозном cul‑de‑sac,[12]потому что перед глазами тут же возник ночной гость, небрежно помахивающий подписанным контрактом. Его вдруг зазнобило. Это же с ним он играл, играл и проиграл, с ним, с величайшей загадкой мира, обвинителем и соблазнителем, королем теней и герцогом греха… И он, чтобы убедить его, Николая Рубашова, показал ему невероятные превращения и осудил его на…
В нем снова начался прервавшийся вроде бы судебный процесс. Чистая и нечистая совесть перебивали друг друга, некоторые свидетели защищали его, другие набрасывались с чудовищными обвинениями. Обе стороны блистали аргументами, черпающими свою убедительность в его жизни, начиная чуть ли не с младенческого возраста. И, чтобы окончательно не спятить, он принял сторону фракции, утверждающей, что да, он жил в грехе, он думал, что пал окончательно, но есть и смягчающие обстоятельства – например, играл он, не требуя ничего взамен. Он не продал свою душу за золото или власть, он играл только лишь, чтобы нервы пощекотать, а те деньги, что он сейчас сжимает в кулаке, – это вовсе и не цена за его душу, эти деньги он честно выиграл в благородную русскую рулетку. Прецедентов нет и не было, дело должно быть прекращено, списано, забыто.
Он встрепенулся, погладил слабенькую руку матери и глубоко вдохнул, чтобы вернуть покинувшее было его мужество. «Все образуется, – подумал он, – мир так устроен, особенно для тех, у кого есть деньги: все всегда образуется. Всегда».
В тот же вечер Николай навестил своего брата Михаила. Он остановился у подъезда. Снег наконец прекратился, и высокие звезды плели на бархатно‑черном небе свои волшебные серебряные кружева. Первый этаж стоял темный, но во втором этаже, в салоне, горела люстра. Он поднял руку, чтобы позвонить и засомневался. Они не виделись полгода после того, как безобразно поссорились по поводу проигранной им пенсии матери. Михаил грозил заявить в полицию, а Коля мрачно намекал, что и ему кое‑что известно о братовых темных делишках в поставках зерна, а это с точки зрения полиции вполне перевешивает его игроцкие подвиги. Они шантажировали друг друга с младых ногтей. Даже и поверить нельзя было, что они братья.
Он наконец решился и позвонил. Открыла служанка Оля.
– Мне, сударь, вас не велено пускать, – сказала она. – Господин строго‑настрого запретил.
– Скажи, что речь идет о матери, я хочу ее забрать из синодской.
– Попробую, сударь. Но господин нынче не в настроении.
Она закрыла дверь у него перед носом, но через пару минут открыла снова и пригласила его в салон.
Брат стоял с сигарой в углу рта перед большим портретом покойного Дмитрия Осиповича Рубашова, отец на портрете тоже был с сигарой. «Видок у брата так себе, – подумал Николай. – Хорошо, должно быть, Новый год встретил». Или еще что‑то его мучит, о чем Николай и догадываться не может. Их встречи всегда ограничивались исключительно взаимными оскорблениями.
– Сашенька заболела, – сказал Михаил. – Скарлатина. Отец Василий приходил, читал над ней, но теперь, кажется, худшее позади. Я неделю не спал.
Он передернулся, словно презирая себя за чересчур дружеский тон.
– Если ты намерен клянчить деньги, можешь убираться сразу.
– Наоборот, – сказал Коля. – Хочу перевести мать в частную клинику. Средства я найду.
Брат уставился на него.
– Ты посмотри, на кого ты похож! И тебе не стыдно на людях появляться? Все пальто в клочьях!
– Я угодил в аварию.
– Кредиторы? Их столько, что могут в цех объединиться! Двое были здесь утром. Если вы не внесете залог, ваш брат угодит в долговую тюрьму. Вот и отлично, сказал я. Там ему и место. После кончины отца он измучил всю семью. Ободрал до косточек родную мать, считай, выписал ей путевку в могилу. Заприте его, а ключи – в колодец. Он это заслужил.
Брат яростно запыхтел сигарой.
– Тебя к тому же и из квартиры вышвырнули, даже добрейшая вдова, и та не стерпела. И я ее понимаю, сказал я им. Лучше самого черта иметь в жильцах, чем моего братика Николая. Я бы ни секунды не колебался выкинуть его из дома босиком, хоть и в сорокаградусный мороз, и… – брат закашлялся и опустился в обитое узорчатым ситцем кресло. – Не понимаю, что теперь тебе нужно от матери. Оставь в покое несчастную женщину!
Николай не ответил на все эти выпады. Он достал пачку денег, отделил десять тысяч рублей и положил на чайный стол.
– И где ты это взял? – спросил Михаил. – Записался в бакунинцы? Бог мой, Коля, если бы тебя сейчас видел отец…
– Я хочу перевести ее в частную клинику. Есть хорошее место на Морской. – Он отсчитал еще пять тысяч и положил их рядом с первой стопкой. – Это тебе. Последний год на тебя легли все заботы о маме. Я хочу как‑то загладить свою вину. Я бросил играть, Миша.