Примечание к №471
Во всех послеоктябрьских прожектах Ленина мракобесие неслыханное
Но венцом ленинского прожектерства, конечно, является «план электрификации всей России». В январе 1920 года Кржижановский (482) послал Ильичу научно‑популярную статью об электрификации. Ильич прочёл. Тут же, в полчаса, созрел гениальный план:
«Глеб Максимилианович!.. Статью получил и прочёл. Великолепно. Нужен РЯД таких. Тогда пустим брошюркой. У нас не хватает как раз спецов с размахом или „с загадом“… Нельзя ли добавить ПЛАН не технический (это, конечно, дело МНОГИХ и не скоропалительное), а политический или государственный, т. е. задание пролетариату? Примерно в 10 (5?) лет построить 20‑30 (З0‑50?) станций, чтобы всю страну усеять центрами на 400 (или 200, если не осилим больше) вёрст радиуса; на торфе, на воде, на сланце, на угле, на нефти (ПРИМЕРНО перебрать Россию всю, С ГРУБЫМ приближением). Начнём‑де сейчас закупку необходимых машин и моделей … (План) надо дать сейчас, чтобы наглядно, популярно, для массы увлечь ясной и яркой (вполне НАУЧНОЙ в основе) перспективой: за работу‑де, и в 10‑20 лет мы Россию всю, и промышленную и земледельческую, сделаем ЭЛЕКТРИЧЕСКОЙ. Доработаемся до СТОЛЬКИХ‑ТО (тысяч или миллионов лошадиных сил или киловатт?? чёрт его знает) машинных рабов и проч».
Пропагандистский аппарат раскрутили на всю катушку. С точки зрения бюрократической, успех электрификации был полный. Под это дело ещё несколько тысяч полуобразованных евреев получили место в стремительно разрастающемся аппарате управления. Был составлен фиктивный «план ГОЭЛРО», суть которого состояла в «электрификации» лампочками географической карты европейской России. Это было слишком даже для Ленина, и сами большевики окрестили электрификацию «электрофикцией». Через год начался НЭП, и о нелепой затее забыли. Но в 30‑х опыт бешеной пропагандистской шумихи (как и ленинский процесс против эсеров) очень пригодился. И тогда уже действительно «доработались до стольких‑то (чёрт его знает) машинных рабов».
|
Почему же удалось? Дело в том, что кривой ум Ленина давал гениальные предлоги (491). Суть власти была в напряжённой, злой культуре – вызове. Но создавать такое общество надо ПОД КАКОЕ‑ТО ДЕЛО. Нужен был предлог. И его нашли в «электрификации», «индустриализации». Или глубже, если рассмотреть причину «планового хозяйства», – в отмене собственности. То есть в нарушении естественного, природного права человека. Даже животной его потребности. Ведь чувство собственности это прежде всего чувство. Оно есть и у головастика, пускай и в зачаточной форме. А у собаки, например, это уже достаточно развитая форма психической жизни. И вот «отбирать вещи». А для этого нужен аппарат, а для аппарата – падишах.
Можно было бы построить такое же общество и на уничтожении других принципов человеческого общежития. Например, построить Союз Советских Гомосексуалистических Республик (513). Объявить нормальную половую жизнь гнуснейшим пороком, судимым по какой‑нибудь 121 статье УК РСФГР, и наказывать, как сейчас за некоторые виды частнопредпринимательской деятельности – «вплоть до…» А поскольку проклятые гетеросексуалисты от своих пороков всё равно ведь не откажутся, то проблема с «машинными рабами» опять будет решена. Но в таком обществе, наверно, их в основном будут использовать не на государственных, а на частных предприятиях и как домашнюю прислугу. Общество всё же будет гуманнее социалистического, так как госаппарат будет менее централизован… Хотя, если учесть склонность гомосексуалистов образовывать всякого рода союзы и общества…
|
А можно, например, запретить людям думать. Обозвать умников, скажем, «нусистами» и уничтожать. А чего они пользуются умом для собственного удовольствия? Или запретить жить больше 40 лет. Много чего можно. Важно только придраться «с загадом», придраться к чему‑нибудь существенному и важному для человека. Придраться и издеваться, издеваться десятилетиями.
Примечание к №462
Набоков назвал правление Ленина «нероновским пятилетием».
Нерон выступал в цирке наездником. Ленин тоже вскоре после революции выступал с речами в цирке Чинизелли. Слово «цирк» в новейшей истории несколько изменило своё значение, и в этой связи интересно устойчивое обращение Ленина к теме клоунады, шутовства, балаганного скоморошества.
Например, в июне 1906 года он пишет:
«Взаимные подножки гг. Треповых и Набоковых будут использованы нами для того, чтобы обоих почтенных акробатов свалить в яму».
В июле этого же года Ленин возмущается, что эту точку зрения либералы назвали «шутовством или непроходимой тупостью» и уточняет:
«Кадетов постиг скоропостижный крах от одного росчерка пера „возлюб‑ленного монарха“ (наплевавшего, можно сказать, в рожу Родичеву, который объяснялся ему в любви)».
|
(Любопытное пересечение темы гомосексуализма и чаплинских тортов.)
Вот ещё характерная фраза:
«Господа Плеханов, Чхенкели, Потресов и Ко играют теперь роль марксистообразных лакеев и шутов».
Вот из тезисов по поводу декларации временного правительства:
«Либо комедь, либо всемирная революция против капитала».
(Получился диалектический синтез: первое в виде второго.)
Характерный ленинский оборот, встречающийся десятки раз:
«Меньшевики и эсеры петушком побежали за кадетами». (Или наоборот.)
От петушков легко перейти к Петрушке:
"Почему бы тем же пролетарским делегациям не «использовать» Совещания так, чтобы издать и ПОКАЗАТЬ по казармам и фабрикам, скажем, два плаката в объяснение того, что Совещание есть комедия? На одном плакате можно бы изобразить Зарудного в дурацком колпаке, пляшущего на подмостках и поющего песенку: «Нас Керенский ОТСТАВИЛ, нас Керенский ОСТАВИЛ». А кругом Церетели, Чернов, Скобелев, кооператор под ручку с Либером и Даном, – все покатывающиеся со смеху. Подпись: «ИМ ВЕСЕЛО».
Тема «кооператора под ручку» должна раскрываться, по мысли Владимира Ильича, во втором плакате, где изображён «солидный Церетели» (в другом контексте у Ленина, правда, «шут гороховый»), который
«Пишет незаметно в свою записную книжку: „Этакий балбес Зарудный! Такому олуху навоз бы возить, а не министром быть!“».
Плакат следует подписать так:
«„Революционно‑демократическое“ совещание публичных мужчин».
А вот опубликованный в 29 томе собрания сочинений помёт помет на книге А.Рея «Современная философия»:
"ха!!
блягер!
дура!
бим, бам! (498)
уф!"
По поводу одной из брошюр Ленина оппонент сказал: «Тут безумие становится методом». Ленин ответил росчерком на полях статьи: «Шут!» (Грумбах. «Ошибка Циммервальда‑Кинталя».)
Горький вспоминал об огромном интересе Ленина к цирку, где различные эстрадные номера тут же получали с его стороны метафизическое обоснование. Ильич был в своей стихии:
"Ну, это, конечно, для публики, на самой деле они не могут работать с такой быстротой, – сказал Ильич (по поводу аттракциона рубки леса канадскими рабочими в лондонском мюзик‑холле – О.). – Но ясно, что они и там работают топорами, превращая массу дерева в негодные щепки. (503) Вот вам и культурные англичане!" Он заговорил об анархии производства при капиталистическом строе, о громадном проценте сырья, которое расходуется бесплодно, и кончил сожалением, что до сей поры никто не догадался написать книгу на эту тему. Для меня было что‑то неясное в этой мысли, но спросить Владимира Ильича я не успел, он уже интересно говорил об «эксцентризме» как особой форме театрального искусства! (это по поводу вышедших на арену клоунов – О.) – «Тут есть какое‑то сатирическое или скептическое отношение к общепринятому, есть стремление вывернуть его наизнанку, немножко исказить, показать алогизм обычного. Замысловато – а интересно!»".
Действительно.
Смысл этих аналогий Ленина хорошо раскрывается в киносъёмке беседы Владимира Ильича с американским журналистом Линкольном Эйром. Эти губы, топырящиеся юродской варежкой, прыщ на щеке, гротескная мимика и жестикуляция… Портрет юродивого в «Боярыне Морозовой» Сурикова. Но очернённый злобным ехидством боярина в шубе с лисьим воротником на противоположной, левой стороне полотна: «Так‑то, матушка! попалась! там из тебя человека сделают!»
А ведь как подумаешь – рухнула колоссальная цивилизация. Даже не государство, а цивилизация. Аналог гибели римской империи. Масштаб вполне соотносим. «Ты победил». Но как всё по‑русски издевательски просто. Совсем без молний и грома, колесниц и тог. А так, «в кепочке». (512)
Бердяев писал в «Русской идее»:
«Характерно, что русским не свойственна риторика, её совсем не было в русской революции, в то время, как она играла огромную роль во французской революции. В этом Ленин со своей грубостью, отсутствием всяких прикрас, всякой театральности, с простотой, переходящей в цинизм, – характерно русский человек».
Можно уточнить, что риторика русским как раз более чем свойственна, но относятся они к ней всегда как к чему‑то примитивному и некультурному, как к риторике. «Туда умного не надо». Риторика получается максимально грубая и откровенная. Но что такое «откровенная риторика»? Риторика для того и выдумана, чтобы скрыть грубую реальность событий. И, конечно, не только в смысле простой драпировки, но и в смысле внутреннего сглаживания, адаптации. Шестов по этому поводу писал:
«Естественное – в Европе об этом и не спорит никто – безобразно и страшно … У них утешительный конец и разрешающее последнее слово припасены задолго до начала и первого слова. У них прикрасы и риторика – необходимое условие творчества, единственное лекарство против всех зол … Итак, нам предстоит выбор между художественной и законченной ложью старой, культурной Европы, ложью, явившейся результатом тысячелетнего трудного и мучительного опыта, и бесхитростной, безыскусственной простотой и правдивостью молодой, некультурной России … Кто ближе к истине? … Разве искусная риторика не так же соблазнительна, как и правда? И то и другое жизнь. Невыносима только риторика, которая хочет сойти за правду, и правда, которая хочет казаться культурной.»
Именно отсутствие хорошей, добротной риторики так вгнездило революцию в Россию. Наполеон весь вышел из риторики французской революции. И сам был конечно насквозь риторичен (что некоторых русских писателей доводило до белого каления). Но ведь Наполеон спас Францию. (525) Если бы риторика так и осталась пустой оболочкой, «трезвый реализм» якобинского террора вырос бы в ТАКУЮ гнусную фантастику…
Примечание к №472
его (Набокова) философское произведение (одно‑единственное)
Да, за свою 50‑летнюю литературную деятельность Набоков написал около 20 романов. Сюжеты их сюрреально разбегаются. Ни один русский писатель не отличался таким сюжетным разнообразием. (489) Но. Все книги Набокова пронизаны одной и той же решёткой символов, бытовых ситуаций и образов. Тема отражения и зеркал, тема бритья, стрижки, чистки, тема карманов и ботинок, ванн, телефонных звонков (особенно анонимных и случайных), фотографий и рисунков, бабочек, тема ветвей и теней – этот набор вы найдёте ПОЛНОСТЬЮ в любой из набоковских книг. И второе – все романы Набокова микрокосмичны. То есть в «Камере‑обскуре» есть маленькие веточки, зачатки «Дара», «Лолиты», «Защиты Лужина» и т. д. Причём это обращено и в прошлое (уже явно, как некий циклон «Лолита» в «Бледном огне»), и в будущее, что особенно важно. Если собрать все эти намёки и реминисценции вместе, то любое произведение Набокова предстанет лишь очередной вариацией единой метароманной темы, а именно темы писателя– творца, творящего книгу‑мир. Каждое произведение Набокова это метапроизведение, оно и ощущается читателем как «мета‑» из‑за этой микрокосмичности – запредельной связи с другими набоковскими вещами. И даже «осмысление» всей этой связи (то есть полное прочтение Набокова) лишь усиливает чувство его «неписательства», так как сюжеты превращаются в модификации.
Примечание к №469
Маркс не интересен. Но брат его жены оч‑чень интересен.
Розанов писал:
«Почти вся политическая жизнь свелась к питанию, с значительной атрофией головных интересов. Но папство и католичество еще имеют „голову“, – или иллюзию „головы“, если последняя, как утверждают некоторые современные философы, вообще имеет в истории лишь иллюзионное значение (марксизм)».
Сам марксизм, конечно, безголов. Голова иллюзорна, а руки – вот они, они сделали из обезьяны человека. Не руки окончание мозга, а мозг – корень рук. Но голова всё же у марксизма есть. Только она отдельно зарыта в землю. Лежит там трюфелем гигантским и телом управляет незримо.
Типична в этом смысле биография Мартова. Мартов родился в 1873 году в Константинополе. Мать его была родом из Вены, по‑русски говорила плохо. Домашним языком был французский (и новогреческий). «Любовь» к России привил Мартову, а точнее, Цедербауму, его отец, служащий торговой фирмы и константинопольский корреспондент «Нового времени» (537). Возможно, тут заслуга и дяди, Адольфа Цедербаума, переводчика Тургенева на немецкий язык. Ну и, конечно, деда, знаменитого Александра Осиповича Цедербаума, основателя первых в России еврейских газет.
Мартов ещё в петербургской гимназии, а потом и в университете активно включился в революционную деятельность. Но негоже было внуку великого Цедербаума заниматься расклейкой листовок. Рождён он был для большего. И внезапно Юлий Осипович познакомился с неким молодым человеком по фамилии Странден. Как вспоминал потом Мартов,
«из всех знакомств самым значительным для меня было знакомство с Д.В.Странденом … По отношению ко мне свою задачу Странден видел в том, чтобы побудить революционно настроенного юнца меньше бегать по кружкам, не рваться к „практической“ работе, а заняться выработкой солидного теоретического миросозерцания. Он доказывал мне, что для социалистической работы в пролетариате нужно обладать основательными знаниями, которые приобрести можно не в нелегальных брошюрках, жадно мною разыскивавшихся, а в нау‑чных работах по политической экономии, социологии, истории культуры и т. д. … Странден воспользовался случаем (после ареста товарища Мартова – О.), чтобы поговорить со мной о бесполезности растрачивать силы на образование революционных групп, осуждённых на мимолётное существование, и о необходимости прежде всего выработать себе стройную систему взглядов, чтобы принять участие в длительной работе более прочных организаций».
Кем же был сам Странден? Мартов пишет:
«Племянник каракозовца Страндена, он был воспитан в Швейцарии в русском пансионе, основанном известным эмигрантом‑шестидесятником В.Зайце‑вым. В начале 90‑х годов он был одним из немногих петербургских революционеров, признававших себя без оговорок социал‑демократами. Через несколько месяцев после знакомства со мною он был арестован за пропаганду среди рабочих и сослан в Западную Сибирь. По возвращении оттуда он уже не возвращался к политической деятельности, участвовал, если не ошибаюсь, в кооперативном движении и ударился в мистицизм. Одно время, помнится, был редактором органа русских „теософов"“.
Как видим, Странден действительно «выработал себе стройную систему взглядов» и «принял участие в длительной работе более прочных организаций».
А к Страндену, в свою очередь, пришёл в свое время еще более странный человек и тоже «помог», «посоветовал». Лежал где‑нибудь гриб под землей и взял его на заметку. «Надо молодому человеку помочь».
Примечание к №403
«он становится бездомным странником» (К.Мочульский о Соловьеве)
Соловьёв всё время терял паспорт. Однажды, раздосадованный напоминаниями дворника о прописке, «бездомный странник» сам себе написал паспорт следующего содержания:
«Владимир Сергеевич Соловьёв, отставной коллежский советник, был профессором петербургского университета, доктор философии, стольких‑то лет, вероисповедания православного, холост, знаков отличия не имеет, под судом не находился, а если не верите, спросите таких‑то».
И написал полные титулы и фамилии «двух своих высокопоставленных хороших знакомых». Представляю, что это были за «знакомые», если, например, Соловьёв читал свои произведения во дворце у принцессы Евгении Максимилиановны Ольденбургской. Бедный дворник, наверно, с ума сошёл.
Примечание к №477
В январе 1920 года Кржижановский…
Фраза из «Дара»: «Еще один паяц с фамилией на „ский“ выскакивает вдруг в статисты…»
Примечание к №459
Конец романа перерубает пуповину мира, и вещи разлетаются и гибнут.
Конец «Приглашения на казнь» – гибель мира. Мир родился назад:
«Промчалась в чёрной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а ещё оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Всё расползалось. Всё падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащённого гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошёл среди пыли, и павших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».
Набоков поставил последнюю точку, встал, потянулся и пошёл на кухню обедать (жена давно ждала). Романный мир в его мозгу погас. Люди превратились в куклы и погибли. Но главный герой – Цинциннат – нет. Странность, непрозрачность Цинцинната для других персонажей в том, что он близок автору, Богу, и может уйти из мира романа. А куклы – пьеры и родриги ивановичи – нет. Они бессмысленны и могут существовать лишь на нитях, как марионетки. Иная жизнь, запредельная жизнь для Цинцинната возможна, для них – нет. Это и есть его преступление – возможность ухода со сцены:
«Казалось, что вот‑вот, в своем продвижении по ограниченному пространству кое‑как выдуманной камеры, Цинциннат так ступит, что естественно и без усилия проскользнёт за кулису воздуха, в какую‑то воздушную световую щель, – и уйдет туда с той же непринуждённой гладкостью, с какой передвигается по всем предметам и вдруг уходит как бы за воздух, в другую глубину, бегущий отблеск поворачиваемого зеркала. При этом всё в нем дышало тонкой, сонной, – но в сущности необыкновенно сильной, горячей и своебытной жизнью: голубые, как самое голубое, пульсировали жилки, чистая, хрустальная слюна увлажняла губы, трепетала кожа на щеках, на лбу, окаймленном растворённым светом … и так все это дразнило, что наблюдателю хотелось тут же разъять, искромсать, изничтожить нагло ускользающую плоть и всё то, что подразумевалось ею, что невнятно выражала она собой…»
Поскольку Цинциннат – единственный – связан с автором и авторским миром, постольку он через обоюдную связь с созидающим является и создателем окружающих его декораций (которые для него, так как он и персонаж, являются и чем‑то большим, большим и страшным):
«Невольно уступая соблазну логического развития, невольно (осторожно, Цинциннат!) сковывая в цепь то, что было совершенно безопасно в виде отдельных, неизвестно куда относившихся звеньев, он придавал смысл бессмысленному и жизнь неживому … вызывая (фигуры всех своих обычных посетителей – О.), пускай не веря в них, но всё‑таки вызывая, – Цинциннат давал им право на жизнь, содержал их, питал их собой».
Но если Цинциннат зависит от создаваемых им декораций, то и автор тоже зависит от неких декораций (хотя и декораций другого порядка), ибо смертен. Цинциннат читает в камере смертников какой‑то роман:
«Это произведение было бесспорно лучшее, что создало его время, – однако же он одолевал страницы с тоской, беспрерывно потопляя повесть волной собственной мысли: на что мне это далекое, ложное, мёртвое, – мне, готовящемуся умереть? Или же начинал представлять себе, как автор, человек ещё молодой, живущий, говорят, на острове в Северном, что ли, море, сам будет умирать, – и это было как‑то смешно, – что вот когда‑нибудь непременно умрёт автор, – а смешно было потому, что единственным тут настоящим, реально несомненным была всего лишь смерть, – неизбежность физической смерти автора».
Из‑за высокой степени созданности Цинцинната его автор по отношению к нему в каком‑то смысле, чуточку, тоже персонаж.
Примечание к №442
Ленин это орущая пустота нашего языка.
Единственно характерная и усиленно подчёркиваемая черта ленинского облика – форма черепа. Действительно, его строение весьма показательно. Черепная коробка, средняя по размеру, отличается своей деформированностью, скошенностью вперёд. Лобные доли мозга сильно развиты, а теменная и затылочная область рудиментарна, дегенеративна. Известно, что лобная часть является логическим аппаратом мозга, своеобразным усилителем интеллектуальной деятельности и фильтром душевных потенций. Форма ленинской головы, таким образом, прекрасно символизирует структуру его внутренней жизни. Мощнейший усилитель пустоты. «Московское радио», подключённое к уникальным японским колонкам.
Примечание к с.29 «Бесконечного тупика»
Мне и представить немыслимо его мир (мир детства Набокова)
Исключение подтверждает правило, и в одном пункте наш детский опыт до смешного схож.
Набоков писал в «Других берегах»:
«Сидя на корточках перед неудобно низкой полкой в галерее усадьбы, в полумраке, как бы умышленно мешающем мне в моих тайных исследованиях, я разыскивал значение всяких тёмных, тёмно соблазнительных и раздражительных терминов в 82‑томной Брокгаузовской энциклопедии. В видах экономии заглавное слово замещалось на протяжении соответствующей статьи его начальной буквой, так что к плохому освещению, пыли и мелкоте шрифта примешивалось маскарадное мелькание прописной буквы, означающее малоизвестное слово, которое пряталось в сером петите от молодого (12‑летнего) читателя».
Сходство удивительнейшее, вплоть до впечатления от исчезающего в тексте главного слова. Но здесь же таится и фатальное различие. То, что для Набокова было малозначительным эпизодом, для меня стало судьбой. Начав в младые годы своё подпольное образование с блестящей статьи «Проституцiя» (50 полутом), я быстро поднялся, благодаря косвенной отсылке, до статьи «Непотребство» (40 полутом), а потом стал спокойно и удовлетворенно – зная логическую схему – блуждать по отдельным ветвям, будь то классификационно несовершенное «Извращение полового чувства» (24 полутом) или антично ясный «Конкубинатъ» (31 полутом).
Вообще, схема терминов в русском Брокгаузе бездарная, с явными нестыковками, так что мне приходилось самостоятельно достраивать её в замкнутую конструкцию. Что вызывало чувство удовлетворения, «познания». Проблема же собственно познания даже не воспринималась. Уже тогда я безнадёжно прельстился схемой, формой. Сладострастные образы черпались в юридической терминологии.
С другой стороны, самые абстрактные области свободного мышления в таинственной глубине своей приобретали эротическую окраску. Всё пропиталось эротикой, так что даже в период «юношеской гиперсексуальности» я редко видел сексуальные сны (как прямо сексуальные, так и с грубой фрейдистской символикой бесконечных лестниц, тёмных коридоров и окровавленных ножниц). Раствор символизации был крепок и тонок и не поддавался обратному разложению на первичные элементы.
Розанов мне близок и разлившейся по всем его книгам густой эротичностью. Все остальные отечественные философы удивительно неэротичны и даже несексуальны. Бердяев или Соловьёв много говорили о «проблеме пола», но настолько вымученно и абстрактно, насколько это вообще возможно для русских, этого самого чопорного и идиотического народа в мире – в своей «официальной», «деловой», «профессорской» жизни.
Розанов же вывернул свою бытовую жизнь в официально‑философскую область. Получилось так интимно, так искренне, так глубоко.
Розанов назвал Гоголя некрофилом, определил по произведениям как некрофила. Гоголь его вообще бесил, и, наверное, потому, что Гоголь это Антирозанов. Он так же пронизывающе эротичен, только его эротика мёртвая, вурдалачья, дьявольская. А эротизм Розанова тёпл и человечен. Когда В.В.Гиппиус женился, то Мережковские встретили это событие «завыванием»: «Как мог он, читая Ницше, вдруг жениться подобно всем смертным». А Розанов на партсобрании литературной ячейки наклонился к нему и прошептал: «С законным браком, батенька!» И так это было легко, так хорошо.
Да. Но при разности в знаках само напряжение гоголевского и розановского эроса одинаково. Жизнь Акакия Акакиевича Башмачкина, как и его автора, пугающе асексуальна, но по своей сути Башмачкин, как и Гоголь, эротоман. Башмачкин это великий мечтатель, человек, способный к великой изнуряющей мечте. Для её осуществления он готов швырнуть на чашу весов всё, включая и саму жизнь. Но это делает и жизнь и мечту убийственной бессмыслицей. (Что выявляет бессмысленность жизни как таковой.) Поставьте вместо «Шинели», например, «Бога», и страшный смысл повести станет яснее. Но станет яснее и прекрасный смысл той же повести – гимна верующему человеку.
Впрочем, остановимся сейчас на собственно эротике «Шинели». Как только Башмачкин решил шить шинель и начал копить деньги, жизнь его преобразилась:
«Он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С этих пор как будто самое существование его сделалось как‑то полнее, как будто бы он женился, как будто какой‑то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая‑то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, – и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как‑то живее, даже твёрже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность – словом, все колеблющиеся и неопределённые черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник?»
И вот с новой шинелью Башмачкин идет в гости (кутёж! Дон Жуан! Ловелас!):
«Он уже несколько лет не выходил по вечерам на улицу. Остановился с любопытством перед освещённым окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая‑то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши, таким образом, всю ногу, очень недурную; а за спиной её, из дверей другой комнаты, выставил голову какой‑то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой под губой. Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся, и потом пошёл своею дорогою. Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе незнакомую, но о которой, однако же, все‑таки у каждого сохраняется какое‑то чутьё, или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: „Ну, уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что‑нибудь того, так уж точно того…“»
И всё это действительно «того», какое‑то междометие, схема, а вовсе не реальная любовь. (493) Идея любви как чисто волевого влечения, поднимаясь в реальность, кристаллизуется в чисто асексуальных схемах, просыпающихся кормовой солью на холодный цементный пол. Одинокой жизни.
Примечание к №474
На русской улице нельзя жить.
А «демократия» – жизнь на улице. Розанов и сказал:
"По обстоятельствам климата и истории у нас есть один «гражданский мотив»:
– Служи.
Не до цветочков.
Голод. Холод. Куда же тут республики устраивать? Родится картофель да морковка. Нет, я за самодержавие. Из тёплого дворца управлять «окраинами» можно. А на морозе и со своей избой не управишься. И республики затевают только люди «в своём тепле» (декабристы, Герцен, Огарёв)".
В общем, легкомысленно, «трамвайный разговор». Прочтёшь, улыбнёшься «меткому словцу» и пойдёшь дальше. Но с каждой жизненной неудачей, с каждой житейской трудностью розановская мысль будет всплывать и всплывать в обозлённом мозгу. Да и просто, пойдёшь холодным вечером от гостей, да и вспомнишь невзначай.
Демократия это, в общем, роскошь. «От избытка». Когда хорошо живется (бедная демократия – нонсенс). А какова единственная форма роскоши в России? – Монархия. Выходит, что единственной почвой демократии в России является самодержавие. То есть это и максимально возможный уровень демократии в России.
Примечание к №403
Вы вчитайтесь в эти «воспоминания». Это же нехороший, безнадёжно испорченный народ, народ, для которого самого понятия «правды», «факта» просто не существует.
Факт по‑русски вещь крайне субъективная и одновременно циничная. Ведь врут на людях. А есть ещё и кабинеты, есть бархатные телефонные звонки «для умных». И там уже всё нагло, прямо, открытым текстом.
Как и у поляков, у русских сильна женская выспренность, аффектация. Но русские, в отличие от поляков, народ государственный. Выспренность со звонками, после звонков. Факты не наличествуют в реальности, а создаются. Причём создаются не сами собой, а по чьей‑то невидимой воле.
Соловьёв вдруг поехал в Египет. Почему? Кто создал этот факт? Для биографии западного человека это факт, эпизод. Для русского это «материал». Соловьёв, поехав в Египет, «дал на себя материал».