Глава двадцать четвёртая 11 глава




Без всякой надежды Оля шла и шла по шпалам, в ту сторону, куда ушёл поезд.

Утихла жгучая досада, что вот на минуточку только она не поспела, упустила…Что?.. Своё место в двигающемся куда‑то закутке на чужих чемоданах рядом с Козюковым?

Но другого места на всём земном шаре у неё ведь не было, позади война, и где‑то на этой войне мама Лёля, а впереди какой‑то незнакомый дедушка, к которому надо добираться до Ташкента.

Опушка леса, в котором исчез поезд, точно заколдованная, нисколько не приближалась, хотя Оля шла очень быстро.

Одна на всей необитаемой земле с бесконечными полями, присыпанными сухим снежком, обещавшим скорое наступление холодов и зимней тьмы… Нет, хуже чем необитаемой. Мимо Оли с громом и долгим тарахтеньем колёс проносились поезда в обе стороны. Иногда на неё смотрели из окошек без удивления и сочувствия – наверно, думали: вот идёт куда‑то девочка, помахивая чайником. Кричать, подавать знаки бессмысленно – поезда не останавливаются.

И они проносились мимо, скрывались вдали, оставляя после себя пустоту.

Холодное солнце касалось краем горизонта, когда кончился лес и впереди открылись опять пустынные и бесконечные поля. Ещё не было страшно, но было уже таинственно.

Посреди луга показалась избушка.

Быстро темнело. Оля обошла вокруг избушки, отыскивая дверь, но двери вовсе не было. Она даже не удивилась. Окно без рамы, без стёкол было странно высоко от земли. Она покричала под окошком, позвала хозяев, чувствуя, что хозяев тут и быть не должно. Вскарабкалась на окно – хотела заглянуть внутрь – и ткнулась лбом в сено. Очень кололо руки и щёку, пока она прорывала себе проход, но с другого края было просторнее. Оля повозилась, устраиваясь поудобнее в порке, и легла свернувшись, глаза сами закрывались от усталости. Длинные переломленные травинки, подсохшие цветочки перед самыми глазами ещё виднелись в красноватом свете из окошка. Чья‑то мордочка вынырнула как на пружинке, осматривая и прислушиваясь с озабоченным видом, точно хозяйка, забежавшая поглядеть, какой беспорядок устроили в её доме. Оля вдруг встретилась глазами с чёрными крошечными глазками, глядевшими на неё в упор. Похоже на мышонка, только ещё меньше. Оля хотела улыбнуться, но сил не хватило, и она заснула.

Полупроснулась в темноте, в неизвестности, в шуршащей пустоте, смутно поняла: вот какой нелепый сон, колючий, душный.

Когда приснится плохой сон, надо сказать себе, это сон, сон, надо поскорей проснуться – и сна не будет. Она пошевелилась, заморгала и вдруг с испугом поняла, что вот она уже не спит, «это» не сон, а взаправду, но что «это», она понять всё равно не могла, где она? Кто она? Что это вокруг?

Мама?.. Нет, мамы тут нет, она на фронте… Ага, поезд! Она едет в поезде, куда‑то к дедушке…

И вдруг её разом обдало, точно на неё выплеснули целое ведро ледяного страха: она отстала от поезда, не успела добежать, уцепиться, поезда проходят мимо, все поезда на свете будут проходить мимо неё, а она, потеряв последние силы, свалится где‑нибудь в поле, заснёт, замёрзнет, умрёт.

Ей нестерпимо жалко стало себя: как она лежит около бугорка и её заносит снегом, а бедная, милая мама, дорогая мама, она одна бы пожалела и спасла – мама даже не узнает, и никто не узнает, что вот сейчас ночью она, одинокая девочка, лежит в избушке без дверей.

Вдруг вспомнила об отце, и ей даже полегчало от какой‑то злорадной ненависти. Она даже плакать перестала, и страх утих.

– Ага! – заговорила она вслух, удерживая прерывающие голос рыдания, нарочно, чтоб ему было слышно, как если б отец был рядом. – Добился своего. Теперь доволен? Вот где я очутилась из‑за тебя! И погоди, что ещё будет, – вот подохну тут, а ты грейся с фруктами на солнце, грейся, грейся. Вот узнаешь когда‑нибудь, тогда посмотрим… Ну пускай и не узнаешь, всё равно ты во всём виноват. Низкий человек…

Конечно, лучше бы, чтоб он всё‑таки узнал, хотя ей‑то всё равно, она его презирает… За маму. За себя бы она могла его и простить. Так, пожав плечами, равнодушно. За себя. Но за маму? Ну никогда. За маму? Это беспощадно. Это навек. Навсегда…

Она проснулась от озноба, когда уже рассвело, выкарабкалась из сена и, вылезая из окошка, почувствовала, до чего холодней снаружи.

За ночь ещё выпал снег. Пряча замёрзшие руки под мышки, подцепив дужку чайника на сгиб локтя, она поплелась к железнодорожному полотну, тупо и равнодушно проводив глазами поезд, который зачем‑то шёл откуда‑то, куда‑то.

 

Глава тридцать первая

 

Минутами Оля вдруг старалась припомнить, сколько времени она вот так идёт пешком, следом за уехавшим поездом, и не могла припомнить: выходило не то три дня, не то четыре… А вдруг шесть?.. Или это вчера она ночевала в избушке без окон, без дверей?

Шла и всё думала о тех горячих картошках, которыми с ней поделился путевой сторож. Их было четыре: одна так себе, одна громадная, пузатая, с шишками и головкой, и две совсем маленькие. Даже шкурка у них была вкусная, с солью…

Шла и шла, помахивая пустым чайником, безо всякого интереса отметила, что вместо тропинки, которая вечно бежит, виляя, рядом с железнодорожным полотном, под ногами появилась наезженная дорога со следами шин.

Далеко в стороне показался дом, потом домики пошли всё чаще – деревянные, одноэтажные, все с заборами, за которыми слышался собачий лай со злобным сиплым придыханием.

Навстречу прохожие стали появляться, некоторые оглядывались на Олю, даже приостанавливались, хотели, наверное, что‑то спросить.

И спросили бы, наверное, но тут помогал чайник. Идёт девочка, худая, угрюмая, по сторонам не глядит. Откуда попала эта, никому не знакомая девочка на улицу их посёлка? Однако чайник у неё в руке всё объяснял: идёт девочка за водой. Или несёт кому‑то кипяток. И никто её не останавливал, а ей того только и нужно было: идти, идти до самой станции, где может быть, или не может быть, а всё‑таки вдруг стоит её поезд.

Натёртые, усталые ноги ныли и горели, но её это не касалось. Она давно твердо решила, что ноги должны идти до станции, и больше не желала ничего о них знать.

И ноги послушно шли, шагом, как им было ведено, а сама Оля сквозь усталость, лёгкое голодное головокружение, точно сквозь полудрёму, с чувством постороннего равнодушия видела всё, что было вокруг.

Услышала паровозный гудок. Рельсы стали разбегаться в разные стороны, путей становилось всё больше…

Показалась кирпичная башня водокачки, стрелки, пакгаузы, ещё один поезд, обгоняя девочку, прогрохотал мимо, медленно и всё замедляя ход. Слышно было, как он близко остановился где‑то среди других, растянувшихся, ждавших своей очереди на отправку, длинных составов.

И вот она уже на вокзальном перроне, и вот будка с надписью «Кипяток», и очередь людей с чайниками и бидончиками, сбегающихся со всех сторон к этим толстым, с большими деревянными ручками кранам, из которых с силой бьют окутанные паром струи кипятка.

Это было так знакомо, привычно, как будто она домой попала. Она всунулась и стала в очередь, на полсекунды опередив двух подбегавших бородатых мужиков.

Потом с полным горячим чайником, бесцельно побрела сквозь суматошную толпу, двигавшуюся впопыхах, толкавшуюся по перрону.

На минуту ей показалось, что кто‑то машет ей, бежит навстречу, она представила себе Козюкова, как он, изнемогая от волнения, радостно, по‑бабьи всплёскивает руками, вот сейчас подбежит, схватит и поднимет её на воздух… Она даже улыбнулась своим мыслям и тут же всё позабыла.

Стараясь не расплескать кипяток, прошла мимо нескольких вагонов совершенно чужого поезда, пролезла через площадку на соседний путь, где тоже стоял поезд, и тоже чужой.

Опять поезд с наглухо закрытыми окнами и дверьми…

Свой‑то поезд она узнала бы сразу – ведь он почти весь был составлен из вагонов электрички… Скоро искать стало нечего. Она опять стала припоминать, сколько дней прошло с тех пор, как она отстала, опять не вспомнила, только подумала: «Много» – и снова выбралась на перрон.

Мимо неё какой‑то мальчишка протопал большущими сапожищами. Его ноги в узких штанишках болтались в них, как пестики в ступках.

Он мчался зигзагами, ныряя под руки встречным, протискиваясь боком в тесноте. На шее у него, свисая до колен, мотаясь на бегу в виде какого‑то шутовского ожерелья, болталась связка ливерных колбас.

За ним, с виду неторопливо, однако не отставая нисколько, гналась крупная женщина с совершенно спокойным лицом, настойчиво, даже не повышая голоса, она всё время повторяла строго и терпеливо:

– Колымакин!.. Я к кому обращаюсь, Колымакин!

Мальчишка добежал уже до дверей вокзала, сунулся было туда, но отскочил обратно, попробовал пригнувшись проскочить дальше через толпу и влетел с разгона головой в живот человеку с чайником. Человек громко икнул, кому‑то плеснуло кипятком на ноги, мальчишка заверещал:

– Пусти, чёрт толстопузый! – И тут же стало видно, что он брыкает ногами в воздухе, а кто‑то поднял и держит, не допуская коснуться земли.

Из дверей вышел милиционер и взял мальчишку за руку, тут же подоспела и женщина, но прежде чем она взяла беглеца за другую руку, тот схватил колбасу, висевшую на конце «ожерелья», и погрозил ею тому, кто его поймал. Колбаса мягко моталась у него в кулаке, когда он потрясал ею, как дубинкой.

В толпе кто‑то засмеялся.

– Позор, – сказала женщина спокойным голосом. – До чего ты докатился, Колымакин. Откуда эта колбаса?

– И где колбаса? Которая колбаса?.. Ух ты! Гляди‑ка!.. А я безо всякого внимания!.. Даже удивляюсь, чего это на мне будто в виде кашне болтается…

– Иди и не болтай, Колымакин. Почему никто у нас не убегает, один ты?

– Какой такой Колымакин? Я нипочём не признаюся! Даже в первый раз вижу!

Милиционер, придерживая за плечо увешанного ливерной колбасой Колымакина, повёл его в здание вокзала, а женщина оглянулась и, наткнувшись взглядом на Олю, внимательно её оглядела:

– А ты, мальчик?.. Ты откуда?

Оля вытаращила глаза, моргала и тупо молчала. Вид у неё был действительно странный, диковатый, а выражение лица ещё странней: смесь напускной самоуверенности, испуга, растерянности… Вообще всего того, что бывает, когда человека напрасно заподозрили, и чем меньше он виноват, чем более ему хочется своим видом поскорее это показать, тем подозрительней он выглядит.

Тут же она почувствовала прикосновение шершавой маленькой руки, цепко схватившейся рядом с её рукой за ручку её чайника.

Искоса глянув, увидела меховую ушанку с одним задранным кверху ухом, как у прислушивающегося зайца, курносый конопатый нос и круглую мордёнку мальчонки, совсем детскую. Да и ростом парнишка был пониже её.

– Тётенька, а мы с ним во‑он с того вагона! – с простодушной готовностью, не задумываясь ответил мальчик и рукой показал в хвост поезда. – Во‑он мы оттуда!

Женщина посмотрела на чайник, который они теперь держали вдвоём, прямо дружная парочка приятелей, и сразу изменившимся голосом сказала:

– А‑а! Ну‑ну! Бегите, смотрите не опоздайте.

– Ниееет! – протяжно пропел, успокаивая её, мальчик. – Мы жи‑иво!

И они быстро пошли, держась с двух сторон за чайник, в ту сторону, куда показывал мальчик.

– Где ж твой вагон? – спросила Оля, когда они уже подходили к самому хвосту поезда. – Куда ты меня тащишь?

– Ходи, ходи за мной, – весело и таинственно, как при игре в прятки, буркнул мальчик.

Они через площадку вагона пробрались на второй путь, пролезли под товарными вагонами и выбрались на дорогу.

– Тебя спрашивают, куда ты меня тащишь? – строго спросила Оля, останавливаясь.

– Дурачища ты? – постучал себя по лбу мальчонка. – Тётка эта, видал?.. Разом загребут в детдом. Тебе этого надо?

– Нет, не надо, – сказала Оля.

– Ага! Скажеф, я не хитрый? Я же тебя выручил! Меня зовут Толька, настояще – Анатолий. А тебя?

– Олька.

– Настояще – Олег? Ага? Угадал?

– Олег, да… – ответила Оля и сама очень удивилась, откуда этот Олег взялся.

С этой минуты, когда она стала мальчиком, назвалась Олегом, ей легко стало врать, и она пошла уже врать без остановки, точно приняла правила какой‑то игры вроде «да» и «нет» не говорить, «чёрного», "белого" не называть. Точно попала в какую‑то ненастоящую жизнь, где правда не годится, пока не кончится игра.

– За это отдавай мне чайник! – нахально сказал конопатый и дёрнул за ручку, но Оля тоже дёрнула чайник к себе.

– Отдавай чичас, а то как в нос стукну! – пригрозил конопатый, заметив, что силы вырвать у него не хватает.

– Это за что? За что ты меня собираешься стукнуть?

– А ты отдавай!

– В честь чего это я тебе мой чайник буду отдавать? – Мальчишка был не страшный, Оля его не боялась.

– Стукну. Вот до трёх считаю: раз… два…

– Так ты что? Воришка? – презрительно выпятив нижнюю губу, сказала Оля, отодвигая руку с чайником за спину.

Конопатый задумался.

– Нет, не ворифка (он выговаривал: "ворифка"). Я так… Так хочешь, я тебя огорчу?

– Зачем? Это как?

– А вот стукну по носу.

Оле даже смешно уже делалось – он был похож на драчливого зайчонка.

– Нет, не хочу.

– Ага, отказываефься, значит, боисси? Признаёфься? А то бы я ка‑ак двинул! То‑то! – с торжеством объявил конопатый и великодушно добавил: – Да чайника я не возьму… Ты меня больше не бойси! Куда мне его, верно?

Они пошли рядом.

– Чего ты лучше всего на свете любишь? Всего‑всего?

– Как чего?

– Так, чего? Ну, чего каждый человек может лучше всего на свете любить? Ну?.. Ну, чего?

– Н‑не знаю… Смотря…

– Чего смотреть‑то! Лопать чего любишь? Понял? Чего же ещё?

Лицо у него просветлело, и он мечтательно прижмурился.

– Знаефь халву? Я халвищи этой могу слопать враз два кило, потом проснусь и опять… и так всю жизнь… – И он захохотал. – А ты?

– Да, – слабо сказала Оля. – Халва…

– Ага… А то суп гороховый со свинятиной…

– Тошнит меня, что ли… – сказала Оля.

Они шли вдоль какого‑то забора, сквозь щели виден был заснеженный пустырь со свалкой разного лома.

Наверное, на какое‑то время сознание у неё совсем затуманилось, но она быстро очнулась от холода в спине, когда прислонилась к забору. Конопатый смотрел ей в лицо с любопытством и спрашивал:

– Ты фто?.. Чего ты валишься, ты не вались. Ты фто? Подыхаешь, фто ли? А?

Оля сползла спиной по забору, поискала в воздухе рукой, оперлась о плечо мальчика и с болью во всём теле, с тяжёлым усилием выпрямилась.

– Держись за меня, не боись, я чего хочешь удержу, – сказал Толька и покраснел от натуги, напрягая плечо. – Нашёл место где подыхать… Тут снег!.. Да ты, верно, подыхаешь?

Оля равнодушно сказала, с трудом разжав сухие, холодные губы:

– Подыхаю.

– Врёшь. Ты уже держишься. Ты куда идёшь‑то?

Оля встряхнулась, огляделась и удивилась:

– Верно, куда же это я иду?

– Это я тебя напугал, – самодовольно отметил Толька. – Не боись, иди куда идёшь. Это я так.

– Мне на поезд надо. На станцию.

– Давай‑давай, тебя там сразу в детскую комнату и в детдом бац!.. Я тебя спасать больше не стану.

– Когда это ты меня спасал? Это мой чайник тебя, свинёнка, спасал!

– Чайник!.. Меня‑то не заберут, я здешний! Вон дом, зелёная калитка, это мой дом! За это я тебя и поколотил, что ты мне чайник должен подарить… Да не боись, мне его и не надо. У нас знаешь сколько чайников на куфне!.. – Он задумался, припоминая. – Вот такой… и такой… и ещё двадцать. Полна полка заставлена!

Он вприпрыжку побежал вперёд и, приподняв щеколду, действительно открыл калитку и исчез.

 

Глава тридцать вторая

 

Оля осталась одна. За домами, где‑то вдалеке слышно было, как два поезда шли друг другу навстречу, загремели, встретившись, и разошлись.

Оля пошла обратно к вокзалу.

Просто не способна была придумать ничего другого. До сих пор у неё была одна цель: идти вдогонку за поездом до станции. Теперь станция была рядом. А идти было некуда, не было цели и силы обдумать своё положение.

Дошла до запасных путей, где уже какие‑то новые составы всё загромоздили: одинаковые цистерны с нефтью на её глазах тронулись и пошли, мелькая перед глазами, ускоряя ход.

Открылся пассажирский длиннющий состав. Она взобралась на подножку, попробовала ручку – заперта. Пошла дальше, попробовала ещё одну дверь, там не было заперто, она вошла на площадку, потом открыла дверь в вагон. Сразу повеяло теплом. Внутренность вагона была похожа на табор, на туристский лагерь, на безалаберное общежитие, где все чего‑то ждут и ничего не делают: люди валялись по полкам, кричал, капризничая, ребёнок. Сидя на корточках перед чугунной печуркой, щурясь и отворачивая лицо от жара, мужчина брезгливо брал двумя пухлыми пальцами с золотым перстнем кусочки угля и подбрасывал в топку. От кастрюльки, стоявшей на печурке, пахло вкусным варевом.

Четыре женщины, расстелив клетчатый плед, играли в карты.

Одна из них мельком обернулась и проговорила:

– Затворяй дверь, мальчик… Значит, вы объявляете бубны!.. Славны… бубны… Ах, бубны!.. Славны бубны за горами!..

Оля стояла, млея от тепла, от сытного запаха варева, оттого, что она опять оказалась в каком‑то вагоне…

– А ты что?.. – спросила другая женщина, поднимая глаза от карт. – Да, бубны… с вашего любезного разрешения… Ты к кому?

Они не сразу бросили играть, когда Оля довольно развязно, бойко стала плести им историю про то, что её зовут Олегом, её папа, Никифораки, воюет на фронте, а она (то есть он) отстал от своего поезда по дороге в Ташкент к маме.

– Какая странная фамилия! Разве такие бывают? – спросила та, что объявляла бубны.

– Отчего же? Не мог же он придумать.

Они совсем бросили карты и начали сочувственно расспрашивать Олю, сказали даже, что вполне возможно, что их поезд отправят именно в Ташкент, хоть сейчас никто, конечно, ничего наверняка знать не может. От тепла Оля размякла, ей плакать захотелось, когда её спросили, не голодная ли она.

– Да, большое спасибо, как волк!

– Погоди, я сейчас‑сейчас!.. – торопливо, громко шурша бумагой в пузатом дорожном мешке, какой‑то человек свесил ноги с верхней полки, уже готовясь соскочить, но в тот же момент захлопали у Оли за спиной двери и голос, захлебнувшийся от злорадного восторга, пронзительно заорал на весь вагон:

– Во‑он он, голубчик! – У него выходило это очень протяжно и даже с переливами, вроде "во‑охо‑хот о‑он!.." – По всем вагонам шарил, замки щупал, где не заперто! Я сразу! Я, брат, издали заметил, чего тебе надо!

Чуть было не спрыгнувший с полки человек замер в последний момент, прижимая к груди полураскрытый пакет, весь просаленный от завёрнутого в нём чего‑то жирного, съестного, и смотрел сверху испуганными глазами.

– Это он что у вас тут? Сумасшедший? Чего он орёт? – со спокойным достоинством (как ей казалось) или с нахальным вызовом (как могло показаться другим) спросила Оля. Правильнее сказать, ответила вовсе не Оля, а тот одичавший, приготовившийся лгать и кусаться мальчишка Олег, чей образ и манеру говорить, даже думать она на себя приняла, надела, как актёр театральный грим и костюм, соответствующий роли.

– Мальчик, зачем же ты сразу грубишь старшему! И вы не кричите! Вы из нашего эшелона? Ну, объясните!

– А‑ат, я ему сейчас объясню!

– Скажите ему, пускай он меня не смеет трогать, – стараясь стряхнуть руку со своего плеча, холодея от ненависти, сказала Оля.

– Правда, не трогайте его. Ну, Олег, расскажи ещё раз по порядку, куда ты едешь?

– Он всё врёт! – еле удерживая руку, чтоб опять не вцепиться в плечо Оли, почему‑то ликовал тот, что за ней гнался.

Вот это самое невыносимое и было – он не придирался, но злился, а вот именно ликовал, что её поймал.

У тётки, ловившей Колымакина, лицо было бесстрастное и даже забавное своей бесстрастностью. Милиционеру было как будто даже неловко, и он нехотя добросовестно гонялся за колбасой и, видно, старался поскорей избавиться от своей обязанности. А этот безо всяких обязанностей упивался и ликовал.

– Ты говори, ты не бойся! – добродушно подбадривал Олю тот, с верхней полки. – Только правду говори, ладно?

Стиснув зубы, Оля начала врать, сначала еле удерживаясь, чтоб не зареветь или не подраться, как уже её подзуживал Олег.

Ровным голосом, вполне толково рассказала свою историю почти до конца, получилось убедительно, трогательно – она сама это чувствовала. И на верхней полке зашуршала бумага, и человек спрыгнул вниз со своим растрёпанным кульком просаленной бумаги, и в этот момент заговорила одна из игравших в карты с испугом на добром вялом лице – сразу видно, что добром, потому что она сама пугалась и огорчалась.

– Постой‑постой‑постой минуточку, Олег, остановись, опомнись, пожалуйста… Ты куда… то есть к кому же ты едешь? К маме?

– Ну ясно, к маме.

– А ты сейчас только что сказал, что мама у тебя на фронте? Ты спутался просто, да? Мама же у тебя, ты говорил, в Ташкенте, да?

Оля смертельно устала, измучилась, изголодалась. Олег ей подсказывал: говори скорее «да», но что‑то вспыхнуло уже в ней, она не могла остановиться. Как это так, она вот сейчас, в этом тёплом вагоне раскисла до того, что солжёт про маму! Она предаст маму, скажет, что она сидит и ждёт её в Ташкенте, солжёт про неё. "Она же на фронте, а я буду врать, что…"

– Нет (отпихнула она Олега), я сказала – мама на фронте.

– Да ведь ты сперва нам рассказывал…

– На фронте!

– Ну, всё же врёт, заливает, а вы слушаете!

– К кому же ты едешь, если у тебя там нет мамы. И зачем ты нам неправду говорил?

Оля закрыла глаза от усталости, и тогда Олег выговорил:

– Потому что… ну вас всех к чёрту!

Повернулась и пошла из вагона.

– Нет, брат, погоди‑постой, от меня так не уйдёшь!.. Мы тебя доставим куда следует!.. Я имею права коменданта эшелона!.. Нет, не дрыгайся, не уйдёшь!

В тамбуре, на приступках, потом на грязной земле между двух рельсовых путей Оля ожесточённо, молча вырывалась и не могла вырваться, да теперь уже Оли вовсе не было – был остервенелый, брыкливый, злобно хрипящий мальчишка Олег.

– Пусти, чёрт, а то как двину в нос! – Это, конечно, только Олег мог такое брякнуть. Выворачиваясь из вцепившихся рук, этот самый Олег ткнулся носом в пиджак врага – прямо перед глазами, из бокового карманчика, торчала голубая расчёска, и Олег с выкрученными, как связанными, руками мгновенно сообразил, откуда что взялось, зубами выдернул расчёску и выплюнул её на землю, в снежную, рыхлую, чёрную грязь.

Ругаясь, человек нагнулся и отпустил одну руку, чтоб подобрать расчёску.

При этом произошло как‑то само собой: не то нос человека стукнулся о согнутую коленку Оли, не то Оля – Олег ткнула его коленкой в нос, оказавшийся в слишком уж соблазнительной близости. Так оно было или не так, Оля и сама не знала и выпутываться окончательно предоставила отчаянному Олегу. Тот рванулся, вырвался и побежал, уверенный, что теперь‑то уж он освободился совсем, и вдруг почувствовал, как в заколдованном сне, что ноги ему будто подменили, всегда лёгкие, быстрые, теперь они топали тяжело и медленно: топ… топ… – и ничего нельзя с ними поделать…

Переливчатый звонкий гром пробежал из конца в конец длинного товарного состава, колёса дёрнулись, замерли и еле заметно начали первый оборот…

Олег, не раздумывая, согнулся и нырнул под вагон, пригибая голову, на четвереньках сунулся дальше, что‑то гремящее, тёмное плыло у него над головой, впереди было пространство между колёс, куда нужно было выскакивать, и заднее колесо медленно накатывалось, закрывая выход.

Олег бросился, кубарем перекатился через рельсы, выдернул ноги, откатился ещё подальше, проводил глазами колесо, проехавшее по тому месту рельса, где он только что перелезал, и на мгновение с такой ясностью представил себе, как это тяжёлое, до блеска накатанное о блестящий рельс колесо разрезает его самого ровно пополам, что его затошнило от запоздалого ужаса.

А по ту сторону состава человек выронил во второй раз, уже сам, расчёску в грязь, и у него помутилось в глазах, потому что он тоже представил себе несчастного мальчишку, разрезаемого колесом. И он с ужасом, сторонясь от грохочущего на ходу поезда, как от дракона‑людоеда, попятился, спотыкаясь, и зашагал, боясь даже оглянуться, вздрагивая плечами…

Пройдя шагов десять, он вдруг, выбившись из сил, ухватился за поручень, присел на ступеньку вагона и, нашарив дрожащей рукой платок в кармане пальто, стал вытирать пот с холодного лба.

Товарный состав, вагон за вагоном, катился, грохотал мимо, казалось, ему конца не будет, но всё‑таки он кончился. Прошёл последний вагон, путь остался пустым.

Оля встала на ноги и увидела того самого человека, который гнался за ней, совсем близко. Их ничто не разделяло больше. Он сидел на приступке вагона, и платок свисал у него из руки, как белый флаг капитуляции. Оля не думала о капитуляции, но почувствовала, что теперь почему‑то можно не бежать от этого человека.

– Ox… проклятый… – жалобно сказал человек. – Я думал, у меня сердце… Я думал, ты под колёса… окаянный…

– Не гоняйся… – слабым голосом сказала Оля.

– Ты ничего? Не отрезало? Ты целый?

Он с таким испугом, со злобой, похожей на нежность, торопливо расспрашивал, что Оля усмехнулась:

– Отрезало… Меня всю отрезало.

Она уже могла идти и пошла, а сзади человек бессвязно повторял:

– Мальчик, а?.. Может, тебе чего, а?.. Ты погоди, а?..

 

 

Глава тридцать третья

 

Сидя за столом у окошка в кухне, Толька ел блины, искоса следил за всем происходящим во дворе, а ногой в толстом шерстяном носке гладил и щекотал кота, увивавшегося около его стула.

Он долго возил блином по масленой тарелке, перевернул его вилкой на другую сторону и, выждав, когда мать отвернётся, бросил вилку и двумя руками, ухватив и сложив блин, запихнул его в рот.

Блин был толстый, а Толькин рот, вообще‑то довольно поместительный, по сравнению с блином был маловат. Его так закупорило блинным тёплым маслянистым тестом, что жевать никак было невозможно. И в это время сидевший на дворе под мухомором на детской площадке, засыпанной снегом, мальчишка встал и подошёл близко к окошку.

В знак того, что он его узнал, Толька подмигнул и очень живо изобразил, как он наносит своим маленьким кулачонком сокрушительный удар себе в нос, а после чего воображаемый противник, закатив глаза и раскиснув, начинает трястись и валится на бок. При этом он и в самом деле едва не свалился со стула.

Оля через стекло его передразнила, очень наглядно изобразив мимически, что именно самому Тольке предстоит трястись и валиться в раскисшем виде, если она его стукнет. У неё получилось лучше, потому что она ещё и язык высунула набок, как у забегавшейся до изнеможения собачонки.

Толька с залепленным блином ртом не мог достойно ответить тем же. Он двумя пальцами наполовину вытащил блин, подразнился и, громко чавкая, стал кусать и, заглатывая, изображать блаженство.

– Кому ты такие рожи свинячьи корчишь? – спросила Толькина мама.

– Мальчишка один.

– Откуда ты его знаешь?

– Я его вздул.

– А рожи зачем?

– А он сам дражнится!

– Блин‑то, блин ты зачем ему показываешь, я тебя спрашиваю, свинёнок?

– А так… Это я ему блином дражнюся! Во! Видал блины?.. Охота слопать?.. На‑кася! – Толька обернулся к матери и, ухмыляясь, пояснил: – Ему жрать охота. Подыхает прямо.

Мать прошла в сени, приоткрыла обитую войлоком дверь и крикнула:

– Эй ты, чего тут под окошком встал? Нечего под чужими окнами мотаться. Домой уходи…

– А у него дома нету! Бездомовый!.. – весёлым голосом сообщил Толька, стоя у неё за спиной.

– Тебя кто в сени звал? – шуганула мать. – Брысь отсюда. Сквозит!.. Ну‑ка, зайди сюда, парень.

Оля оказалась в небольшой кухне.

Со всех сторон её охватило влажное тепло, блаженное, густое, ласковое тепло от печки с плитой, на которой кипели, пузырясь и булькая, два громадных бака с бельём.

– Откуда ты такой? – спросила Толькина мама.

Оля вяло начала рассказывать ей историю мальчика по фамилии Никифораки, но та даже не дослушала. Взяла Олю за руки и повернула ладонями вверх.

– Лёд… А грязи!..

У женщины руки были шершавые, горячо распаренные, их прикосновение было очень приятно.

Через минуту женщина, подталкивая в плечо, отвела Олю в угол к столику, где стоял таз с горячей водой, со стуком поставила рядом эмалированную мыльницу с дырочками и громадным куском простого мыла.

Оля погрузила руки в горячую воду и минуту не двигалась, потом намылила и стала тереть лицо. Вода в тазу почернела.

– Во морда грязнущая! – радостно воскликнул Толька, всё время с интересом наблюдавший за мытьём.

Женщина отняла таз, выплеснула воду в раковину, наполнила снова и опять поставила перед Олей:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: