В зависимости от степени идеологического посвящения происходит и распределение материальных благ:
«Как только признано, что материальное благосостояние не есть само по себе цель, а только условие и средство, то очевидно, идея любви не требует в этом отношении, чтобы каждому доставлялось возможно наибольшее экономическое благосостояние. Очевидно, общество очень плохо удовлетворяло бы требованию любви, если бы предоставляло большие материальные средства тем своим членам, которые способны, по степени своего развития, находить в этих средствах высшее благо и последнюю цель жизни и употреблять их только для удовлетворения низших инстинктов … Также несправедливо было бы, если бы лицо, обладающее высшим внутренним достоинством, а потому и высшим значением, в нормальном обществе принуждено было заниматься физическим трудом наравне с другими. Очевидно, справедливость требует, чтобы труд и богатство были распределены в обществе соответственно внутреннему достоинству и гражданскому значению его членов … обладателями капитала являются в нормальном обществе лучшие люди».
В этом отрывке интересен упор на «раздачу шапок». В «нормальном» обществе человек ПОЛУЧАЕТ, а не производит. Соловьёв всегда был антидемократом, что, в частности, и раскрылось в его фантазии о закрытых распределителях.
Интересна также сама пустая идеологическая оболочка номенклатурных мечтаний, пояснённая в XX веке исторической практикой:
«Чтобы церкви (имеется в виду Соломонов храм соловьёвской теократии – О.) быть реально основанной и созданной, необходимо членам её прежде всего так же покорно к ней относиться, как камни относятся к зданию – не спорить с зодчим и не осуждать его планов».
|
А иметь свое собственное мнение это значит
«совершать чудовищное превращение царства Божия в какую‑то человеческую демократию».
Треба хлопцам
«ПРЕЖДЕ ВСЕГО не созидать церковь, а передать свои души как живые камни верному зиждителю».
А всё это вместе называется «демократический централизм», или, как пишет сам Соловьёв, «неограниченный федерализм, совпадающий с безусловною централизацией». (Пойми, кто может. А за руку схватят – диалектика.)
В «Еврействе и христианском вопросе» мыслитель выдвигает тезис о сохранении государства при соловьизме:
«До тех пор, пока Бог не будет всё во всех, пока каждое человеческое существо не будет вместилищем Божества, до тех пор Божественное управление человечеством требует особых органов или проводников своего действия в человечестве».
Стоит ли говорить, что отмирание теократического государства будет идти через его усиление, по спирали. «Нормальное» общество должно беспощадно расправляться с «ненормальными» гражданами, то есть с еретиками. По этому поводу не понимающий диалектики переходного периода Трубецкой пишет:
«(Для Соловьёва) посадить еретика в тюрьму с целью обращения его в православие – значит совершить „возмутительное“ насилие над совестью; но подвергнуть его тюремному заключению в наказание за нарушение закона, воспрещающего ересь, – вполне дозволительно. Теперь вряд ли нужно кому‑либо доказывать, что при этих условиях свобода совести улетучивается как дым».
"Наивность предлагаемой им реформы уголовного правосудия едва ли нуждается в доказательствах, ибо в конце концов она сводится к передаче карательных функций из рук суда в руки тюремной администрации. Вопрос о каких‑либо гарантиях против произвола последней в сознании Соловьёва даже не возникает. – Он готов всецело вверить судьбу преступников талантливым и ДОБРЫМ тюремным начальникам, в которых он предполагает «лучших из юристов, психиатров и лиц с религиозным призванием». От представителей пенитенциарных учреждений Соловьёв здесь ждёт душевных качеств и подвигов, которые редки даже между монастырскими старцами. Это – любящие администраторы, которые с исключительным человеколюбием и жалостливостью соединяют ту степень сердцеведения, которая, конечно, не даётся ни психиатрией, ни вообще какой бы то ни было научной подготовкой. Вспомним, что в своей деятельности они не связаны никакими общими нормами, ЗАРАНЕЕ предусматривающими меру наказания за каждое данное преступление. «Способ лечения» преступника зависит исключительно от их оценки индивидуальных особенностей его духовного облика и психического состояния. Подобный проект, очевидно, мог зародиться только в уме писателя, который верит, что государство может всё в большей и большей степени становиться церковью. Только при этом условии возможно требовать, чтобы общие нормы в государстве заменялись ПРОНИКНОВЕНИЕМ В ДУШУ (599)!"
|
Трубецкой говорит «наивность». Почему же наивность? Не законы, а революционное чутьё, не тюрьмы, а исправительные колонии и психиатрические больницы. Это совсем не наивно. Скорее уж наивными оказались либерально‑правовые фантазии самого Трубецкого. А Соловьёв умница. Правда, у него религиозная фразеология. Но это не более чем фразеология, стилизация. Христианства тут ни грана. В самом деле, о каком христианстве может идти речь, когда Соловьёв уподобляет религиозные таинства масонскому лозунгу французской революции! Ведь, согласно его учению, таинства прежде всего выражают мистический смысл «прав человека»: таинство крещения – свобода, миропомазание – равенство, евхаристия – братство. Четыре оставшиеся таинства выражают человеческие обязанности. Причём здесь, как и в советской конституции, тоже диалектика – права это обязанности, а обязанности это права: покаяние – смирение, брак – «интеграция индивидуальная», священство – «интеграция социальная», елеосвящение – «высшая интеграция», связь с Богом. Де. Устав ВЛКСМ это.
|
Уберите «бозецкое», вставьте «научную» фразеологию зоциальдемократии, и Соловьёв превратится в пророка.
Но, с другой стороны, и паясничание с христианством, хватание за христианство никому даром не проходит. Ведь в этой религии задействованы страшные силы человеческих архетипов, облагороженные логосом, но вовсе не безопасные и в любой момент готовые превратить вечную книгу в ящик Пандоры. Может ли культурный человек безнаказанно совершить убийство? Достоевский достаточно серьёзно ответил на этот вопрос. Ну а вот так кривляться над святынями своего народа можно ли было без последствий?
Тут православная стилизация играет очень важную роль. Она превращает НЕхристианство Соловьёва в АНТИхристианство. Указание именно на антихристианство его философии есть в последней работе этого мыслителя – в «Трёх разговорах» – книге уже не анти‑, а нехристианской, и поэтому такой дурашливой, мелкой и несерьёзной по тону. Но очень важной и интересной в другом аспекте – в аспекте подоплёки соловьёвства.
Примечание к №526
Мне сказали: одень пиджачок и иди.
Одна из наиболее часто встречающихся цитат из розановской трилогии:
"Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали. Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет (548): и вдруг бы я ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй «по морали». Нет, я ей скажу: гуляй, душенька, гуляй, славненькая, гуляй, добренькая, гуляй как сама знаешь. А к вечеру пойдёшь к Богу.
Ибо жизнь моя есть день мой, и он именно МОЙ ДЕНЬ, а не Сократа или Спинозы".
Не могу без морали: чашку, что ли, разбить? Если бы Розанова в пионерлагерь, а?
Я чувствую себя собакой с вырезанным мозжечком: земля качается под ногами, страх, стоит шагнуть и валюсь на бок. День мой именно день «Сократа или Спинозы». Каждый шаг выверяется разумом, каждый шаг возможен лишь после заготовки соответствующей ссылки. И куда же я пойду «к вечеру»?
Примечание к №502
срываешься к человеку и вдруг отчётливо сознаёшь, что объективно‑то ему совсем чужой
В общении я человек легкий, рациональный, всегда стремящийся принести какую‑нибудь «пользу». В юности это доходило до смешного, до какого‑то заискивания перед людьми, которое не выветрилось и до сих пор. Дарить всегда было легче и приятнее, чем получать подарки; причём свой альтруизм я всеми силами старался снизить: «Вот, кстати, вещь ненужная, если вам надо… а то валяется». Иногда тут была и несоразмерность подарка. Я уподоблялся персонажу чеховской пьесы, подарившему ни с того ни с сего бессмысленно дорогой самовар.
Вообще вдумчивость, стремление к реконструкции, к обмену. Но при всём этом оттенок идиотизма по типу «я тебе добра хочу» (566). Это не проявляется, пожалуй, и в отрочестве проявлялось гораздо слабее, чем мне сейчас кажется. Но внутренне постоянно ощущение пустоты, измены, релятивности мира (615), его рассыпанности. Если вдруг скажут, что близкий мне человек негодяй, предатель, людоед, марсианин, – то я и бровью не поведу и чисто механически брякну: «это всем известно» или «к сожалению дело обстоит гораздо хуже». Моя личность незавершена, она обнимает, всасывает в себя весь мир, и я никак не могу понять, что окружающие меня люди очень часто тоже являются некими личностями – замкнутыми на себя и относительно неизменными душами‑монадами. Окружающие для меня – амёбы, они сверхтекучи, как жидкий гелий, и чем я сам прочнее и несклоняемее, тем яснее для меня их трансформируемость, непредсказуемость и недоказательность. Невыводимость их поведения. Поэтому, глядя на того или иного человека, я очень легко могу его представить в совершенно немыслимых на самом деле ситуациях. Отсюда ощущение неестественности и альтернативности данной конкретной формы общения. И из‑за этого смазанность диалога. понимание его незавершённости (как сказал бы Бахтин, «лазеечности»). Элементарным выходом этого ощущения в реальность является фиглярничание, комедиантство, стремление к агрессивному навязыванию окружающим только что выдуманного стереотипа своего поведения. При этом реальность как‑то расползается. В общении с Ивановым я разыгрываю ситуацию «Одиноков – Иванов», а с Петровым – «Одиноков – Петров». И ивановский Одиноков совершенно непохож на Одинокова петровского. Каждая роль со временем усложняется, обрастает конкретной детализацией. Это не разные уровни моего «я» – что было бы вполне естественно, – нет, это действительно мои разные "я". Предположим, что уровень развития Иванова и Петрова примерно одинаков. Но схема отношений со мной развивалась по разным программам. В результате Иванов, предположим, был бы потрясён, прочтя эту книгу и ничего бы в ней не понял, так как просто не смог бы идентифицировать её с моей личностью. Для Петрова же мое существование могло бы идеально наложиться на мой субъективный образ. Тот и другой вариант одинаково верен.
Подобная субъективация дает власть над людьми. Но она же порождает и страшную зависимость от них. Я не представляю, какой я на самом деле. Почему я никогда не любил? Да прежде всего потому, что я шарахался от удивлявшей меня естественности (нерефлектированности) отношений между мужчиной и женщиной. Я не видел барьера, терял точку отсчёта и, следовательно, какую‑либо способность к общению. Вся моя философия сводилась к теме «меня забыли». Если в несексуальной сфере я мог представить чужое «я» в любой ситуации, то здесь – в никакой. Страшная сила оборачивалась полным бессилием, какой‑то инфантильной и очень тоскливой зависимостью от фатума, судьбы. «Объективности».
Примечание к №514
он о революции мог бы такую книгу написать
Бунин единственный «критический реалист» в русской литературе. Ведь что такое «критический реализм»? – Ворчание. А Бунин был удивительный ворчун. С одной стороны – крайняя образность, сочность деталей, а с другой – их типичность, то есть «меткость». Ворчания «вообще» не бывает – это уже «риторика». Ворчание по незначительным мелочам это «брюзжание». А Бунин всегда писал предельно конкретно и вместе с тем прозорливо и едко. Вся его «Деревня» это 200‑страничное ворчание русского барина. Бунин был просто создан для роли Солженицына 20‑х.
Примечание к №534
«Глупостью было торговать мёртвые души у старухи, которая боялась привидений» (В.Набоков)
Но в этом же суть предпринимательской деятельности. Разбираясь, никогда не разбогатеешь (да вообще начнёшь заниматься другим делом). Любой бизнес и состоит в безликой, механической купле‑продаже, то есть и является абсолютной пошлостью. И как раз на Коробочках состояния‑то и сколачиваются. Если пропускать, брезгливо разбираться, прогоришь в два счета. Нужна сиюминутная готовность, цепкость, ХВАТКА. Чичиков предприниматель, потому что «все что видит, то поёт», всё, что видит, оценивает, покупает. Он одержим идеей купли‑продажи. Собственно, Набоков негодует на то, что Чичиков не аристократ и не писатель. (565) Более грубую ошибку трудно вообразить.
Интересно, что Чехов, человек совсем другого социального происхождения, в общем «сын лавочника», точно так же не понимал азбучных основ предпринимательства. Вот характерная фраза из повести «Три года»:
«Велика важность – миллионное дело! Человек без особенного ума, без способностей случайно становится торгашом, потом богачом, торгует изо дня в день, без всякой системы, без цели, не имея даже жадности к деньгам, торгует машинально, и деньги сами идут к нему».
«Сами идут». К Чехову деньги что‑то не шли, несмотря на всю «товарность» его произведений. Его сделка с издателем Марксом анекдотична по своей убыточности…
Впрочем, Чичиков не бизнесмен. Он, как и Набоков, и Чехов, и Гоголь, писатель. В «Мёртвых душах» Гоголь, собственно, выявил суть русского предпринимательства, русского капитализма. Фиктивного и писательского. Чичиков – господин Никто. Он занял лакуну, которой не было. Самая мёртвая душа это Чичиков, так как русских коммерсантов НЕ БЫЛО. И быть не могло. Отец Чехова это кто угодно: церковный староста, чудак, музыкант, иконописец, но только не лавочник. Это даже не разорившийся лавочник. Из семьи разорившегося лавочника не вышли бы два журналиста, художник, чиновник и гениальный писатель.
Путало воображение: «Вот он у меня сыр купил. А зачем? – Ты зачем сыр купил? Есть будешь, да?» Гоголя упрекали, что пространные рассуждения Чичикова о судьбе купленных им мертвых душ это стилистическая ошибка. Но Гоголь слишком глубок, чтобы совершать столь наивные ошибки.
Как и Чехов.
Как и Набоков.
Примечание к №492
От этой схемы только и смогла бы получиться русская философия.
По‑русски самоанализ, покаяние – всегда глубоко, а собственно анализ, обвинение – плоско и мелко. (554) Но нужен и анализ. Как его дать? Точнее, как придать ему необходимую глубину? – Через критику собственной личности, через вторичную субъективацию.
Объективная же критика Соловьёва совершенно невозможна, даже невероятна. У Е. и С.Трубецких, Мочульского, Лопатина, Эрна, Зеньковского, Федотова, Флоренского, Бердяева, Розанова, Лосева, Булгакова и др., у всех у них единственным оправданием Соловьёва, часто критикуемого очень серьёзно, является совершенно бессмысленная с логической точки зрения «мистическая интуиция», всегда наивно постулируемая в одном‑двух предложениях. Потом, после «предложений», идет разбор, но разбор этот всегда априори искупается Великой Мистической Интуицией. То есть все начинается со следующей конвенции: «Соловьёв величайший гений». Ясно, что в таких условиях вести речь о серьёзной критике Соловьёва бессмысленно и даже неприлично – это неизбежно будет оборачиваться собственной дискредитацией. Поэтому критику Соловьёва и следует вести как дискредитацию своей личности. В результате критика будет убийственной для соловьёвского авторитета, но, конечно, только для русских условий, русского языка и русского ума.
Можно идти европейским путём. Например, выписать все критические высказывания о Соловьёве, найти общее в этих высказываниях у всех авторов, а потом аккуратно показать, что философ с такими ошибками не может претендовать на роль выдающегося мыслителя. Уже это было бы достаточно убедительно. Для англичанина, француза, немца. Но русский вбил себе в голову: была Интуиция. Ему вбили. Надо выбить. Логикой тут не возьмёшь. Надо «ошибиться». Но ошибиться так, чтобы эта ошибка вышибла ошибку предыдущую, чтобы чисто субъективный и иррациональный поток слов вызвал поток встречный и вывел русское «я» из бомбоубежища «объективности». А тут уж «я» это само оглянется (насколько я знаю русских), оглянется: а был ли мальчик?
Соловьёв гений. Гениальный самоубийца собственного гения. (558) Всю жизнь сжигал в уме ненаписанные «Мёртвые души». И тоже трагическая загадка личности Соловьёва: может кому‑нибудь и нужно было принести себя в жертву для будущего русского мышления, встать связующим звеном между русско– немецкой университетской «философией» и Достоевским. Загадка. Тут виден масштаб личности. Если человек незауряден, совершенно нельзя сказать «как надо». Сложную жизнь нельзя «поправить». Даже на словах, в теории.
Мне кажется, Соловьёв выполнил тяжкий долг. И дал возможность Розанову осуществиться (641). Тот пришёл со своим «О понимании» – а место было уже занято. И он начал с конца. С вершины.
В Соловьёве нашли отечественный материал для толкования (646). Маленькая карманная философская Европа. После Соловьёва можно уже было быть философом, не зная иностранных языков. Он дал санкцию, дальше было проще, можно было ссылаться на авторитет, прятаться за него. Жестокость ситуации в том, что философия в фазе просветительства напоминает науку и, следовательно, смертна. Соловьёв устарел.
Примечание к №488
идея зла, олицетворённая в Ленине
Ленин – центральная фигура ХХ века. (557) Старый большевик Ольминский в порыве подхалимского славословия неожиданно сказал однажды пророческую фразу:
«Познать В.И.Ленина для нас означает познать самих себя».
Примечание к №488
То, что с ними спорят, доказывают, – это для них опора, хлеб. А вот если одёрнуть
Почему спорить не надо? Правда это неотъемлемое условие научного знания. Но сама правда выше науки. Она дана свыше, её нельзя определить (551). Это своеобразная ЭТИЧЕСКАЯ КОНВЕНЦИЯ. Следствием этого является невозможность уличения кого‑либо во лжи, если эта ложь тотальна. Вы пошли в гости, и у вас в прихожей украли галоши. Вы видели кто и говорите: «Положи на место». А укравший говорит: «А я не брал». Что тут делать! «Не брал» и всё! Вы‑то хотели, может быть, сказать, что вот воровать нехорошо и т. д. Но ваш собеседник не вор, он не брал галош и сам об этом говорит вам русским языком. В глаза. Вы уже ему ничего не докажете, никогда. Он «не брал», «не видел», «не знает». Поэтому спорить с такими людьми просто невозможно. Они в известный момент нарушили негласную этическую конвенцию. А поскольку эта конвенция тотальна, первична, то единственной формой борьбы с подобными людьми является их игнорирование (589). Или же перевод взаимоотношений в иную плоскость, более им доступную и понятную.
Возможно всё это является ещё одним доказательством загадочности проблемы бытия Божия, которую нельзя решить. Ведь получается, что наука, и особенно, философия – так как здесь нет «фактов» в научном смысле, нет «улик», – построены на такой вроде бы неясной и смешной вещи, как правда, честность. А что такое правда, люди НЕ ЗНАЮТ. Это невыразимо. Если дать дефиницию правды: правда есть то‑то и то‑то – то эта дефиниция сама может быть правдой, а может и не быть. А почему – уже никто никогда не узнает. Правда это субъективное и невыразимое чувство: чувство гармонии, соразмерности. Научная истина это лишь частное и наиболее материальное проявление правды. Сама наука и этична и не(вне)этична. Врать там вроде бы трудно, но правдивость науки лишь частность, эманация этической добродетели учёного. Можно построить абсолютную лженауку, где будет все: и «верификация» и «фальсификация», и всё, всё, всё. А правды не будет.
Примечание к №465
В классе я сообщил, что меня зовут «Килька».
Унижение (роль классного шута и изгоя) было, с другой стороны, бессознательной инициацией. Тут проявился крайне ритмизированный характер моего бытия. Конечно, опыт был жесток, но в результате я приобрёл колоссальную выносливость к любым видам и формам унижения, а также совершенную невнушаемость извне. Именно с тех пор к любому «коллективу» я стал относиться как к прозрачному желе элементарных эмоций, легко поддающихся простейшим манипуляциям. Из‑за этого же и замкнутость при якобы открытости; очень развитое чувство целесообразности (всегда всё делаю зачем‑то и для чего‑то, подчиняю своей логике); способность к независимому и даже провокационному мышлению. Моя мысль может обернуться любым зверем, моментально просчитать и обнюхать все боковые ходы и часами развивать некоторую идею, с которой я ещё глубже, в самой глубине – совсем не согласен. И это без каких– либо эмоций. Я изначально настроен на абсолютное непонимание и всегда адаптирую свою мысль к определённой обстановке. Внутри я абсолютно одинок, холоден и спокоен. По‑моему, это редкое и драгоценное качество.
Минус же в том, что у меня нет так называемого «мужского достоинства». Я умею господствовать, я всегда господствовал над ситуацией, но я не умею властвовать.
Примечание к №509
«Умер Загорье … Эти слова звучат чуждо, невозможно осознать их смысл».
«Ушёл еще один… Не стало Матьяша … Стойкий, сильный, светлый … У гроба – знамёна … Гроб утопает в цветах … День и ночь у гроба почётный караул…»
Это из бунинского дневника. Иван Алексеевич выписал из некрологов и статей о гибели одесского чекиста. Чекиста хоронили под лозунгом: «за смерть одного революционера тысяча смертей буржуев!» Матьяш же застрелился с перепоя. Бунин зорко подметил кощунственность революции, кощунственность не вообще (это само собой), а буквально, на уровне осквернения могил. В вывороченном мире похороны превращались в фарс.
«По Дерибасовской (постоянно) движется огромная толпа, сопровождающая для развлечения гроб какого‑нибудь жулика, выдаваемого непременно за „павшего борца“ (лежит в красном гробу, а впереди оркестры и сотни красных и чёрных знамён)».
«В „Одесском Набате“ просьба к знающим – сообщить об участи пропавших товарищей: Вали Злого, Миши Мрачного, Фурманчика н Муравчика… Потом некролог какого‑то Яшеньки: „И ты погиб, умер, прекрасный Яшенька… как пышный цветок, только что пустивший свои лепестки… как зимний луч солнца… возмущавшийся малейшей несправедливостью, восставший против угнетения, насилия, стал жертвой дикой орды, разрушающей всё, что есть ценного в человечестве… Спи спокойно, Яшенька, мы отомстим за тебя!“ Какой орды? За что и кому мстить? Там же сказано, что Яшенька – жертва „всемирного бича, венеризма“».
Шутовские похороны и некрологи это символ «русской революции», всего «русского освободительного движения». Потому что серьёзно ответить на вопрос: почему? зачем? – невозможно. Суть революции это бледные прыщавые гимназисты, жалобно сидящие на деревьях, это торжественно‑зверские лица мириад студентов и курсисток, дисциплинированно, под музыку вышагивающих за гробом «зверски убитого» Баумана. Это красный флаг, который в марте 1917 воткнули в памятник Пушкина в Москве. Это русская дикость и бескультурье, не поспевающие за бешеным ритмом начатых Петром преобразований и нашедшие себе удобный шутовской костюм отечественного «либерализма» и «демократизма». В России существовал лишь псевдолиберализм, внешняя оболочка, заимствованная с Запада и прикрывающая собственную косность, инерцию, злобу, неспособность к перестройке сознания и органическому включению в революционный вихрь, который сотрясал Россию более двух веков. Если бы в стране был действительно ЛИБЕРАЛИЗМ, то он бы стоял на разумно консервативных позициях. Общественное мнение тогда всячески бы тормозило часто непродуманные и легкомысленные реформы центральной власти, вроде 1861 года. И уж конечно, у русских либералов не выработалась бы привычка к грубым подтасовкам и вполне сознательному обману, пропитавшему своим ядом всю либеральную прессу, всю либеральную науку и даже философию.
Вот победа, апофеоз русской демократии, русского либерализма: статья в «Русском Слове» от 14 марта 1917 года:
"Вчера в Большом театре занавес поднялся под звуки «Марсельезы». На сцене живая картина – «Освобождённая Россия»: женщина с разорванными кандалами в руках, у её ног лейтенант Шмидт, вокруг – Пушкин, Лермонтов, Грибоедов (562), Гоголь, Некрасов, Достоевский, Толстой, Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Бакунин, Петрашевский, Шевченко, Софья Перовская, декабристы, дальше студенты, крестьяне, солдаты, матросы, рабочие. Оркестр исполнил гимн А.Т.Гречанинова на слова К.Бальмонта «Да здравствует Россия, свободная страна!»" Россия превратилась в страну дураков. Песенка её была уже спета тогда, в феврале‑марте. В стране победила глубокая интеллектуальная и духовная реакция, к власти пришли люди тёмные, озлобленные (568). Все эти опереточные приват‑доценты, привыкшие отстаивать своё мнение стуча кулаком по столу, затыкая рот оппонентам. Розанов схватился за голову, когда председатель I Государственной Думы «позорно срезался на государственном экзамене», заявив, что «Государственная Дума не может ошибаться». И все они были уверены, приучены всей своей жизнью, что ошибаться не могут. Но дело пришлось иметь с реальностью. А реальности липовый диплом не подсунешь. Ответственнейшую работу по либерализации России взяли люди не компетентные, не либеральные, не способные к критике и самокритике, живущие по принципам русской «партии». По сути партия кадетов ничем не отличалась от партии эсдеков. Та же партийная иерархия, та же неспособность к свободному и честному мышлению. В конце концов победил тот, чьи декларации соответствовали устройству собственного сознания.
Причина революции во многом в её беспричинности, нелепости. Никчёмности. Бунин, настоящий художник, то есть прежде всего человек внутренне свободный, это почувствовал очень хорошо:
"Впрочем, многое и от глупости. (585) Толстой говорил, что 9/10 дурных человеческих поступков объясняется исключительно глупостью.
– В моей молодости, – рассказывал он, – был у нас приятель, бедный человек, вдруг купивший однажды на последние гроши заводную металлическую канарейку. Мы голову сломали, ища объяснение этому нелепому поступку, пока не вспомнили, что приятель наш просто ужасно глуп."
Чем глупее человек, тем целесообразнее его поведение. Только цель лежит не впереди его, а за ним. Она выше глупца и извне строго детерминирует его поведение. Фарсовые похороны, ставшие центральным обрядом новейшей псевдохристианской ереси, прекрасно отражают и её внутреннюю суть, и характер её отношений с историей.
Снова Бунин. Запись весной 1917 г.:
«Я видел Марсово поле, на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мёртвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заключены в гроба почему‑то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых! Комедию проделали с полным легкомыслием и, оскорбив скромный прах никому не ведомых покойников высокопарным красноречием, из края в край изрыли и истоптали великолепную площадь, обезобразили её буграми, натыкали на ней высоких голых шестов в длиннейших и узких чёрных тряпках и зачем‑то огородили её досчатыми заборами, на скорую руку сколоченными и мерзкими не менее шестов своей дикарской простотой».
Вот она, культурка‑то. «Русская мысль». А с другой стороны: да можно ли выдумать более символичное действо? Да тут вся редакция «Русской мысли» сама себя похоронила (603).
Примечание к №539
«Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет» (В.Розанов)
В «Советский Союз»…
Примечание к №536
«Я непременно получу шведскую Полярную звезду». (А.Чехов)
Название экзотического ордена возникло у Чехова под влиянием «Братьев Карамазовых», где чёрт говорит Ивану:
«Я вот думал давеча, собираясь к тебе, для шутки предстать в виде отставного действительного статского советника, служившего на Кавказе, со звездой Льва и Солнца на фраке, но решительно побоялся, потому ты избил бы меня только за то, как я смел прицепить на фрак Льва и Солнце, а не прицепил по крайней мере Полярную звезду али Сириуса».
Явись к русскому хоть сам сатана, и всё равно беседа начнётся с типовой темы: про «железки». Которые, правда, разрастаются в данном случае до галактических масштабов.
Примечание к №536
личностное начало в данном человеке станет даже более законченным и развитым, чем у европейца
Другое дело, что русская личность всегда анормальна, всегда вышибается из обычного ряда каким– нибудь жизненным ударом. На собственно Западе личность естественна, а горе человека лишь калечит. Западный человек быстрее гибнет, выходит же из жизненной катастрофы путём деформации, потери чего– то существенного. Обида, оскорбление, смерть близких редко служит побудительной причиной для начала самосовершенствования. Скорее это воспринимается как неудача, ошибка, о которой надо поскорее забыть, скрыть от других и от себя. Лишь для исключительных очиночек‑гениев психическое потрясение открывает путь духовного восхождения.
То есть в русских условиях просто человек, просто личность ставится в положение гения.