ИЗДЕВАТЕЛЬСТВА АДМИНИСТРАЦИИ 3 глава




исключением трех, выходим на двор. Подстраиваемся к ранее вышедшим. Из

тюрьмы, поспешно одеваясь на ходу и завязывая свои вещи, выходят

заключенные из других камер. Появляется начальник тюрьмы. Начинается

поверка. Налицо 133, по списку 134. Проверяют вторично. Одного нет.

Помощники бегут обратно в тюрьму. Выбрав минуту, когда тюремная

администрация отходит в сторону, вступаем в разговор с солдатами.

Конвой, за исключением офицеров, не англичане, а финны, состоящие на

английской службе. Куда нас ведут, им неизвестно.

- Не на расстрел?

- Может быть, но мы стрелять в вас не будем, - говорят финны.

Но это мало нас успокаивает.

- Мы сами рабочие, - продолжает финн, - есть среди нас и

коммунисты. Против русских рабочих мы не пойдем.

Говоря, он зорко оглядывается по сторонам: не заметило бы

начальство.

Но вот возвращаются из тюрьмы помощники. Вслед за ними выходит,

поддерживаемый под руки товарищами, "беглец". Он болен и лежал в

больничной камере. Вновь начинается утомительная процедура поверки.

Считают, сбиваются. Пересчитывают, перекликают по фамилиям, снова

считают. Все налицо. Тюремная администрация передает нас английским

офицерам.

Выстраиваемся по четыре в ряд. Конвой окружает нас кольцом.

Раздаются громкие слова команды. Дружно звякают винтовки, десятки

штыков, ощетинясь, блестят на солнце. Медленно, скрипя заржавленными

петлями, раскрываются большие тюремные ворота. Англичанин с красным

околышем, размахивая тростью, кричит что-то, пробегая мимо нас.

Русская команда - шагом марш - и все мы, толкаясь, сбиваясь и

торопливо подстраиваясь на ходу, двигаемся в ворота, выходим на

пыльную, изрытую ямами Финляндскую улицу.

Свернули на Соборную улицу, становится ясно: ведут на пристань

для отправки из города, но куда? Прохожие останавливаются и с

недоумением глядят нам вслед. На углу Троицкого проспекта,* наиболее

оживленной улицы Архангельска, закрыто движение, пока проходит наш

"кортеж". Скопились трамвайные вагоны, извозчики и масса публики. Из

толпы сыплются грубые ругательства, плоские шутки и остроты. С

особенной злобой "обкладывает" нас поп. Этот скромный "служитель

Христа", сбросив маску смирения, сыплет отборною бранью. Его жирное

лицо трясется от ярости, покрываясь красными пятнами.

(* Теперь улица Павлина Виноградова.)

Соборная пристань. Нет никаких признаков, куда и на чем нас

отправят. На рейде французский крейсер и пароход "Вайгач". Из амбара

вытаскивают кипы одеял и связки солдатских котелков, предназначенных,

по-видимому, для нас. Откуда-то появляется походная кухня.

На набережной обычная толпа зевак. Встречаются родственники и

знакомые увозимых. Из толпы кричат, а от нас отвечают. Все сливается в

общий хаос звуков, в которых трудно что-либо уловить. Нас выстраивают

лицом к реке. Предупреждают: в сторону города не поворачиваться, в

противном случае будут стрелять. Эта угроза производит как раз

обратное действие. Дальнейшие угрозы и щелкание ружейными затворами

бесполезны. Солдаты, по распоряжению офицера, пытаются очистить

набережную, но тщетно, - чем больше противодействия, тем сильнее

напирает на пристань толпа.

Вдруг из толпы отделяется женщина с ребенком на руках. Другой

ребенок, испуганно тараща глазенки на солдат, преграждающих дорогу

штыками, судорожно вцепился руками в юбку матери. Мать плачет, рвется

вперед, но ее крепко держат подбежавшие солдаты и офицер. Отец - в

наших рядах, - скрепя сердце, намеренно не допускающим возражения, но

дрожащим от волнения голосом просит жену уйти домой. А она плачет и

рвется. Глядя на мать, заплакал и еще крепче вцепился в юбку ребенок.

Плачет и грудной. По откосу набережной с криком пробирается сквозь

толпу другая женщина. Выбравшись, она быстро бежит по пустому

пространству, которое отделяем нас от толпы. Офицер преграждает ей

путь, и она, упав на камни пристани, бьется в истерике.

Тяжелые минуты... Без всякого предупреждения, без всякой угрозы

многие из нас отвертываются к реке. Сил нет видеть эти тяжелые сцены.

А что если нас продержат здесь час, два, если о нашей отправке узнает

весь город; если соберутся здесь сотни женщин - наших жен, сестер,

матерей, - что тогда?

"Скорей, скорей бы увезли!" - стучит в голове назойливая мысль.

Томительно ползут минуты. Тяжело рыдают женщины, плачут испуганные

дети. Смутно гудит толпа. Взволнованно вполголоса разговаривают

заключенные. Проходят долгие, как вечность, мучительные полчаса.

Медленно, осторожно подходит к пристани портовый буксир, ведя за собой

железную баржу.

- Для нас...

На пристани все дрогнуло, зашевелилось, загудело. Офицеры и

солдаты повеселели. Забираем свои пожитки и подвигаемся ближе к

пристани.

- Заходи! - кричит конвой, и мы длинной вереницей переходим на

баржу.

Нехотя спускаемся по узкой лестнице в открытый люк. Оттуда пахнет

сыростью застоявшейся воды. Низко. Стоять нельзя. Согнувшись, кой-как

теснимся и рассаживаемся на полу. Люк захлопывают. Воздух в трюме

быстро становится спертым. Накаленная солнцем железная палуба пышет

жаром. Сидим, тяжело дыша и обливаясь потом. Некоторых покидают силы,

и они в изнеможении приваливаются на колени товарищей.

Вдруг пароход останавливается. Нам приказывают выйти на палубу,

но без вещей. Выходим. Мы у железнодорожной ветки Бакарицы.

Ошвартовываются. Бросают сходни. Нас выгоняют на берег к груде колючей

проволоки, приказывая грузить ее на баржу... Работа продолжается

полчаса. Успели и оборваться и поцарапаться. Грузим еще несколько

ящиков продуктов. Снова загоняют в трюм, застучал пароходный винт, и

мы плывем дальше. Баржа плывет мимо города. Миновали французский

крейсер, остался позади "Вайгач". Проходим мимо русского "Аскольда".

На корме - английский военный флаг.

Проплывают мимо деревянные стенки набережных, прерываемые зеленью

лугов, а пароход бежит все вперед и вперед, все дальше и дальше от

Архангельска, все ближе и ближе к Белому морю. Только теперь для всех

нас становится ясным, что везут нас на остров Мудьюг, о существовании

которого мы совсем было забыли.

 

X x x

 

 

Мудьюг - небольшой остров в Двинском заливе Белого моря, в

шестидесяти верстах от Архангельска. От материка отделяется так

называемым Сухим морем - проливом, ширина которого в наиболее узком

месте версты две. В двух-трех верстах от западного берега - фарватер,

по которому идут все суда в Архангельск и оттуда. Большая часть

острова покрыта лесами и болотами и только прибрежная полоса луговая.

Селений нет. На южной оконечности несколько створных знаков и

метеорологическая станция. Верстах в восьми на север - Мудьюжский

маяк. Недалеко от него две батареи, защищающие подступы к Архангельску

с моря. С южной оконечности на север идет узкоколейный железнодорожный

путь, отклоняющийся к Сухому морю. Он проведен без всякой насыпи, по

шпалам, набросанным на землю. Эта "времянка", построенная во время

войны, предназначалась для перевозки грузов с пароходов в зимний

период, когда Архангельский порт замерзает. Для этой же цели на

острове выстроено несколько досчатых складов для грузов, барак для

рабочих и большой двухэтажный дом для администрации.

Вот те отрывочные сведения, которые мы узнали друг от друга, и

которые нас интересуют, так как нет уже никаких сомнений, что нам

придется быть невольными обитателями острова Мудьюга.

Между тем наша баржа плывет по зеркальному сверкающему простору

Белого моря. С северо-востока виднеется земля. Ближе и ближе. Можно

уже различить башни маяка, дома и зеленую цепь леса.

Это Мудьюг, мало известный до того времени широкому населению

Архангельска остров. Через полгода он прогремел своей жуткой славой по

всему Северному краю. Его название произносили вполголоса, при

закрытых дверях.

Нянька, бывало, шепотом пугает плачущего ребенка:

- Не плачь. Услышат белые, придут, увезут на Мудьюг.

И ребенок испуганно замолкает.

Представление о Мудьюге неразрывно связано с представлением о

высшем страдании, о высшей человеческой жестокости и неизбежной

мучительной смерти. Это пугало для архангелогородца было куда

страшнее, чем "ад кромешный" для религиозного фанатика. Кто попал на

Мудьюг, тот живой труп, тот уже не вернется к жизни.

Такова репутация Острова смерти. Насколько она справедлива,

увидим.

Пароход подходит к небольшой пристани на сваях. Шаланды

причаливают. Нас выгоняют из трюма и заставляют выгружать на берег

проволоку, провизию, одеяла, котелки и кухню. На берегу ожидают пеший

и конный конвой французов-матросов и наше новое начальство.

Комендант острова - француз, морской лейтенант. Маленький,

вертлявый человечек с тревожно бегающими глазками, в которых не

угасают недоверие и злоба.

Его помощник, сержант, вполне соответствует своему патрону.

Третий француз - военный врач. С большим револьвером у пояса и стэком

в руке он лихо гарцует верхом на лошади по морскому берегу. И

последний представитель администрации - переводчик, русский

белогвардеец Абросимов.

Разгрузив баржу, выходим со своими вещами на берег. Нас

выстраивают и проверяют по списку. Офицеры и солдаты, сопровождавшие

нас из губернской тюрьмы, всходят на пароход и отправляются обратно в

Архангельск. Нам взваливают на плечи, кроме собственных вещей, тюки

одеял и связки котелков, и, окруженные конвоем, мы идем, глубоко

увязая в песке, по берегу моря. Некоторые, изнемогая под тяжестью

поклажи, не выдерживают и падают под злобные ругательства конвоиров.

Более сильные из нас, не ожидая, пока "благородный" французский

приклад прогуляется по спинам упавших, снимают с них поклажу,

взваливают на свои плечи. Пройдя версты полторы, которые показались

нам по крайней мере за пять, подходим к большому досчатому сараю,

огибаем его, сворачиваем в маленький лесок и останавливаемся у

бревенчатого барака. Сбрасываем поклажу и осматриваемся. Окна барака

наполовину опутаны колючей проволокой, но работа не закончена, и круги

проволоки валяются на земле. Саженях в пятнадцати большой двухэтажный

дом. Начинается утомительная процедура обыска. "Гостеприимно"

открываются ворота, и мы входим в нашу новую тюрьму.

Барак саженей десять длиною и около шести шириною. Весь застроен

двойными нарами. Только по бокам, у окон, аршинный проход и посредине

- другой, более широкий, крестообразный. В этом проходе три круглые

печи.

Сыро, грязно, темно.

Солнце закатилось. Опустились сумерки. Мы голодны: с утра ни

крошки во рту. Первое наше требование - пищи и воды. После долгих

переговоров выдают по две галеты и вкатывают в барак грязную вонючую

бочку из-под рыбы. Наливают в нее сырой болотной воды. С жадностью

набрасываемся и пьем.

До поздней ночи не умолкают разговоры о нашей дальнейшей судьбе.

- Зачем нас пригнали сюда? Что нас ожидает? Почему передали

французам? - главные вопросы, которые оживленно обсуждаются, и над

разрешением которых мы тщетно ломаем головы.

В бараке полумрак. Темная августовская ночь прильнула к окнам.

Разговоры постепенно переходят в шопот и, наконец, совершенно

замирают. Усталость берет свое. Мы засыпаем мертвым сном. Сквозь дрему

смутно доносится со двора разговор французов-часовых.

 

X x x

 

 

При ярких лучах восходящего солнца барак выглядит не таким

мрачным, как показался вечером. Мы проснулись и лежим на койках.

Ожидаем, когда придут и ознакомят с новыми порядками. Слышатся

спокойные, вполголоса разговоры.

У дверей загремели засовы, и в бараке все стихло. Вошли сержант,

переводчик и часовой. Переводчик держит в руках небольшой лист белой

бумаги.

- Вот здесь, - говорит он, - раскладка тех продуктов, которые вы

будете получать.

Передает лист одному из заключенных, и дверь барака закрывается.

Поднимается гвалт. Вполне понятно нетерпеливое желание всех нас

узнать, что представляет собой раскладка. Со всех концов несется:

- Читай, читай...

- Тсс, тсс, тише... Слушай.

Наконец настает относительная тишина, и один из заключенных

читает эту знаменательную раскладку, которая впоследствии стоила жизни

сотням людей, уморенных голодом.

- Читай еще раз, - кричим мы, не веря своим ушам.

- Довольно неуместных шуток.

Обступают, заглядывают. Белый листок запорхал по рукам. Сомнений

нет никаких. Нас сажают на полфунта сухарей, 40 золотников

консервированного мяса, вернее студня, и полтора-два десятка рисовых

зерен. Таким образом, нас обрекают на медленное истощение и

мучительную голодною смерть. Барак гудит, как встревоженный улей,

никто не обращает внимания, что вновь открылась дверь, и в барак снова

вошли сержант и переводчик.

- Тише, внимание! - кричит сержант.

- Тсс... тсс... - несется со всех сторон.

- Вот правила, которым вы должны подчиняться.

Передает лист бумаги и уходит.

- Читай, читай... - загалдели во всех углах. И, как только

начинают читать, в бараке наступает мертвая тишина. На лицах

недоумение. Молча поглядываем друг на друга. Что такое? "Правила для

военнопленных первого концентрационного лагеря на острове Мудьюге".

Крики возмущения...

- Как так! Какие мы военнопленные? На каком основании?

- Тише... Читай дальше...

К сожалению, я не помню всех тех мудрых правил, которые были нам

тогда преподнесены, поэтому приведу лишь наиболее врезавшиеся мне в

память.

"За покушение на жизнь лиц из администрации и гарнизона..." Затем

следовала жирная черта, и резко выделялись два слова, выведенные

крупным шрифтом:

- СМЕРТНАЯ КАЗНЬ.

"За побег или попытку к побегу", - гласили следующие пункты

правил, - и опять жирная черта тянулась к тем же простым словам,

которые молотом били по сознанию:

- СМЕРТНАЯ КАЗНЬ.

"Воспрещается" - после двоеточия длинное перечисление всего того,

что нам воспрещалось.

А воспрещается нам многое. Я не помню всего. Помню лишь, что

наказания за неисполнение были в худшем случае - смертная казнь и в

лучшем - заключение во "французской пловучеи тюрьме". К числу

"запретных плодов" было отнесено и пение "бунтовских" песен.

Нас интересовал вопрос, какие песни считаются администрацией

"бунтовскими", и за разрешением его мы впоследствии обратились к

коменданту острова.

Нам ответили:

- Все революционные песни.

По прочтении правил в бараке поднимается невообразимый шум,

гвалт, крики возмущения. Не можем понять - почему, на каком основании

нас объявили военнопленными, когда мы только подследственные

заключенные. В тот же день нам заявляют, что будут установлены для нас

принудительные работы. Имеющиеся среди нас офицеры не только

освобождаются от работы, но даже назначаются для присмотра за

исправным исполнением их другими, рядовыми заключенными.

 

X x x

 

 

Несколько слов о составе нашей партии "военнопленных". Из 134

человек - 12 бывшие офицеры. Некоторые из них состояли при советской

власти комиссарами различных учреждений, другие после демобилизации

старой армии служили по вольному найму в советских учреждениях, и

только прапорщик Ларионов, о котором скажем дальше, был офицером

Красной армии. Из других офицеров нам придется встретиться с

Виноградовым, моряком Добровольного флота, работавшим по

национализации торгового флота, что и послужило причиной его ареста.

Из 120 рядовых около половины, если не больше, была молодежь в

возрасте 19-20 лет, служившая непродолжительное время в рядах Красной

армии.

Человек 25 были матросы Красного флота, уже вполне положительная

и организованная среда. Остальные же представляли собой разнообразную

штатскую массу. Тут были члены исполнительных комитетов, советов,

советских организаций, профсоюзов, комиссары городские, уездные и

другие.

 

X x x

 

 

В первый же день, после полудня, нас выгнали на работу. Одни

вырубали лес вокруг барака, другие засыпали маленькое болото перед

ним, нося песок с холмов и выравнивая, таким образом, место для

будущего лагеря. Наш десяток попал на установку столбов для

проволочного заграждения. В каждой партии был для присмотра офицер из

заключенных.

Вечером, после работ и поверки, мы собрались обсудить положение,

в котором оказались. Это было самое своеобразное из общих собраний,

которое мне приходилось когда-либо видеть.

Наступала ночь. Топились печи, бросая яркие полосы света, по

стенам и по потолку прыгали причудливые тени. Другого освещения не

было. Все лежали на нарах по своим местам, и никого не было видно.

Только по голосу можно было узнать, кто это и где он.

Председателем собрания был избран тов. Левачев - председатель

союза рабочих лесопильных заводов, который впоследствии вынес на себе

все зверства, белого террора и через год заключения был расстрелян. На

обсуждение поставили вопрос об организации.

Особенно ярко уяснил положение, в котором мы находились, тов.

Диатолович - секретарь Архангельского губернского совета

профессиональных союзов. Он говорил, что та раскладка продуктов,

которую мы имеем, установлена для того, чтобы через минимум пищи и

максимум работы довести нас до полного истощения и голодной смерти;

что этими дикими мерами заменяют массовые расстрелы, вызывающие всегда

брожение в народе и войсках; что интервенты не остановятся ни перед

какими мерами в проведении этой политики; что рассчитывать на

человечное отношение со стороны правых эсеров, входящих в состав так

называемого правительства Северной области, мы также не можем, и что

только, не закрывая глаз на настоящее положение вещей, путем

организованной взаимной поддержки мы можем бороться с теми тяжелыми

условиями, в которых оказались.

Многим тогда казалось, что Диатолович слишком сгущает краски, но

он тысячу раз был прав, и впоследствии большая часть из нашей партии,

за исключением тридцати-сорока счастливцев, пала жертвами белого

террора, будучи частью расстреляна, частью уморена голодной смертью.

Сам же Диатолович сделался одной из первых жертв тифа - следствия

голодного режима.

На первом собрании была признана необходимость организации, и

были избраны в коллектив три лица - Левачев, Диатолович и Виноградов.

Наш коллектив просуществовал недолго. На следующий же день вновь

было созвано общее собрание, на котором член коллектива Виноградов

заявил, что администрация не признает наших выборов, и что ему

предложено быть посредником для сношений между администрацией лагеря и

заключенными. Виноградов спрашивал, как ему поступить с этим

предложением, но мы окончательно потеряли уже общий язык, не могли

протестовать, не в силах были дать дружный отпор французской

администрации, и большинство согласилось утвердить это назначение.

Голод дал себя знать с первых же дней заключения.

По утрам, когда раздавались галеты, в тех десятках, где была

молодежь, во время дележки подымался невероятный шум. Голодные,

озлобленные люди с каким-то особенным безумием, с жадным блеском глаз,

ползали по грязному, сырому, заплеванному полу, собирая случайно

упавшие ничтожные крошки сухарей.

И эти жуткие сцены стали повторяться каждый день.

Помню, как в первые дни, срывая возвышенность для засыпки болота,

откопали бочку гнилой воблы, зарытой еще во время пребывания на

острове гарнизона Красной армии. Эта сгнившая рыба страшно воняла, но

голод не тетка, и заключенные тайком от французов, вырывая друг у

друга, хватали ее и прятали в карманы, в шапки, под рубашки.

Вечером после работы стали варить рыбу в бараке. Когда вода в

котелках стала нагреваться, эта гниль расползалась, распространяя

такое страшное зловоние, что невозможно было дышать, и приходилось

открывать двери, чтобы впустить струю свежего воздуха.

Но еще более омерзительные сцены разыгрывались под окнами дома,

где жили французы. Там выливались помои, и проходившие мимо

заключенные бросались под окна и, ползая на четвереньках в помойной

яме, хватали все, что могли найти мало-мальски съедобного: кости,

куски грязного сала, кожуру картофеля. Интервенты, проживавшие в доме,

выбирали момент и выливали на несчастных ведра помоев. Но забывавшие

все, кроме голода, люди старались и в этих, вылитых на их головы

помоях найти для себя отбросы пищи, а сверху звучал сытый, пьяный

смех.

Царь-голод - равнодушный, страшный и беспощадный - с первых же

дней властно вступил в свои права.

 

X x x

 

 

Часть заключенных работала в лесу, вырубая деревья на столбы для

проволочных заграждений. Во время работ успевали собирать и прятать в

карманы и под рубашку грибы, которые вечером варили и без соли ели.

Вскоре из-за грибов произошел следующий случай.

Как-то, по окончании вечерней поверки, один из заключенных вместо

того, чтобы итти со всеми в барак, незаметно для часовых ушел в лес.

Прошло часа полтора, и никто не обнаружил его отсутствия. Вдруг мы

видим в окно, что он идет из леса и несет большой узел грибов. К нему

подбежал часовой и дал свисток, вызывая администрацию.

Этот заключенный был совсем мальчик, лет семнадцати, простой и

наивный. Голод довел его до такого состояния, что он, не отдавая себе

отчета в возможных последствиях своего поступка, пошел в лес, набрал

грибов и просто, как домой, возвращался в барак. Своим наивным,

детским умом, он и не подозревал в этом ничего плохого. Но не так

смотрели на это наши тюремщики. Пришел лейтенант и учинил через

переводчика допрос "беглецу". А тот сконфуженно смотрел на своих

палачей, не понимая, в чем дело.

После допроса его обыскали, вырвали из рук грибы и высыпали их на

землю.

- Зачем им нужны грибы? Что им от меня надо? - говорил взгляд

"беглеца".

Когда его повели в барак, он порывисто бросился к рассыпанным на

земле грибам и торопливо стал их собирать, но его оттащили.

Переводчик вошел в барак и заявил, что лейтенант для первого раза

прощает этот "побег", но в будущем виновные будут наказываться вплоть

до расстрела.

А голод все крепчал.

Тяжелая земляная работа, не прекращавшиеся муки голода уже на

третий день довели и меня до такого состояния, что, нагнувшись над

ямой, я выронил из рук лопату и не мог подняться. Сержант набросился

на меня с кулаками... Кое-как я дотащился в барак, лег на нары и не

вставал до вечера.

Вечером с партией больных я пошел на прием к врачу. В приемной

комнате за маленьким столом сидели доктор-француз и переводчик. В

руках доктора был неизменный стэк, а на столе перед ним лежал

револьвер. Других атрибутов его высокого служения не было видно.

Меня спросили, чем я болен. Доктор сказал что-то переводчику.

- Вы ничего не кушайте и ходите на работы: вам нужен воздух, -

перевел тот.

Санитар-матрос дал мне выпить какую-то горькую микстуру. Эти

советы доктор давал неизменно всем обращавшимся к нему больным

заключенным, изнуренным голодом и непосильной работой. И дальше них да

горькой микстуры медицинская помощь не шла. Больше к этому мудрому

эскулапу я не обращался.

Во время работ у каждой партии были один, а то и несколько

часовых. Кроме того, работы время от времени обходил сержант и

один-два раза в день сам лейтенант. Работать приходилось без

перерывов, не отдыхая, не останавливаясь.

В особенности тяжелы были земляные работы. Для засыпки низких

мест срывали возвышенности и землю носили на носилках. Одни носилки,

сделанные из сырых, тяжелых досок, были достаточно тяжелы для

изнуренных, голодных людей, но на них заставляли наваливать земли не

под силу, и пара за парой, как тени, бродили взад и вперед, шатаясь и

сгибаясь под тяжестью ноши.

Немного легче была работа на устройстве проволочных заграждений.

Но непривычные к этой работе люди ходили оборванные и поцарапанные.

Рукавиц для работы не давали, и руки работающих были покрыты

царапинами, загрязнявшимися от проржавленной колючей проволоки. Но все

это были только цветочки, а ягодки ожидали нас впереди.

 

X x x

 

 

1 сентября в лагерь прибыли из Архангельска прокурор Дуброво и

лейтенант французской службы Бо, - один из наиболее видных и

энергичных агентов контрразведки, именовавшейся официально -

"контрразведывательный отряд штаба главковерха союзных войск". Это

учреждение преследовало не только военные цели, но, главным образом,

приняло на себя роль охранного отделения.

Эпидемия арестов, которая приняла чудовищные размеры, те массовые

расстрелы, которые унесли впоследствии в могилу тысячи молодых жизней,

обязаны той подлой, низкой и продажной работе, которую вело это

объединенное учреждение великих держав "культурного" Запада. Белый

террор, страшный, жестокий, напоминающий времена средневековой

инквизиции, - поддерживался и зверски проводился в жизнь

"союзнической" контрразведкой.

Агентом контрразведки, как учреждения застенков, пыток и

бесчеловечного мучения людей, был лейтенант Бо, - бывший крупный

московский коммерсант, среднего роста, толстый, с круглой, обрюзглой

бритой физиономией, напоминающей бульдога. С широкой инициативой в

проявлении зверств, Бо был типичным жандармом и охранником. Под его

"отеческим попечением" и находился лагерь военнопленных на острове

Мудьюге.

Когда Дуброво и Бо прибыли в лагерь, несколько человек из

заключенных обратились к ним с вопросами и требованиями от имени всех

"военнопленных". Относительно принудительных работ и объявления нас

военнопленными они не дали нам никакого определенного ответа, кроме

фраз общего характера о том, что мы не люди, а "большевики, изменники

родине и бандиты", для которых не может быть никаких законов и прав.

На требования прибавить пищи Дуброво ответил:

- Что же вы хотите? Вам дают четыре галеты из лучшей белой муки и

консервированное мясо. В таких прекрасных условиях не находимся даже

мы, живущие на воле.

Что могло быть для нас, умиравших от голода, наглее и циничнее

такого ответа?!

Через неделю после нашего прибытия на Мудьюг лейтенант

распорядился подстричь нас всех "под машинку". Исключение составляли

"господа офицеры": им дана была даже привилегия бриться, чего были

лишены мы, "рядовые".

Мы не имели даже возможности умыться, так как не было ни бани, ни

умывальника. Умываться приходилось из тех же котелков, которые были

выданы для пищи. Ни у кого почти не было смены белья, не было

возможности стирать; не выдавали мыла, и люди месяцами ходили в одной

рубашке, пока она не сгнивала на теле.

Это создавало самые благоприятные условия для паразитов, которые

развелись в неимоверном количестве. При отсутствии сменного белья

борьба с ними была совершенно немыслима. Наблюдать за чистотой в

бараке также было невозможно. Освещения почти никакого. Всего лишь две

"коптилки" с фитилями, как у лампад. Только у печек, которые топились,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: