Есть люди жизни и люди принципов. Условно их можно назвать стрекозами и муравьями. Первые живут, как живется, не заботясь о целях и результатах. Наташа Ростова, Дмитрий Карамазов, Иван Северьяныч Флягин — «очарованный странник» у Н. Лескова… Вторые подчиняют свою жизнь правилам и убеждениям: пересоздать общество, познать мир, стяжать власть, достичь духовного просветления. Грибоедовский Чацкий, гончаровский Штольц, тургеневский Базаров, Рахметов у Чернышевского…
Мне милы стрекозы, хотя более понятны муравьи. Как Мандельштам, я завидую осам (сестрам стрекоз), жадно сосущим ось земную. При этом несомненно, что цивилизация строится муравьями: всеми историческими свершениями и славой веков мы обязаны их накопительно-созидательной деятельности. Очаровываясь стрекозами, я уважаю муравьев.
Но более всего мне интересны не те и не другие, а люди, которые пытаются совместить жизнелюбие и верность принципам — и осознают трудность, даже неразрешимость этой задачи. Они не просто отдаются потоку жизни — и не просто трудятся, подчиняя ее определенной цели. Для них важно и то, и другое, и они пытаются, пусть безуспешно, их соединить, поэтому их можно назвать стремурами.
Стремуры то отдаются на волю жизни, пытаясь все в ней изведать, вплоть до самых крайностей, неистово и саморазрушительно. То спохватываются, обуздывая себя, ищут принцип, которому могли бы подчиниться, и ради него даже ломают себя. В ряду таких характеров мне видится героиня бунинского «Чистого понедельника», которая вдруг обрывает уже сложившийся порядок своей приятной, беспечной жизни уходом в монастырь. Более развернутый пример: толстовский Пьер Безухов, который мечется между «живой жизнью» и идеалами то религиозного, то политического служения. Ради вдруг обретенных принципов эти люди могут изменить свою жизнь. И они же перед лицом жизни могут изменить принципам или изменить сами принципы.
|
Тавтология — фигура мудрости
Больному сняли гипс после перелома ноги. Он спрашивает врача: что нужно делать, чтобы начать ходить? Ответ: ходите. Тавтологическая правда жизни: чтобы ходить, нужно ходить.
Этот глагол можно заменить любым другим — суть не изменится. Чтобы любить, нужно любить. Чтобы жить, нужно жить.
Вообще из всех языковых фигур мудрость выбирает тавтологию:
«Люди есть люди» (им свойственны слабости).
«Закон есть закон» (его нужно исполнять).
«Ребенок есть ребенок» (пусть пошалит).
«Мать есть мать» (склонна прощать).
«Работа есть работа» (ее нужно делать, невзирая ни на что).
«Отдых есть отдых» (забудь обо всем и позволь себе расслабиться).
Впрочем, это не совсем тавтологии (типа «масло масляное»), поскольку первое слово — субъект суждения, а второе — предикат. Одно слово разделяется на два значения, которые воссоединяются посредством связки «есть». «Люди» — представители человеческого рода вообще — и существа, обладающие определенными моральными качествами и недостатками. «Мать» рождающая — и сострадающая, прощающая.
«Чтобы жить, нужно «жить »: первое — цель, а второе — средство. Значит, цель сама содержит в себе средства своего достижения. Так язык отталкивается от понятий, чтобы к ним вернуться; это не топтание на месте, а смиренное осознание неизбежности круга — и превращение его в спираль. Этa нетавтологичность тавтологий глубоко выражена у Пиндара: «стань тем, кто ты есть!»
|
Многое, конечно, зависит от говорящего. У одного тавтология прозвучит как механический повтор, а у другого — как откровение. Разница в том, сколько молчания и опыта вложено в тавтологию, создавая смысловое напряжение между ее полюсами. Собственно, между обывателем и мудрецом внешняя разница тоже не велика: халат, кресло, домоседство. Но один — человек как все, другой — всечеловек. «Не выходя со двора, можно познать мир», — говорил Лао-цзы. Обыватель вообще не трогается с места, а мудрец возвращается к своему халату и креслу из дальних странствий (пусть только мысленных, воображаемых). Для него люди — это… это… (скольких он повидал, успел оценить, разочароваться, сравнить с собой, снова очароваться…) — это люди. Он не топчется на месте, а движется по спирали, восходя к началу.
Талант и его реализация
В цикле лекций «Признания молодого писателя» Умберто Эко рассказывает, что в молодости он, как почти все, писал стихи, но вскоре бросил, чем впоследствии гордился. «Есть хорошие поэты, которые сжигают свои стихи в 18 лет, и плохие, которые продолжают их писать до конца жизни».
Действительно, при отсутствии дарования лучший поэт тот, кто перестает сочинять стихи. По крайней мере, он может остаться поэтом на других поприщах: в прозе, философии, кулинарии, домашнем хозяйстве, воспитании детей, тогда как у рифмоплета не остается ни поэтической возможности, ни актуальности.
|
Другой случай: талантливые, даже гениальные люди вдруг резко обрывают свою стезю. Классический пример — Артур Рембо, который прожил, как и Пушкин, 37 лет, но прекратил писать в 19, а оставшуюся жизнь посвятил африканским странствиям, торговле и «пути конквистадоров».
У некоторых людей потенциальное и актуальное совпадают: способные действуют, а неспособные бездействуют. Но столь же часто бывает и наоборот: способные бездействуют, а неспособные действуют. Условно можно выделить четыре типа:
1. активно талантливые: много могут и много делают;
2. пассивно талантливые: много могут и мало делают;
3. активно бездарные: мало могут и много делают;
4. пассивно бездарные: мало могут и мало делают.
О первых и говорить нечего: победителей не судят. Далее, сравним второй тип с третьим. Что лучше: не делать того, к чему способен, или делать то, к чему не способен? «Оба хуже». И все-таки насколько одаренно-бездеятельный тип по-человечески симпатичнее бездарно-деятельного! У Достоевского сказано, что аристократ, идущий в народ, обаятелен. А вот плебей, рвущийся в высший свет, необаятелен. То же самое и с талантом, обрекающим себя на безделье, — и с бездарностью, рвущейся на великое поприще. Пусть действительность не меняется, но дар остается. А действенная бездарность уродует саму действительность. Отсюда можно заключить, насколько потенциальное человечнее актуального. Самое человечное в человеке — его возможности.
Впрочем, каждый человек хоть в чем-то талантлив или бездарен. Но различать между своими талантами и неталантами и, соответственно, действовать по их наличию или отсутствию, — это особый дар, может быть, важнейший из всех. А вот он, увы, не универсален.
Танцующий мост
Каких только образов и метафор не создано о любви: огонь, свет, вихрь, буря, гроза, вулкан, ветер, туман, пожар, костер, звезда, океан, море, цветок, венок, стрела, меч, нож, чума, отрава, вино, мед, алмаз, книга, зеркало, тень…! Одна из самых потрясающих — у Бунина: «солнечный удар», который обессиливает, оглушает, парализует, лишает дара речи. Впереди ничего нет, одна только пустая сияющая бесконечность времени «без нее».
Мне, однако, представляется другая метафора, столь же опасная, но не смертельная, не безысходная. Ее нет даже в самом полном словаре метафор: «мост», точнее «танцующий мост». Двое с разных сторон вступают на мост, идут навстречу друг другу. Чтобы, поравнявшись, вежливо кивнуть и разойтись. Но вдруг от резонанса мост начинает раскачиваться у них под ногами. И чем ближе они к середине, тем сильнее качка, которая бросает их друг к другу, потому что только так, крепко прижавшись, они могут удержаться на этом мосту.
А пляшет он потому, что они, сами того не ведая и не желая, его раскачали. В них живет общий ритм, передающийся этому мосту и возвращающийся к ним обратно с умноженной силой. Оказывается, мост — это не просто переправа, это способ выявить то, что живет в идущих, это зеркало их шагов, увеличительное стекло, и если их пронизывает невидимый общий ритм, то мост делает его видимым, осязаемым, сотрясающим.
Хочется добавить: пляшущий и поющий мост, потому что тот же ритм, который его раскачивает, звучит и в воздухе, и в словах, и в мыслях, озвучивает все окрестности, которые тоже начинают приплясывать и подпевать в такт. Это не менее тревожная метафора, чем «солнечный удар», потому что на танцующем мосту очень трудно стоять, а внизу — глубокие воды, кружится голова… Двоим остается только крепче держаться друг за друга, чтобы пересилить это мостотрясение, которое от них же исходит, их же качает.
Точность и дерзость
Где для мысли недостижима точность, там неминуема дерзость.
Трагедии будущего
Обычно мы видим процесс компьютеризации как передачу человеческих функций машине. Но возможно и другое понимание: история цивилизации как процесс очеловечивания машины, от колеса и рычага до компьютера и далее до человекообразного и мыслящего робота. Чем больше человеческих функций, в том числе интеллектуальных и коммуникативных, передается машине, тем больше она очеловечивается. В той же мере и сам человек технизируется, окружая себя десятками приборов, становясь органической частью технической среды, подключаясь к ней всеми органами чувств и всеми инструментами творчества, от очков до компьютеров, а порой и вживляя ее элементы в свое тело (протезы, чипы). Вырастает перспектива «киборга» — целостного природно-искусственного существа, сочетающего в себе свойства универсальной машины со свойствами человеческого индивида.
Означает ли это смерть или торжество человеческого? Останется ли это существо, в котором слита органика природы и могущество техники, человеком в прежнем смысле? Будет ли он любить, страдать, тосковать, вдохновляться? Или он со стыдом сотрет с себя следы своего животного предка, как человек стыдится в себе черт обезьяны? Будет ли он более или менее человеком, чем в нынешнем своем состоянии?
По сравнению с накалом противоречий нового биотехновида может показаться мелкой борьба в душе Гамлета или Фауста. Можно ли обладать скоростью света или подвижностью волны и сохранить тоску по дому? Можно ли проникать взглядом в подкожную жировую клетчатку, в строение внутренних органов и одновременно наслаждаться прикосновением к коже другого существа? Можно ли знать о другом «все» — и одновременно любить его? Можно ли быть информационно прозрачным для других — и одновременно сохранить чувство стыда? Как быть и вполне технически вооруженным, и по-человечески открытым и уязвимым, не убивая в себе одного другим?
Если так видеть будущее человека, как возможность новой гармонии и новой трагедии в отношениях между организмом и механизмом, между рожденным и сотворенным, то мы находимся лишь на отдаленном подступе к этой гигантской фигуре, для которой тесен будет масштаб шекспировских и гетевских трагедий.
Трещина
Бывают треснутые сосуды: если легонько постучать, раздается дребезжащий звук. Так и человек с трещинкой — это сразу слышно и видно, как бы он ни старался выдать себя за благополучного. Он живет в обнимку со своим несчастьем. Он его приютил. На таких людях лежит тень когда-то постигшей их беды или горького и неразрешенного недоумения. Они настолько с этим срослись, что не могут расстаться, даже когда им бывает весело и хорошо. Они лишь отчасти присутствуют в этой жизни, поскольку внутри них совершается нечто более важное — похороны прежней жизни. Они не могут полностью очнуться, прийти в себя — что-то держит их изнутри и не отпускает. По-настоящему их могут понять только люди с такой же трещиной. Трещина вообще отличный звукоуловитель. Целый сосуд не отзовется на то, на что треснутый легко отзовется. Правда, все тем же звуком — дребезжащим.
Убийство вдвойне
Когда преследуют, травят, топят творчески одаренных людей, во мне это вызывает двойную боль. Я понимаю, что такое чувство недемократично. В конце концов, убийство Мандельштама, Бабеля и Хармса, ссылка Заболоцкого, травля Пастернака и Ахматовой столь же преступны и трагичны, как гибель миллионов не столь даровитых людей. И все-таки в растоптании творческой личности мне чудится двойное преступление — как в убийстве беременной женщины. Дар дается свыше, как и жизнь. Мы не можем сами себя наделить талантом или гением, как не можем сами себя родить. Творческий человек почти постоянно беременен, как Лизавета у Достоевского, которую заодно со старухой порешил Раскольников, втрое превысив число намеченных жертв. Дар — это жизнь внутри жизни, чреватая будущим, полная Духа, который дышит, где хочет; и губить, угашать его — убийство вдвойне.