А что мы понимаем под сознанием?




Возможность большего со-знания. Уже из самой возможности со-знания следует, что в данном случае вы выходите за пределы себя. Когда мы говорим о самосознании, то это означает, что мы занимаем позицию самонаблюдения за собой. Налицо акт выхода за пределы себя и наблюдения над собой. Но человек сам себя осознать не может. Себя он может осознать только в том случае, если воспримет себя в качестве части некоторого более сложного мира, где происходят некоторые события. Возникает проблема сшивки «само-» и «со-». Только в этом случае мы сможем совершить акт наблюдения над собой в мире.

А что меня соединяет с миром? Для ответа мне нужна некоторая внешняя точка, по отношению к которой я могу рассматривать себя в качестве сознающего. Выходя за пределы себя и наблюдая над собой, мы сталкиваемся с угрозой отождествления себя с абсолютным наблюдателем. Для того чтобы избежать этой угрозы, стоит помнить, что в позиции наблюдателя вы не можете наблюдать все: вы наблюдаете только то, что вам дано наблюдать.

Предположим, что все люди одинаковы. Спрашивается, возможно ли в этом случае сознание? Конечно, невозможно. Потому что если я такой же, как и все остальные, то о сознании речь идти не может: фактически я один, и мне попросту нечего со-знавать, сам этот акт предполагает наличие другого сознающего. Но если такого нет, то другие для меня как бы не существуют: вместо них - некое целое, которое делает меня таким, как я есть, целое, в которое я должен вписаться и преобразовать.

Сознание возникает только тогда, когда я признаю наличие других сознающих, причем, непохожих на меня.

Эта непохожесть вытекает, прежде всего, из своеобразия жизненного пути каждого из нас. По ходу своей жизни мы решаем разные задачи, в том числе и проблемного плана. Решаемый круг задач связан с нашим выбором. Важно, что ответы, принятые нами в качестве условия разрешения проблемных ситуаций, делают наш жизненный путь необратимым. Даже простая перестановка во времени двух одинаковых проблемных ситуаций приводит к принципиально различному и по-разному организованному опыту человека, даже при условии полного совпадения очередности всех остальных проблемных ситуаций. Это качественное своеобразие не может не сказаться и на сознании, которое формируется параллельно с процессом прохождения проблемных ситуаций в жизни человека. В итоге люди оказываются носителями разного сознания.

Но если это так, то сознание будет принципиально отличным у людей, принадлежащих разным историческим эпохам. Различным будет и содержание их мышления; сами структуры их мыследеятельности с содержательной стороны будут не совпадать. В конечном счете, здесь мы выходим на проблему содержания обучения, которое должно быть ориентировано на некоторые особые точки, определяющие современное сознание (с особым вниманием к точкам кризиса и бифуркаций, особенностям индивидуального пути каждого человека, благодаря прохождению которого он и становится личностью, носителем ценностей, духовности, социальности…), современное образование, современную культуру, являющуюся условием выживания и развития человека конца XX в.

В средние века много дискутировали над таким парадоксом. Суть его сводится к вопросу: может ли Бог создать такую тяжесть, которую сам же не в состоянии поднять? Ответ теолога: может и уже создал: это - человек, ибо человек - это как раз то, чем Бог управлять не может. Он никак не может заставить его стать хорошим и сделать правильный выбор...

Человека нельзя заставить хотеть того или иного. Но ему можно помочь обнаружить, что есть нечто высшее, чем общественная идеология.

Я постараюсь ответить на вопрос о разнице структур сознания людей XIX и XX вв. Разница мне видится в том, что, идя от Декартовой методологии к современности, мы поняли: «может» - не значит «хочет». Человек в некотором смысле может все, но из этого вовсе не следует, что он этого хочет.

Реальный путь формирования и становления человека связан с формированием у него способности видеть в эмпирическом мире отблески (рефлексы) сверхсознания. Рефлексом сверхсознания может быть наличие в обществе, например, гениального сверхпоэта. Когда мы читаем Н. Бердяева, С. Булгакова или С. Франка, то чувствуем, что в их работах есть что-то от сверхсознания. И для нас это очень важно. Я, может быть, не смогу достичь тех высот, которых достигли эти люди, постичь до конца то, о чем они пишут. Но я очень хочу осознать себя в том поле, где эти отблески уже заметны. Я не хочу быть там, где этих рефлексов нет, не было, да и быть не могло.

Идеологизированный человек отблески такого сверхсознания замечать не желает. Он получает от других готовые мнения и схемы действия, с миром сверхсознательного он не соприкасается. В отличие от него человек с реальным сознанием ищет эти рефлексы в материале обыденной жизни, в том, что есть здесь и сейчас. Он понимает, что состояния сверхсознания ему достичь не по силам, что он слаб и поэтому нуждается в помощи. И вместе с тем он свободен, свободен в том отношении, что готов принять помощь от других.

В качестве одного из источников антропологического кризиса, думается, выступает стремление к некоторому унифицированному рассмотрению самого человека, его культуры в отрыве от специфики той или иной традиции, ее неповторимого облика. Так, сегодня, говоря о кризисе, мы чаще всего аппеллируем к традициям западноевропейской мысли. И тут возникают вопросы: не заложены ли основы идеологизации уже в самой такой практике переноса категорий одной культуры в другую, практике трансляции нетранслируемого; насколько получаемый в результате такого переноса теоретический облик человека соответствует реалиям его культуры? не сталкиваемся ли мы здесь с изначально кривым зеркалом?

Конечно, с самобытностью России нужно считаться. Но в том-то и состоит вся беда, что в условиях непрерывной реализации в России концепции догоняющего развития с особым акцентом на укрепление обороноспособности мы и у Запада брали какие-то «ошметки» культуры, а не ее корни, брали то, что для западной культуры было вторичным.

 

Конечно, марксизм - продукт Запада, но не он лежит в основе этой культуры. Марксизм - просто явление, возникшее на западноевропейской почве.

Неверно утверждать, что мы не развиты, отсталы и пр. Положение дел хуже: мы – плохо развиты, а это уже – клиника.

Развитая культура - это культура с традициями, культура однородная, культура, в которой зафиксирован образ жизни и, до известной степени, представлен единый уровень развития. Ставшая культура предполагает одинаковую освоенность всей территории, на которой проживает тот или иной народ. Если же мы обратимся к России, то увидим, что уже размеры страны обрекают ее культуру на культуру типа бегущей волны и культурную фрагментированную регионализацию. Отдельные точки ее социокультурного пространства находятся на различных этапах культурного развития. Значительные территории переживают период первичной экслансии.

В России мы сталкиваемся и с промышленно развитыми регионами, и с регионами, подобными странам «третьего мира» (в настоящеевремя произошло некоторое выравнивание: в сторону «скатывания»). Здесь мы сталкиваемся с поликультурным образованном, плохо оформленным, аморфным.

И такое положение дел характерно не только для современности.

Жителям Киевской Руси, основную часть которых составляли поляне, древляне казались дикими племенами. От Киева на север и восток шла в то время культурная волна, которая мирно, без всяких потерь ассимилировала проживавшие здесь племена.

Если же продолжить оценку состояния культуры в России, то волей-неволей приходишь к выводу, что догматизм, региональность и авторитаризм стране просто необходим; необходим потому, что у нас нет культуры как «ставшего» явления, не сформировалась городская культура, у государства, по сути, никогда не было противовесов в виде Церкви и общества, До тех пор пока нет культуры, зафиксированной в устойчивых традициях, нормах, народ должен быть верующим (иная форма идеологизации сознания): это единственное состояние, при котором возможно упорядоченное движение вперед.

И тут вспоминаются слова известного швейцарского ученого Жоржа Нива: «Вы знаете, в нашей жизни ни журналистам и писателям не принадлежит такая большая роль, какая им отводится в России. Россия всегда испытывала потребность в пророках и провидцах». И это плохо…

Эти слова известного специалиста по России мне запали в душу. Почему же нам действительно трудно обойтись без пророков и чудотворцов? Почему мы все время ждем их пришествия, надеемся на то, что некто придет и все за нас решит, все нам объяснит? В итоге нам даже не надо насаждать идеологизированные структуры: в неявном виде мы их все время имеем при себе, для себя и про себя на всякий случай.

Причин тому, думается, несколько. В частности, повторюсь, предпосылки догматизации и идеологизации нашей жизни будут сохраняться до тех пор, пока не будет достигнута социокультурная однородность России.

И здесь стоит сослаться на статью Ю. П. Сенокосова, в которой он подверг анализу слово «наука». В России это понятие связано с понятием «научение». И в этом смысле "научение" может быть только догмой. Такое понимание науки как раз и было характерно для России. На Западе картина была иной. Та же лютеранская революция показала, что Библию можно понимать и толковать по-разному. Мы этот этап, как я понимаю, до сих пор не прошли. Для нас вполне реальна угроза провинциализма, которой не знал Запад. На Западе выдающиеся ученые нередко жили в малых университетских городках. При этом они не выпадали из общей культурной традиции Европы в целом. У нас же получается, что провинция часто живет готовыми рецептами, выработанными в центре. Поэтому то, что для Петербурга было поисками В. Белинского, необходимыми для культуры, для какого-нибудь провинциального учителя превращалось в догму и воспринималось как догма: в провинции не было той культуры, того культурною пласта, который необходим для адекватного восприятия идей Белинского.

И все же до революции новые культурные центры в России возникали. Например, таким замечательным центром стала Вологда. И произошло это во многом благодаря тому, что в этот город в начале XX в. были сосланы Н. Бердяев и А.Ремизов.

Мы часто с гордостью поминаем то, что именно России принадлежит честь (с моей точки зрения, весьма сомнительная!) введения в обращение понятия "интеллигенция", но при этом не отдаем себе отчета в том, почему это слово появилось именно у нас. Почему ни в одной стране потребности в нем не было и нигде (кроме России) интеллигенции как таковой тоже нет? Задумываясь над этими вопросами, волей-неволей приходишь к выводу, что источником этого понятия выступает опять-таки культурная неоднородность России и ее отрыв за европейской культурной традиции.

Ведь кто такой интеллигент? Это, как правило, человек, получивший образование в столице или в каком-либо крупном культурном центре и поехавший работать в провинцию. Специфика его бытия такова, что он, с одной стороны, призван сеять разумное, доброе, вечное, а с другой - должен делать это в среде, чуждой ему. Эта среда отторгает его. Вот и образуется узкий кружок людей, общающихся между собой в провинциальном городке: земский врач, учитель гимназии, инженер-путеец, священник. И местная примечательность – какой-то безумный мечтатель! Несмотря на свою общность с народом в целом, они оказываются чужими среди своих.

Кстати, то же самое происходило и со священством: были центры культурного формирования духовенства, при этом само духовенство шло и вносило что-то новое в жизнь. В сущности, оно и христианизировало языческую провинцию.

А теперь я хотел бы обратить внимание на преимущественную асимметрию знаний по отношению к границе, отделяющей человека от окружающего его мира. В средневековье система знаний лишь в незначительной мере захватывает природу как объект, подлежащий преобразованию; по преимуществу она была связана с самим человеком. Совсем другое наблюдается в картине знаний конца XIX- начала XX в. Здесь знаниевая картина уже в большей мере опрокинута в мир и главным образом связана с рассмотрением природы как объекта преобразования, а чисто человеческий компонент в ней представлен гораздо слабее. Не является ли такая асимметрия одной из причин антропологического кризиса, следствием «делательного» характера знаний (причем делания неумного)? А если «да», то не означает ли сказанное, что мы должны быть, скажем, более религиозными, духовными?

Асимметрия знаний, безусловно, сыграла свою роль в антропологическом кризисе. Говоря о картине знаний Х1Х-ХХ вв., вы строите нечто внешнее и полностью игнорируете все внутреннее. Оно оказывается полностью ориентированным на построение. Вот и весь цикл наших социально-экономических дисциплин был ориентирован на то, чтобы привязать человека к идеологической культуре, а не на чтобы развивать самого человека. И все это работало и еще работает на Систему.

В СССР очень быстро сумели наладить подготовку технологически ориентированных кадров, а сегодня - специалистов в области рыночной экономики… За рамками оказалась проблема развития и формирования востребуемых качеств человека.

Сегодня апокалиптические оценки происходящего с природой и культурой стали уже общим местом. Но как только речь заходит о конкретизации этих оценок применительно к той или иной ситуации, воцаряется тишина. А ведь, в конечном счете, предстоит ответить на вопрос, как выйти из того Зазеркалья, в котором мы оказались.

В какой-то мере то, о чем мы сейчас говорим, это уже есть реальный путь к выходу. Освободить свое сознание от идеологем - уже и есть часть этого дела.

И тут стоит привести мысль С. Булгакова о том, что Апокалипсис относится не к истории, а к метаистории. Он несет в себе понимание того, с чем связана гибель этого мира. Метаистория имеет к истории точно такое же отношение, как сверхсознание к сознанию. Мысль о возможной гибели должна присутствовать в самой истории.

И для будущего мысль о гибели гораздо целительнее, чем мысль о счастливом конце, как в сказке.

Выступая с призывом освобождаться от идеологем, нужно отдавать себе отчет в том, что придет им на смену: освободиться-то от них можно, но мы же не знаем, что значит жить в действительном мире со всеми его реалиями. Процесс очищения старого сознания идет, но парадокс состоит в том, что ему на смену не приходит новое. Мы очищаем свои «духовные шкафы» от старого хлама, тем самым, освобождая место для хлама нового.

Заметьте, в самом вопросе, «что надо делать сейчас?» уже ощущается очевидное: старое продолжает в нас жить. Оказывается, мы продолжаем ждать, требовать рецептов. Но их нет. И не будет.

Далее. Нельзя бояться чужеродного. Может, как раз оно способно принести тот плод, которого мы ждем, который нам нужен. В конце концов, Россия приняла христианство из чужеродной Византии. Приглашала к себе совсем ей чуждых варягов. Более того, эти варяжские дружины были и антихристианскими, и языческими. В результате же на славянской почве чисто византийская прививка дала великолепные результаты. И чужое стало самобытным, своим. Так что и сегодня не надо бояться самого разного опыта.

Мы сейчас как бы находимся на одном краю пропасти, другой же так далеко, что почти не виден. А как известно, пропасть в два прыжка перепрыгнуть невозможно (в итоге свалишься в эту пропасть). Понимая, что на другой стороне лучше жить, мы разбегаемся, но в последнюю минуту нажимаем на тормоза. Нам страшно. Мы не можем себе представить, что нас ожидает по ту сторону пропасти, настолько тот опыт может казаться непохожим на все то, к чему мы так привыкли за долгие десятилетия.

Но тогда есть другой подход. Надо поделиться властью.

То есть создать плавсредства. Множество очагов, способных к самостоятельному движению вперед: нельзя перепрыгнуть Янцзы, ее даже переплыть трудно, но когда поперек Янцзы поставлено множество джонок, то перейти через нее довольно-таки просто. И важнейшая такая джонка – институт образования но не только как институт наследования, а как институт упреждающего развития человека, институт через «тело» которого проектируется путь в неведомое будущее.

Но здесь нас держит за руки и за ноги опять же стереотип: мы всегда знаем, где мы есть и где нам нужно быть. Мы рпять же оказываемся лицом к лицу с тем же самым идеологизированным сознанием, о котором уже шла речь.

Перед нами - те же самые клише. Поэтому-то меня так и раздражают слова, что, мол, аппарат не хочет. Ничего подобного: и аппарат не хочет, и люди не хотят, и человек не хочет. А аппарат - это средство выноса своей ответственности за пределы себя: не я виноват, а они. Я-то, мол, хотел бы, а вот они не хотят. Человека душит собственный страх перед неизвестным будущим...

Самое ужасное, что человек обладает высоким уровнем пластичности, он способен быстро адаптироваться к любым условиям. Сама по себе способность к адаптации хороша, но быстрая адаптация страшна для человека: приспосабливаясь к ситуации, он гибнет как личность. Ему уже не надо выходить за пределы самого себя. И в этом случае в нем начинает действовать один из семи страшных грехов - леность: он живет так, как живут все люди. Шаламов где-то заметил: «В лагере никто не ищет лучшего».

И в заключение вернемся к началу: так в чем же состоит антропологический кризис?

Может, он проявляет себя в перерождении человека, который становится способным жить в нечеловеческих условиях?

А может, он связан с созданием таких условий жизни, которые нормальный человек понять не может? Именно понять. Он может знать, что это такое, но понять не может.

И последнее: а может ли человек, не имеющий нашего опыта, так обо всем прозвучавшем по ходу лекций говорить?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: